Нина Турицына. «Крах». Рассказ
28.06.2018
/
Редакция
1
Почему так не любят неудачников?
Потому что всё, что должно было в жизни взрастать прямо, стройно, у них искажено промахами и ошибками. Несчастные не вызывают понимания. К ним относятся с настороженностью: значит, не смог, не смел и не сумел.
К старым девам, впрочем, больше сочувствия. У нас в провинциальной консерватории, где я преподаю, их много. И делятся они как бы на два разряда.
Первый: эти всё ещё воображают себя молоденькими неопытными девочками. И ведут себя, и одеваются как молодые девушки: яркие курточки, брючки, свитерочки. Сзади – конский хвостик. Красятся, но в меру. Порхают и щебечут. Некоторые втайне покуривают. Но им уже не за 20 – за 30. Явно ни тот стиль.
Второй: эти, по-видимому, уже махнули на себя рукой. Длинные юбки, подметающие дорогу, всё – немодное, тёмное, бесформенное. Если курят – то в открытую. Никакой косметики. Что есть, то есть. К сожалению, к 35 годам почти ничего и нет. Ни обаяния юности, ни шарма зрелой женщины.
На прошлой неделе у нас в зале консерватории начался цикл концертов. Программа «Все романсы Чайковского». 104 романса. На такой подвиг в наше время мало кто из певцов идет. Рядом со мной сидела Марина Ивановна (в честь Цветаевой, что ли, назвали?). Её бы я отнес к первому разряду старых дев. Впрочем, она еще и не такая старая, лет… чуть за 30.
И когда он с невыразимой горечью вопрошал со сцены:
«Ах зачем, ах зачем
Я тебе ничего,
Ничего не сказал?»,
она с таким воодушевлением принялась ему аплодировать, украдкой взглянув на меня, что и без слов было ясно, как ей это близко и понятно. Но она скромна. Сама она никогда не решится объясниться первой, а я… Что мне ей сказать? Что мне жаль её? Она ведь не жалости ждет. И я, единственный оставшийся у нас холостяк, — жду не жалости.
Впрочем, я уже ничего не жду. А они – они ждут, страстно ждут, и ожидание это слишком явственно читается на их личиках, какими бы смазливыми они ни были. Женщина не должна так откровенно ждать. Но они — просто женщины, каких много.
А она, она была – единственной!
И зал был другой. Большой зал Московской консерватории. Огромный белый двусветный. Торжественно. Грандиозно. Четырнадцать знакомых портретов — медальонов великих музыкантов. Я почему-то всегда их пересчитываю. Орган в глубине сцены.
Мое место было наверху, в ложе. Я сидел, выглядывая в партере знакомых. Конечно, хотелось перебраться туда, поближе к сцене. Скоро третий звонок, но пока – никого из наших. Ладно, отсижу первое отделение здесь, в антракте легче перейти.
И тогда я впервые увидел её. Закрываю глаза – и нет десятилетия, пролегшего с тех пор. Как будто только вчера, только час назад.
Она шла по центральному проходу. Стройная, легкая и вместе с тем величественная. Не только я обратил на нее внимание, я заметил взоры, жадно обращенные на нее, головы, невольно поворачиваемые ей вослед. Она, казалось, ничего не замечала. А может быть, привыкла к фурору. Прошла, даже не взглянув на свой билет, не сверившись, то ли место. Просто прошла и села. Такая женщина – и одна? Я ждал, что появится спутник. Всё первое отделение я взглядывал туда, почти не слыша музыки, ради которой пришел, не следил за исполнением. Я загадал: если никто не подойдет — подойду я!
У нас еще на первом курсе консерватории все распределились по парочкам, а те, кто жили в общежитии, образовали чуть ли не семейные союзы. Разбирали друг друга как на курорте – быстро, споро, а то вдруг кому-то не достанется.
Я жил дома с родителями, и меня миновала чаша сия. И я нисколько о том не печалился: видел, что нравлюсь девчонкам, но дома родители наставляли:
— Тани — Мотани еще будут, а сейчас главное – получить хороший диплом.
Сестре они этого не говорили. Когда она на четвертом курсе своего журфака уже собралась «сходить» замуж, это не было встречено неодобрением:
«Пора, пора, рога трубят…».
