Вторник, 13.01.2026
Журнал Клаузура

Мандельштам. Гений без места

В молодости Мандельштам пытался уйти от чёрно-жёлтого хаоса иудейства, и на какое-то время ему это удалось. Сначала поэзия Мандельштама была римской, а под конец стала какой – иудейской? русской? общечеловеческой?

И почему иудейство у него чёрно-жёлтое. Потому ли, что дедовский талес показался ему чёрно-жёлтым. Потому ли, что в чёрном небе струится желчь двуглавого орла. Всё перепуталось, и сладко повторять…

Нижнюю полку я помню всегда хаотической: книги не стояли корешок к

корешку, а лежали, как руины: рыжие пятикнижия с оборванными  переплётами,

русская  история евреев, написанная неуклюжим и робким языком говорящего

по-русски талмудиста. Это был повергнутый в пыль хаос иудейский.

Мандельштам говорил, что биография интеллигента – это список прочитанных книг, но и непрочитанных тоже, если, конечно, они были в том первом книжном шкафу, который и определяет наше отношение к литературной иерархии. Эту детскую, почти врожденную расстановку так трудно потом изменить образованием, опытом, личными пристрастиями.

Есть ценностей незыблемая скала

Над скучными ошибками веков…

Каждый раз, когда я читаю Тредиаковского или того же Озерова, я припоминаю эти строки. Когда слышу, что Хлебникова называют гением, тоже их повторяю. Есть, есть скала!

Выражение «ворованный воздух» стало обязательным в любом разговоре о Мандельштаме. А я бы вспомнил другую цитату из «Четвёртой прозы»: «Чем была матушка-филология и чем стала! Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся-кровь, стала все-терпимость». Пишется нынешняя филология, всё понимая: с одной стороны, с другой стороны… Скрестим ужа и ежа, посмотрим, что получится. За Мандельштама постоянно приходится извиняться: как он сказал про евреев, как – про русских… Писателей обидел. Скоро решат, что и о Сталине так говорить нельзя.

Нетерпимейший поэт, с боем, со скандалом выламывающийся из любой иерархии, из любой уютной клетки-квартиры, которую ему отвели. Ну что поделать, не умеет человек жить, не умеет устраиваться.

«Акмеизм – это тоска по мировой культуре», – писал Мандельштам. Это было верно больше для него, чем для остальных акмеистов. Гумилёв никогда ни о чём не тосковал, остальные тосковали каждый о своём, а не о культуре.

Где обрывается Россия
Над морем чёрным и чужим.

Цветаева ужасно возмущалась, когда прочла у Георгия Иванова, что эти стихи были написаны Мандельштамом, несчастно влюбленным в какую-то южную женщину-стоматолога. У Цветаевой была своя история появления этих стихов, как и все цветаевские истории с нею самой в непременном центре.

А ведь зря возмущалась: Мандельштам, рассказывая, каждый раз заново перевирал события своей жизни. Не придавал значения. Да и что мешало Мандельштаму, который так лихо смешивал в своих стихах всевозможных и невозможных царевичей, все романы Диккенса в один метароман, смешать Цветаеву и стоматолога, написать стихотворение, которое каким-то неравным образом, но относится к ним обеим, а, может, и к кому-то ещё.

Александр Герцевич был врачом-урологом, в свободное время наигрывающем, наверчивающим на рояле Шуберта.

Мандельштам начинал с чётких, выверенных стихов, умело создавал прекрасное из тяжести недоброй. Его поэзия была архитектурной. Но тяжесть становилась всё тяжелее и всё недобрее. Под нарастающим давлением эпохи менялся стиль. Сначала разрушенный храм ещё угрюмо созидался. Потом строились только срубы. Потом бежала волна, волне хребет ломая, и уже ничего построить было нельзя, оставалась только природа, и душа тянулась от воронежских холмов к всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.

