Елена Сомова. «Улица». Эссе
17.02.2026
/
Редакция
Молитва Экзюпери
Научи меня искусству маленьких шагов
В «Луче ведомом» я пыталась научить искусству маленьких шагов. Неправда, что этому просто научиться, и тот, кто учит, может сам идти, неукоснительно выполняя нюансы постижения искусства. Мыслящая часть человечества может сделать попытку научиться этому пути, независимо от результата, польза будет.
Я не умела правильно распоряжаться своим временем, поэтому, делая ошибки на каждом шагу, углублялась в сердцевину личных познаний, как волк, с чувством алкания крови, как хлеба, и зрелищ, как любви к жизни. Об этой любви я не знала, при случайной неудаче всегда в судорожной готовности отказаться от жизни в самых жарких словах.
— Да ты еще не знаешь самой жизни—то, а отказываешься от нее! Ты узнала запах порога в жизнь, девочка, — произнес Человек, жалея моей молодости и отказывая себе в праве показать мне ту жизнь, какую знает сам в полной мере.
Я не верила его мудрости, находя налет легкомысленности в нем, а не в себе. Я не видела его душу, а внешность значит не более чем ваза для цветов.
Я всегда в своей жизни желала любви, но этот человек был не тем, с кем я любви хотела. Мне нравилось видеть его могущество, но оно распространялось не на меня и мою судьбу, — так мне виделась обратная перспектива нашего взаимодействия, и его слов я не поняла, подумав, что он обманывает меня.
Текло время водой, странной водой, уносившей былое, и когда я видела то былое со стороны, оно казалось мне в отдельных моментах временем лучшим, чем настоящее, хотя и в настоящем я находила свою прелесть.
Жизнь не перепишешь заново, и я утешалась ее самотеком, считала необходимым запечатлеть жизнь, как только могла: стихами, рисунками, прозой. Тогда я стала видеть себя героем—волком в схватке с непримиримостью счастья придти ко мне. Иногда оно все же приходило, но я не знала, что это именно счастье, а узнавала о том спустя годы.
Сердце бросалось в любовь, находило всё в ней для жизни, но проходили месяцы, годы, и жизнь возвращалась на круги своя. Приходила картина реального бытия, а любовь оказывалась просто радостью воображения. Удержать то, что стремится вырваться, невозможно, не нанося вреда, даже во имя блага. Неумолимо пытаться держать жар-птицу за хвост, а она в тот момент усиленно машет крыльями, ее манит райский сад или небо, но не совместное пространство со мной, и как не отпустить, если любишь, и выбранный тон лучезарного общения противоречит схватке?..
Возвращаясь в любовь, я шепчу слова надежды, не приходя в себя, чтобы не оказаться в отчаянии.
Искусство маленьких шагов недоступно мне, я, подобно акуле, глотаю все и сразу, будь то счастье ли горе, любовь или ненависть. А наука маленьких шагов маячит призраком любви и счастья, соблазняя сорваться с волчьей цепи и пойти за ней.
Когда снег заваливает мир, я вижу сквозь время Верхневолжскую набережную, нас под снежными хлопьями, и как ты без лопаты ковыряешь мою судьбу, стараясь найти там конфетку. Цикличностью попыток тебе удается даже станковая пластика моего характера.
— Ну вот, наковырял целую вазу тебе конфет, а Несмеяна не желает их видеть и пытает своего рыцаря.
— Ты рыцарь? Мой? Тогда все нормально, — произнесла, и снежнокоролевское выражение лица осталось прежним. Об этом сказал рыцарь. По этому поводу я получила несмелый поцелуй как белый флаг, символ чистоты.
— Чтобы писать как Пастернак и Гумилев, Ахматова, Цветаева и Волошин, надо всю свою жизнь положить на алтарь поэзии, слышишь меня, королева?
Я слышала. Положила. А рыцарь продолжал тихую взволнованную речь, почти не замечая, как мой дух далеко от снега летит ввысь в горы, в свой замок, затем легко и быстро возвращается, и через его слова передает мне свиток для письма в стихах.