Скоро 22 года! Какой-то долговязый, якобы «подающий надежды», претендент на место в аспирантуре появился в нашем доме.
Насчет Тань – Мотань я в душе был согласен с родителями.
Но она была совсем иной. До сих пор помню пронзившее меня чувство. Я ничего не знал о ней, никогда раньше не видел её.
Одно место возле неё было свободно. Может быть, кто-то должен был сопровождать её на концерт? Только бы он не пришел! В антракте я спустился вниз, заранее сосчитав, который ряд мне нужен. Пока ходил по лестницам, она уже ушла. Я сел на соседнее кресло и стал ждать. Вот и звонок. Я повернул голову. Идет!
«О куда мне бежать от шагов моего божества!»
Она подошла к своему месту, и на мгновенье брови её удивленно поднялись. Я невольно привстал:
— Простите! Ваше место?
— Рядом.
— Я могу остаться?
— Как Вам будет угодно.
II отделение. Дебюсси. «Море». Вы никогда не влюблялись под музыку? Я взглядывал на нее украдкой и выхватывал то одну, то другую деталь. Блондинка, пышные золотистые волосы. Прямой точеный нос. Изящный вырез ноздрей. Как высоко она держит голову, как горделиво! А глаза? Она внимает музыке, опустив веки. Длинные темные ресницы. Ее нежная ручка лежала на подлокотнике. В тонких перчатках. Может быть, она иностранка? Но так чисто говорит по-русски. Концерт окончился, и мы пошли в гардероб. Я взял ее номерок и встал в очередь. Она стояла в стороне у колонны. Не я один бросал взгляды в её сторону. Костюм шанель, такие любит носить и моя мама. Поверх блузки – длинные нити бус. Стройные тонкие ножки. Я терялся в догадках. Пианистка? Актриса? Балерина? Интересно, что мне выдадут на ее номерок? Оказалась какая-то удивительная шуба, нежнейший мех цвета беж. Она привычным движением повернулась ко мне спиной, и я поспешно распахнул ей шубку, помогая одеться.
Морозный воздух улицы немного привел меня в чувство.
— Можно Вас проводить?
Она почему-то удивленно взглянула на меня. А глаза у нее – карие. Большие карие глаза. Как неожиданно! О таком удивительном сочетании я где-то читал у Лермонтова. Она помедлила с ответом, как бы раздумывая. Откажет? Я постарался принять спокойный, почти равнодушный вид.
— Спасибо.
Я принял это как согласие, и мы вышли вместе. Несколько шагов прошли молча. Я перебирал в уме разные варианты, не зная, с чего начать разговор. Видимо, она поняла мое состояние и нарушила молчание самой обычной фразой:
— Вы любите музыку?
Как просто оказалось начать разговор! Мой ответ был таким же простым:
— Я учусь в консерватории.
— А специальность?
— Фортепиано.
— Класс?
— Доренского.
— Сергея Леонидовича?
— Вы тоже там учились? (И сразу догадался – как я нетактичен. Намекнул, что она старше меня.)
Но она не обиделась:
— Нет. Я – переводчица. Окончила МГИМО.
— О! Значит, высшей квалификации!
— Мне приходилось работать за рубежом. На переговорах.
Ого! Приёмы в посольствах. А, возможно, и конференции министров иностранных дел.
— А я даже подумал, что Вы – иностранка.
— Нет, русская.
Наверно, подошло время представиться:
-Владимир.
— Шана…
Я не понял:
— Жанна?
— Шана. Это грузинское имя.
— У русской?
— О, это долгая история.
— Вы мне её расскажете?
— Нет. Уже поздно.
— Тогда в следующий раз.
Она опять взглянула на меня удивленно. Но произнесла нечто неопределенное:
— Может быть, когда-нибудь на концерте…
Ладно хоть так.
— И как я Вас приглашу?
Она как-то снисходительно посмотрела на меня, достала из сумочки свой билет и маленьким изящным карандашиком написала свой телефон.
Мне хотелось позвонить ей немедленно, хоть завтра, но я сдерживал себя, да и повода не было. Ведь разговор какой-то был неопределенный: до следующего концерта.
Я просматривал афиши. Интересный концерт анонсировался в Зале имени Чайковского. Я купил два билета. Если она откажется – пойду с другом, с сестрой, в конце концов.