Была ещё попытка строительства из линий и воздуха, попытка геометрического строительства в мире чистых абстракций – но «Ода Сталину» не удалась. Мандельштаму, прошедшему сложный путь, но остававшемуся акмеистом до самого конца, нужен был настоящий материал для работы.

Для архитектуры время – только враг: проседает фундамент, худится крыша, растрескивается штукатурка. Для музыки время – это главное, материал, единое на потребу, дыхание, ворованный воздух. Выражение «архитектура – это застывшая музыка» говорит не о сходстве, а о противоположности, о рифме этих двух понятий. Охватывая своей поэзией архитектуру и музыку, Мандельштам захватывал тем самым весь мир явлений.

У Георгия Иванова и Мандельштама была одна на двоих визитная карточка.

Важным делом для молодых поэтов был поиск меценатов, которые были бы готовы оплачивать издание журнала. Мандельштам долго обхаживал одного купчика с претензией на культуру и даже получал от него какие-то незначительные авансы. Когда его потом спросили: «Ну как, издал твой издатель что-нибудь?», Мандельштам удовлетворенно ответил: «Издал. Вопль!»

Цветаева щедро раздаривала любимым поэтам свою Москву. И если Ахматова от подарка отказалась: «В Кремле не надо жить, Преображенец прав», то Мандельштам, хоть и отнёсся сначала к Москве предубеждённо, вынужден был принять. Но Цветаева дарила Москву древнюю, исконную, православную, а жить пришлось в Москве буддистской. Москва особняков и церквей сменилась Москвой халтурного злого жилья. Нельзя было не объездить всю курву-Москву.

В белом раю лежит богатырь:

Пахарь войны, пожилой мужик.

В серых глазах мировая ширь:

Великорусский державный лик…

Со стороны могло показаться, что Мандельштам впал в патриотический раж, но какое-то уж больно странное это стихотворение.

Мандельштам рассматривал Первую Мировую как противостояние Рима и Эллады. Рим – это Германия, встающая тень Барбароссы, Священная Римская империя. А Россия – это Эллада, русский язык как вариант греческого. Много тогда, в Серебряном веке, было разговоров о том, что эллинское наследство, минуя внуков, пришло к правнукам, пришло в Россию. Но Мандельштам не был бы самим собой, если бы остановился на такой простой, двусоставной схеме. Рим, всемирный Рим, угрожающий Элладе, не сам по себе, его вдохновляет, его отравляет дыхание Иудеи. Недолго Мандельштам предавался такому странному славянофильству.

И если для других восторженный народ
Венки свивает золотые –

Благословить тебя в далекий ад сойдёт
Стопами легкими Россия.

Мандельштам принял революцию и не сразу отшатнулся от октябрьского переворота. Но какую-то червоточину в происходящем он чувствовал. Глас народа звучал сильно и лживо. И не был голосом Божьим. Старинные разночинные идеалы: Свобода, Равенство, Закон оказались не нужны, слепые небеса не принимали жертву. И от кого можно было ждать труда и постоянства?

Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть:
Ведь все равно ты не сумеешь стекло зубами укусить.

Что, если Ариост и Тассо, обворожающие нас,
Чудовища с лазурным мозгом и чешуёй из влажных глаз?

Не Ариост и не Тассо, а Шарль де Костер оказался для Мандельштама чудовищем. По недосмотру редакции Мандельштама пропечатали автором перевода, который он только редактировал. Закрутился литературный скандал со взаимными обидами и судами чести. Вдоволь попили советские писатели мандельштамовой кровушки.

Мандельштам сравнивал эту историю с делом Дрейфуса.

Так появилась «Четвёртая проза». Так было оправдано существование советских писателей.

Переводы Мандельштама из Петрарки. Появился какой-то третий самобытный поэт, не Мандельштам и не Петрарка, поэт с собственным, ни на кого не похожим языком, но с петрарковским строем чувств и мыслей.

Мандельштам был умнейшим человеком в России, но тогдашний самодержец, к сожалению, не признавал этого.

Проза Мандельштама – это воплощение энергии мысли.