— Э…, Лена, ты с нами? – восклицал в такое мгновение мушкетер, друг рыцаря, впоследствии оказавшийся крокодилом. Я видела ледяшки камнепада его слов, считая их поначалу, а после привыкла сразу отстраняться на всякий случай, чтобы не получить ледяной ожог. Он настаивал на песне, ее горячих словах, но его слова отскакивали от меня, как цветные шарики крупного драже, летящие на жесть и ударяясь об нее, отскакивали так далеко, что он потом принародно собирал их, и быстренько встав с колен, упархивал, шелестя огромными серо—зелеными крыльями. И долго тлели искорки его слов на асфальте, поэтому песнь дартаньяна ему все же удалась, но через десять лет. Королева тогда была еще маленькая. Потом подросла. Серьезно. Обалдев от счастья, крокодил в образе мушкетера спалил по привычке дикого дракона всю округу, и обещал всем добавить. А сам хитро поглядывал за решетку своего открытого взгляда и там вершил месть за те десять утраченных им лет ожидания меня. Вершил каждый раз, натыкаясь на колючую проволоку моих слов к нему, сострадая себе и втихаря зализывая свои раны.
Королева не могла иначе. Ей даже незачем извиняться ни перед кем. Но оскалы мелких головастых червей, — приемных детей крокодила, сверкали звездами в его кровавом небе.
Легко ли кричать чуть что «Эй, палач!», и видеть отсеченные головы вокруг себя?! Надо понимать и королев.
Снег окончил свою тягучую речь. Осталась после него парочка небольших снеговичков. Там, на Верхневолжской, была работа рыцаря, и коллеги по очереди подносили нам то горошины для глаз снеговикам, то носок для шапки, то вместо морковки для носа им, маленьким, два карандаша. Кто думал, что кому—то из нас требуется анестезия для действа или для сиюминутного расставания, нес соответствующее его домыслам, вещество, и даже предлагал помощь. Рыцарь слабо ухмылялся, поднеся руку к сердцу, и продолжал наш разговор, лепя снеговичков. А снег все солил их и нас, и приговаривал свои затаенные слова блаженства.
После рая настал ад, без чистилища.
В аду были ужи, монстры и гадюки.
Маленький монстр предложил мне на улице купить у него машинку для стрижки ногтей на голове, я автоматически отказалась, а теперь жалею: может, он изобрел новый секретный ракетоноситель или увидел меня, раздумывающую и обхватившую голову свою так, что ногти оказались на макушке ….
Страшно и неинтересно было оказаться на улице без денег и конфет в карманах. Рыцарь налаживал свою судьбу, а моя шла чередом, периодически фиксируя на шкале температур вазы с конфетами. Они были горькими. Иногда лишь возвращалось яркое солнце и отчаянно бросало апельсины. Эти апельсины заполоняли всю округу. Из этих апельсинов пришлось делать себе человечков. Человечки получились, и однажды пошли в школу.
В каникулы и перед ними, если двойки с тройками закрыты, а пятерки мерещатся в радужных снах родителям подростков, мир заполнен до предела морем и кораблями удач и мечтаний. Но врывается в мир дикобраз в виде классного руководителя и портит парты царапаньем, а стены школы — рисунками, не догадываясь, что художники рисовали примадонну и богиню. Иногда мир скрежетал следующим образом:
— Дорогие родители! Здравствуйте! И давайте с вами скорее разберемся в проблеме посещения культурных заведений города с нашими детьми. Это у меня пятый «Б», правильно? Итак, можете законспектировать для своих питомцев, … простите, потомков, что я вам сейчас скажу. Диктует.
Как благотворно влияет поэзия на мозг отсталых цивилизаций, мы убедились из курса самопожертвования в музее литературы, оставленной на порицание потомкам в заскорузлых свитках. В настоящее время гении — все, кто пишет и борется своим пером, даже пишущие в свободное от работы время, то есть, даже гении— изобретатели поломоечных агрегатов в торговых центрах нашей необъятной Родины, — распинается Марья Ивановна перед родителями своих отличниками с готовыми ответами про запас в загашниках рабочих столов. Мир бунтует, но притворяется спящим и почти мертвым, а родители конспектируют для своих чад, не для себя же эту муть писать.
— В свитках, — продолжает Марья свою абсурдную речь, — гении запечатлели инструкцию по применению агрегатов, которые катаются по дорожкам торговых центров мимо потенциальных потребителей. И мы увидим воочью эти агрегаты.
В музее они чувствовали себя не очень, особенно родители, с непривычки начали искать буфет, но споткнулись о витрину свитков древних цивилизаций, и подумали: «Неандертальцы умнее нас были?! И мы прочтем!» Бросили мини—офисы всякой чепухи с чепушистой чепухней наизнанку, расшитые под китайские шкатулки, и ринулись по музеям и выставочным залам изучать антиквариат и излучать сияние Lumen intellectus (Свет разума).