Но она вспомнила меня, даже голос узнала (профессиональные навыки?). Но самое главное – она поблагодарила и согласилась!
За полчаса до начала я был уже у колоннады. Ранние зимние сумерки спустились на город, и я волновался, что не найду её. Публика прибывала, толпа росла.
И вдруг я увидел её, в той же светлой шубке, в изящных сапожках. Хорошо, даже богато одетых было много, но только она была какой-то нездешней, «западной».
Опять мы сидели рядом, и я украдкой выхватывал новые подробности её облика, и она мне казалась еще лучше, еще красивее. От нее исходило обаяние. В ней чувствовалась мягкость, присущая только истинным женщинам, которым не нужно быть «стальными» или «железными леди», чтобы добиваться своего – им и так готовы служить и исполнять их желания.
По окончании концерта в гардеробе она хотела незаметно положить мне в карман пальто деньги. Я запротестовал.
— Молодой человек, — строго сказала она, — Вы студент, а я пока еще в состоянии платить за себя.
Вот как повернула! Если бы я и вынул деньги из кармана – куда бы я их положил? Ей в карман? Где искать у дамы карман? А она, не задерживаясь на этом эпизоде, как ни в чем ни бывало говорила уже о другом.
Как она умела обходить острые углы! Самой простой фразой начинать любой разговор и так же тактично его завершать!
Она была безупречна. Если меня захотят поправить, что мол, в таком определении нет чего-то, присущего только ей, — я отвечу: много ли вы видели людей, абсолютно безупречных? В каждом хочется что-то исправить или дополнить: кто-то не умеет красиво ходить, кто-то — говорить, кому-то не хватает уверенности или, наоборот, скромности, а у нее всё было. В этом и была её неповторимость, которая обращала на себя взгляды даже незнакомых людей!
2
Концерт кончился. Мы заняли очередь в гардероб. Марина ни на кого не смотрела – она была уверена, что теперь все смотрят на нее! И завидуют! Меня, честно говоря, всегда удивляло, сколь мало Марина разбирается в людях. Кстати, это не всегда – признак неумного человека, это может происходить и от обыкновенного эгоизма, когда человек больше занят собой, именно занят – не обязательно любит себя чрезмерно.
Я подал Марине пальто, но победного вида у нее не получилось: она попала в рукава только с третьей попытки. Смутилась и пошла, опустив плечи. Но, выйдя на сверкающую огнями улицу, вдохнув бодрящего морозного воздуха, Марина решила взять реванш: «зато я умная!» и завела разговор о Чайковском:
— Ах, я подумала сейчас: может быть, и прав был Скрябин, когда называл музыку Чайковского «жирной» и не любил её за это. Уже всё сказано, всё спето – а в аккомпанементе всё еще продолжаются такие неистовства, такие страсти!
Она посмотрела на меня, придав взгляду всю возможную выразительность, и скромно спросила:
— Как ты думаешь?
Я думал совсем о другом, но согласился, просто из вежливости, не желая затевать дискуссию на морозе. Я берегу себя, ведь больше беречь меня – некому! Потом мы стояли на остановке. Чтобы не замерзнуть, я нежно прижал Марину к себе. И Марина, как мне кажется, уверилась, что теперь я поеду к ней.
«Попить чайку» — так она обычно приглашает.
Подошел ее автобус, она с девичьей легкостью заскочила в него, уверенная, что я последую за ней. А когда оглянулась и увидела, что это не так, детское разочарование мелькнуло на ее лице. Но надо отдать ей должное: она тут же приняла своё обычное выражение: легкой усталости и безразличия. Автобус тронулся, и она, старательно изображая беззаботность, помахала мне рукой.
А мне стало невыразимо грустно. Я не оправдываю ничьих надежд.
Я приехал к себе, вошел в свою холостяцкую квартиру – впрочем, у меня довольно чисто и уютно. Поставил на столик перед телевизором свой ужин и стал смотреть на экран. Там кто-то приплясывал, ломаясь в резких телодвижениях. Мне надоело это мельканье, и я выключил.
«Тишина – ты лучшее
Из всего, что слышал».
Странно звучит для музыканта? Но последнее время это всё больше — именно так. Меня раздражают мои студентки, в массе своей ленивые и мало что понимающие. Чтобы не показывать своего раздражения, я начинаю объяснять им очень тихим голосом, медленно и внятно повторяя одну фразу:
— Там – piano.