У древних греков была методика оценки поэтов по близости к Гомеру: так из девяти великих лириков гомеричнейшим считался Стесихор. Если оценивать русских поэтов по близости к Пушкину, то Мандельштам будет где-то в конце списка. У Мандельштама другое происхождение – от Тютчева, от Хомякова…

Георгий Иванов рассказывал, что у него на столе стоял портрет Пушкина, и прислуга, недолюбливавшая Мандельштама, постоянно ворчала: «Деваться от него некуда, даже портрет его на столе…»

Пушкин – это действительно наше всё, русский поэт не в силах избавиться от его влияния – не в стихах, так во внешности Пушкин своё возьмёт.

Анекдотическая репутация Мандельштама и поддерживалась им, и дико раздражала его. Кто только не сравнивал его с Чарли Чаплином.

Сам себя он сравнивал не только с Чаплином, но и с Данте, – таким же смешным неудачником и вечным странником, везде чужим: римлянином – во Флоренции, прохожим – в Аду, отвергнутым воздыхателем – в Раю.

Как перемигивались, посмеивались праведные и неправедные тени, когда Данте исчезал за поворотом.

Может быть, смелость даётся всем людям поровну, и тогда, когда все расходуют разумно и постепенно, завзятый трус копит, копит, чтобы разом выплеснуть в поражённый мир. Человек среди толпы народа, ещё не застреливший императорского посла, – Яков Блюмкин сидел за столом и заполнял расстрельные ордера. Мандельштам схватил бумаги и разорвал их. Как Блюмкин не убил его сразу? Как не свёл счёты потом?

Сколько людей, записанных в те ордера, остались жить?

И это Мандельштам, который весь трепетал при виде городового или милиционера.

А ещё Мандельштам вызывал на дуэль Хлебникова, позволившего себе антисемитские высказывания.

Мандельштам поражал всех своей гениальной неприспособленностью к быту. В Доме Искусств, когда ему или не удавалось растопить печку или удавалось устроить пожар, Мандельштам кричал: «Я не истопник!» Поэт в общем-то и определяется списком таких «не», и чем длиннее список, тем значительнее поэт. Это определение вернее, чем список прочитанных книг.

Когда Георгий Иванов вернулся из Москвы, где познакомился с женой Мандельштама Надеждой Хазиной, все начали его выспрашивать: «Как? Что она?» – «Ну хотя бы женщина», – со вздохом отвечал Иванов. Это была не просто женщина, это была единственная практическая удача Мандельштама.

– Лесбия, где ты была? – Я лежала в объятьях Морфея.

– Женщина, ты солгала: в них я покоился сам!

Мандельштам не понимал, зачем вообще нужна юмористика. Ведь всё и так смешно. Но сам был мастером смешных стихов. Мы не знаем точно, кому что принадлежит среди античных глупостей, но приведенное выше двустишие обычно приписывается Мандельштаму.

Любил Гаврила папиросы,
Он папиросы обожал.
Пришёл однажды он к Эфросу:
Абрам
он Маркович, сказал.

Знаменитый «гавриловский» цикл Ильфа и Петрова пошёл от Мандельштама.

Вторым местом рождения Мандельштама была Армения. После долгого перерыва он снова начал писать стихи. Казалось, что это уже был другой Мандельштам.

Ещё один скандал в писательской среде. Мандельштам подошел к Алексею Толстому и ударил по щеке. Вторая знаменитая пощечина Серебряного века. Первую дал Волошин Гумилёву за оскорбление Дмитриевой, за оскорбление, которого не было. Времена изменились. Дуэли не было. Да и негоже графу, пусть даже самозванному и красному, стреляться с анекдотичным «неврастеничным еврейчиком». Алексей Толстой не посрамил свою репутацию первостатейного подлеца, хотя во всех последующих событиях его роль была пренебрежимо мала.

Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.

Услышав стихотворение, испуганный Пастернак встревоженно загудел: «Это не имеет никакого отношения к литературе, это самоубийство!» Настоящим самоубийством было бы не написать это стихотворение. Думается, не одного Мандельштама эпоха подталкивала к таким стихам.