Свитками заинтересовались, и так их сфоткают, и иначе, и с ними запечатлеют своих отроков, — надо же похвастаться в соцсетях знакомым, что были в музее, не только в жрачно—комбинаторной фабрике утилизации не съеденных за три года продуктов. Эта фабрика называется «Очарованные коммунаркой». Все всё поняли, что ватрушки с зеленью поверх творога теперь являются хорошей закваской для иных, продвинутых на линиях продуктов для повышения умственных способностей населения. Мир затаился среди шквала отрицательных эмоций.
— Иванов, «поэзия» пишется через «о», понимаешь, и с «э» под ударением, а ты смотри, что написал: «паезия». У нас центры какие в городе: «торговые», а у тебя почти «тигровые», видишь «тогрровых», почти рычат, — исправляй быстренько.
Иванов в это время думал о том, что какая разница, через какую букву, если отец сказал, что ватрушки в маге заплесневели, и их не выбросят, а для тупых школяров переработают, раз мозги у нас в отключке.
— Экономьте здоровье, дорогие родители, не оставляйте сиротами своих деток, наших школяров, — Марья Ивановна шла к кульминации своей тронной речи, едва являлись проблески директора школы в коридоре. По стенам и потолку тогда разливался радужный свет его славы, заметный в верхнем окне над дверью в класс. А дети думали, что прилетела птица счастья, и родители станут внимательнее к их капризам и сговорчивее. В учительской тем временем проходили прения по выщипыванью перьев из всех птиц не с теми пробелами в оперении, которое санкционировано роно, — специально пишу эти буквы потише и помельче, чтоб не мешать работе космических масштабов, ибо значимость вложенного в нее смысла превзошла все показатели буквенного катаклизма нашего века.
Марья Ивановна, Машка в простонародье, дружила в глубокой молодости с парнем, но в стране секса не было. Дружили—дружили, и вдруг — облом. Раздружились. Мир умер. Осталось неприятное ощущение обмана и зла. Марья мечтала о семье и ребенке, милых семейных вечерах и праздниках, счастье, а пришлось бороться не на жизнь, а на смерть за счастье и место под солнцем. Когда Гера появлялся в едином с ней пространстве, боль резко вступала в свои права и поедала ее изнутри. Боль возникала сразу и резко разграничивала весь мир на два кровавых куска, это два пространства: его и ее, отдельно существующее, взаимоуничтожающее, не терпящее повторений сущего. Мгновенно требовалось решение, кто останется: Марья или Гера в компании их общих знакомых, не сказать, друзей, — дружба носит иное качество, она бескорыстна, а Марью постоянно использовал ее партнер в своих целях: то она должна была пойти туда—то и сказать то—то, то пойти на условности светских приличий. Ну как можно быть вечно дрыхнущей меховой подушкой, как старый кот, видеть не дальше своих усов, и равнодушно созерцать рядом с собой хама, психологического викинга, способного разорить скалы с кладками белоголовых сипов или андских кондоров, который беззастенчиво топчет ее судьбу с наработками опыта?!
И даже имена их не были гармонично соединимыми. Иногда мир воскресал, чтобы сообщить о снеге или апельсинах, но ненадолго, ему стало некогда утешать засранцев. Потребовалось много лжи, и судьба превращалась в процесс перерабатывания жизни, не в саму жизнь. Гера постоянно претендовал, убитый пошлостью, как думала Марья, а он просто не желал жениться и искал оправдания у их общих друзей. В его жизни не было снеговичков, конфет и апельсинов. Он был нищ. Он пытался показать Машу с плохой стороны, выдумывая всякие удобные ему случаи, чтобы доказать ее несостоятельность и неготовность к семейной жизни и главное — жизни с ним, чего случиться не могло и выглядело абсурдом. Гера всегда пытался извратить сюжеты отдельных случаев жизни через пошлость и замечал всюду, даже в том, где ее не могло быть. По природе своей он и пошлость оказывались близко, в глазах близко знакомых, он облекал негативом всё, что рядом, так что собеседник являлся «свидетелем» — в кавычках — разврата. Он втирал в мозг и девчонке, молодой Маше, новые для нее правила поведения, но те правила не приживались, что его злило. Гере необходимо было оттолкнуть девчонку, чтобы ее родители не мелькали со своими старыми убеждениями перед ним и ее страданиями по любви.
Она чувствовала его приближение по запаху крови от разрыва пространства на два взаимоисключающих отсека. Ощущения не подводили, об этом сказали ее ладони: будто крепко держала красные розы за шипованные стебли, — кровь текла по обугленным ранам из мягких подушечек ее рук. Это в волнении и страхе девушка впивалась ногтями в свои ладошки, яростно сжимая пальцы в кулак, из—за порезов когтями шла кровь. Она боялась внезапно постоять за себя и вдарить ему в морду прилюдно, так он дерзко наносил ей ее первые раны свежего растущего духа. Она как в землю врастала от ненависти, когда появлялся неприятель, и не могла бежать.