Она начинает играть тише.
— Там – piano.
Она пугается и начинает играть совсем тихо.
— Теперь Вас не слышно. Вам никогда не говорили о «шопеновском piano»? Тихо, но каждая нота, написанная композитором, донесена до слушателя. Это намного труднее, чем просто стучать по клавишам. Вы обращали внимание, что даже плохим дирижерам обычно удается оркестровое tutti?
Вопрос мой в большинстве случаев — риторический. Бывают ли они на симфонических концертах? И уж тем более – обращают ли они внимание? О чем же тогда с ними говорить?
Я чувствую, как вокруг меня начинает простираться пустыня, и пески заносят и заносят в ней всё. Скоро не будет даже следов, ничьих следов.
Я думаю о Шане. Зачем я разгадал её тайну? Разве человеку нужна правда? Больше правды человеку нужно — счастье!
После того концерта в Зале Чайковского мы начали встречаться.
Не только Вера из «Княгини Лиговской», но сама Елена Прекрасная, виновница Троянской войны, была той же породы: золотоволосая богиня с карими глазами.
Мне нравились ее жесты, ее походка, ее манера говорить, а особенно – слушать. Слушая, она внимала собеседнику, и хотелось ей рассказывать всё. Сердце перед ней вывернуть и подарить. Все девчонки на курсе померкли перед ней.
Я начинал догадываться, что она живет одна, но не решался спросить её прямо. Пригласит же она меня к себе когда-нибудь.
«Женщина интересна своим прошлым,
а мужчина – будущим.»
У нее было прошлое.
А у меня? Как я надеялся тогда, что у меня будет блестящее будущее!.
Однажды она пригласила, вернее, разрешила к ней зайти. Дом её был в «тихом центре», очень престижном. Квартира обставлена изящно, но в сравнении с обычными московскими квартирами она казалась пустоватой. Нет, просторной – это слово больше подойдет. Не было загроможденности, как у нас часто бывает. Много света и воздуха. Вместо привычных ковров на стенах висели две-три картины. Стояло низкое кабинетное пианино немецкой фирмы « Ronisch». На нем – раскрытые ноты. Значит, она владела инструментом? А никогда мне не говорила, до моего к ней визита я и не знал об этом. Но играть при мне решительно отказалась. Зато очень любила слушать, как я играю. Я играл ей Прокофьева, и она, ища у меня подтверждения, произнесла:
— Музыка закончилась на Прокофьеве. Вселенная звучит музыкой сфер – откуда это знал Пифагор? — а Земля корчится в судорогах рока.
Я спрашивал её о Франции.
— Во Франции живут, как бы говоря себе: В жизни нет смысла, зато есть смак! Вот у Моруа «Искусство жить», ведь жить – это искусство. А у нас – всё поиски чего-то недостижимого. Помните, у Репина, кажется, есть гениальная картина. В грязной комнате, где дым коромыслом и весь пол в окурках, стоит, опираясь на спинку стула, девушка и вдохновенно декламирует что-то. Какие-нибудь возвышенные стихи, может быть, и революционные. Девушка плохо одета, небрежно причесана – об этом она и не думает, это слишком низко для нее. Вот и главное наше отличие, точно подмеченное художником.
«Вперед, на бой,
В борьбу со тьмой!»
Вперед! А то, что рядом и возле – не важно.
Мы перешли в следующий этап. Я стал приходить к ней. Неизменно с цветами. Прийти к такой женщине без цветов – всё равно, что не поздороваться при встрече. Она больше не говорила про бедного студента.
Вначале я был просто влюблен. Как часто влюбленность быстро проходит, но с ней всё было не так. У меня начиналась любовь. Всерьез и надолго. Я был счастлив и даже как-то по-юношески горд, что такая женщина выбрала меня. Она парила над обыденностью. Самые простые вещи она умела делать красиво, изящно. Она сама была как произведение искусства.
Однажды вечером я не пошел к себе домой…
Она была удивительной. Божественной. Упоительной.
Она сказала мне одно слово, которое я не забуду, и которое мне больше никто никогда не догадался сказать. Никакие ломаки и мнимо-скромницы. Она сказала:
— Наслаждайся!