Как заволновалась, забурлила интеллигенция, услышав эти строки. Надо было в чём-то упрекнуть Мандельштама, так придрались к «широкой груди осетина», нашли в этих словах национализм.

Тёмное происхождение Сталина было общим местом оппозиционных разговоров.

Его толстые пальцы, как черви, жирны…

Поэт Демьян Бедный остался в истории русской литературы песней «Не ходил бы ты, Ванёк, во солдаты» и рассказом о жирных сталинских пальцах, оставлявших отпечатки на страницах книг. Этот рассказ услышал и запомнил Мандельштам.

Было два брата Шенье – презренный младший весь принадлежит литературе,

казнённый старший сам её казнил.

Вероятно, жизнь Мандельштаму спас сталинский страх. Если находится поэт, который не побоялся написать такое, значит власть по-настоящему непрочна. А поэт… Поэт – странное существо: если он так пишет, то, стало быть, имеет право. Сталин правильно понимал поэтов. Пастернак говорил, что Сталину казалось, что поэты – что-то вроде шаманов: наколдуют такого, что потом всей страной не расколдуешь, надо опасаться. Когда Мандельштам написал «Оду Сталину», то он утерял свою пугающую поэтическую уникальную силу, утратил первородство и встал в один ряд с учтёнными советским литераторами. Теперь с ним можно было поступать, как с младшим братом Шенье.

По другой версии, перепугались чекисты, никто не решился положить Сталину на стол крамольные стихи.

В извращённой советской действительности муки чистилища предшествуют аду. Воронеж был чистилищем. Попытка самоубийства стала возвращением к относительно нормальной жизни.

Он всё мне чудится в шинели, в картузе,
На чудной площади с счастливыми глазами.

Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его 
– не Сталин, – Джугашвили!

Сталин не хотел, чтобы его называли Джугашвили. Он немалые усилия прикладывал, чтобы прошлое имя было забыто. У настоящего тирана нет прошлого, у него есть только настоящее и будущее.

Эпиграмму Сталин ещё мог не заметить, оду – нет: если эпиграмма могла даже польстить, то ода была настоящей мокрой пощечиной. Когда поэт так вымучивает похвалу вождю, а получается стихотворение неприличное, неумное, против воли глумливое… И тем хуже, что против воли.

Пастернак тот хотя бы о Ленине писал: «Он гнул своё, пиджак топыря и пяля передки штиблет». Но выставить Ленина смешным – это иногда даже хорошо. На таком фоне Сталин только величественнее получается.

За одой последовала кара: тюрьма, подобие суда, приговор, лагерь.

Все мы, кто чувствует в себе хаос иудейства, рождаемся каждый не в том месте и мучительно ищем, где наша родина. Сперва Мандельштам думал, что он римлянин и одновременно петербуржец, потом считал себя эллином и москвичом, да и потом были ещё варианты, уже не такие отчетливые: любимая Флоренция, ненавистный Египет. На какой-то момент библейская Армения глянула нелукаво родиной. Советский Союз тоже рассматривался как вариант.

На чём Мандельштам остановился? Не может же быть никому родиной дальневосточный лагерь.

Нет для поэта родины, кроме языка. И родину поэт получает не по наследству, родину надо заслужить.

Дмитрий Аникин 


НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ

Ваш email адрес не публикуется. Обязательные поля помечены *

Копирайт

© 2011 - 2016 Журнал Клаузура | 18+
Любое копирование материалов только с письменного разрешения редакции

Регистрация

Зарегистрирован в Федеральной службе по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор).

Электронное периодическое издание "Клаузура".

Регистрационный номер Эл ФС 77 — 46276 от 24.08.2011

Связь

Главный редактор -
Плынов Дмитрий Геннадиевич

e-mail: text@klauzura.ru
тел. (495) 726-25-04

Статистика

Яндекс.Метрика