Но когда однажды я попытался оставить включенным торшер в ее спальне, она не позволила мне сделать это. Она не мнимо-скромница, она и вправду скромна.
Шана! Ты ведь тоже любила меня?
Она не сказала мне этого. Она восхищалась моей игрой, смеялась моим шуткам, даже слушалась моих советов.
А я сказал ей, что мечтаю быть с ней, только с ней.
Наступила весна, а в мае уже было по-летнему тепло, и мы гуляли светлыми вечерами.
В её спальне я распахивал окно, и чарующие запахи весны обволакивали нас. У нее было роскошное белье: помню что-то воздушное с широкими длинными рукавами в кружевах. Но любоваться собой она позволяла только в пеньюаре, а мне иногда так хотелось поцеловать её всю.
Однажды я устроил ей праздничный ужин с шампанским. Мы уснули счастливые.
Я проснулся рано утром. Чувство глубочайшей нежности к ней захлестнуло меня. Мне захотелось посмотреть на нее спящую. Стараясь ступать неслышно, чтоб не нарушить её сон, я прошел к окну, отодвинул чуть-чуть плотную темную гардину и увидел, что майское солнце уже встало, и в спальню проник его светлый луч. Ее пухленькая ручка, как у женщин Возрождения с полотен старых мастеров, лежала поверх одеяла. Я стал осторожно заворачивать широкий рукав её пеньюара. Мне казалось, что там, далее, откроются невиданные прелести. Рукав поднимался, обнажая желтоватую дряблую кожу предплечья. Я смотрел, завороженный, остановившимся взглядом. Я осторожно раскрыл ей ворот. Та же дряблая желтоватая кожа. Но лицо! У неё такое молодое лицо! Только иногда кажется, что ей не 30, а больше. О, много больше!
Я уже хотел разбудить её и устроить ей допрос, но вдруг заметил, что она открыла глаза и смотрит на меня так же заворожено. Она перевела взгляд на руки, которые я ей обнажил, нащупала свой распахнутый ворот… Я ждал, что она мне скажет, как это объяснит, как будет оправдываться в своей лжи…
Но она произнесла с ледяной вежливостью:
— Благодарю, что разбудили. Мне уже пора вставать. Можете идти.
Я почувствовал себя вором, похитившим чужую тайну.
3
Я шел по улице, не зная, куда и зачем мне идти.
Была удивительная пустота, как будто у меня отобрали всё.
Солнце поднялось уже высоко и нагло слепило мне глаза.
Я впервые ощутил, что оно – живое и может насмехаться над людьми.
Оно встало сегодня – наверно, миллиардно-миллиардный раз за свою долгую жизнь — и так, походя, не заметив меня как букашку, разрушило мою жизнь, маленькую, коротенькую, для него – ничтожную, для меня – единственную.
Я шел и шел куда-то по пустым улицам.
Всё было каким-то ирреальным. Неужели все живут, и никто не замечает этой ужасной пустоты, этой пустыни в центре Москвы, освещенной наглым безжалостным солнцем? Я чувствовал себя ослепленным и выжженным им.
Когда, пробродив всё утро, я всё же пришел домой, а потом пошел в консерваторию, то понял, что среди людей мне еще тяжелее.
Я никому не мог о ней рассказать, не возбудив насмешек, но мне не нужно было и ничье сочувствие.
Я не хотел ничего.
А потом уже не хотел никого.
Не хотел никого после нее. Не хотел никого вместо нее.
Но не мог вернуться к ней.
Странные мысли посещали меня. Я злился на солнце, которое влезло в полумрак её спальни.
Меня мучило, что нельзя вернуть её 30-летнюю. И даже если б это случилось — меня не было возле нее, молодой, 30-летней. Кто-то другой был тогда возле нее. А мне? Мне не было места в ее жизни.
Удивленный взгляд — в нашу первую встречу.
«Молодой человек, я пока еще в состоянии платить за себя» — в нашу вторую.
Но ведь потом, потом!..
Я изводил себя бесконечными воспоминаниями, повторениями, репризами.
Суровая Марина, наверно, строго осудила бы меня. Строже, чем бедного Чайковского!
Уже всё прожито, кончено и завершено, а я всё еще неистовствую в аккомпанементе.
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