Отшучиваясь от знакомых и друзей, Гера перебирал кровавые струны под отцелованными пальцами Маши.
«Да неужели, чтобы не жениться, нужно идти на подлость и всю жизнь ковырять прошлое, стараясь ее утопить в черноте, а самому выйти сухим из грязи?!» — подумала Марья и разу же осеклась: «И чего это я с утра взъелась на память? Это варварство, — кладоискание в прошлом запрещено!» А хитрая память, с великолепной издёвочкой улыбаясь, очеловечивала спрятанных кукол и облекала их в живых людей в образах знакомых или родственников. Почти все в мире повторяется точь–в–точь, психология людей мало меняется, и рваные раны, зашитые наскоро, могут затрещать по швам на поворотах судеб.
Геру понимали все, так банальны были его проблемы, он брал себе право первенства в оправданиях. Машу не понимал никто, — так сложно было ей исключить себя из общего, угрюмо кивающего стадного понимания жизни. Быть экспонатом его оправданий перед публичным осуждением Марья не могла, но не получалось резко поставить вопрос. Точнее, вопрос она ставила, но он сводил всё к шутке и активно развивал свое ухарство. Даже на свадьбу своего сына он занял у ее матери, а она, простая и небогатая женщина, дала ему деньги, думая, что там же будет и ее дочь вместе со всеми веселиться, кушать яства и танцевать. Он организовал вокруг себя манекенов, способных прикрыть его в карьерных щелях, там не было места для нее. Она из другого мира, но ее деньги, которые мать ей накопила и ждала момента передачи дочери этих скудных, но честных средств, послужили для насыщения символа власти в ее противнике и его круге. Запросто облапошить людей стало его ролью в жизни. Отмылся честными деньгами, облагородился на чужой святости. Чистый, хороший, а она — нищенка, грязь из подворотни. Хороши только ее деньги, в десятикратную лупу им разглядываемые, мало, но хоть что—то. Этот наглый хлюст довел ее мать до предела исповедания, и слабая старушка отдала ему всё, что хотела отдать своей дочери. А он ржал, запьяневший с позарез—друзьями, которые повеселились, поели и разъехались по своим хоромам. И плевали они и на его сына, и на него самого, на эту свадьбу, которая, должна была стать его гордостью. Он — хозяин положения, имеет возможности в благородном обществе…! Но мама Марьи благодушно успокоила его, поддавшись привычной фальшивой искренности, отлично отрепетированной на пожарный случай.
А что с Марьей и ее мамой, так в мозгу Геры заранее предопределена их участь, они — объекты подавления, найденные им, посланные судьбой, и что говорить о судьбе, если он апеллировал иными понятиями. Он — делает всё вокруг, даже так называемую, судьбу. Обведя вокруг пальца и маму, и дочку, варан скрывается для новой добычи. Это уже не человек, а сущность. Он всех превращает в средство подавления, как геополитический национализм. Имя ему — Герасим: всех утопил, как Му—му, тургеневский лирический герой, стал доволен, напитался дичью. А они, как всегда готовые стать жертвами, му—му—ки, теперь за лигой его интересов, отработанный шлак. А что они могли сделать против него? Всё он обернул бы в свою пользу. К чему, подобно крыловским моськам, лаять на слона? Навозная куча, которую надо обходить стороной, не держит про запас предупреждающих флажков.
— Мама, ты сбрендила что ли?! Ты понимаешь, что он тебя ограбил, обманул нас?
Нет, мама не могла это понять. Такие понятия не угнездились в ее советских мозгах. Там не было апельсинов, но был зефир бело—розовый, стандартный, вылепленный из снега на восходе обманного зимнего солнца.
Так Марья Ивановна в мыслях стала учительницей, после уроков гуляла по улице, чтобы проветрить мозги, измученные вопросами профессиональной этики, но дети не могли стать всем, что ей необходимо в жизни и судьбе, хотя они и дарили ей иногда, как бывшей королеве, снеговичков, конфетки и апельсинки.
Идти вперед к высшей точке города Марье Ивановне на прогулке было интересно и таинственно особенно потому, что снизошли сумерки, удлинились тени и обострились ощущения жизни из—за вешних потоков по водосточным трубам, из—за невероятного цвета звезд со стеблями в горшках продавщиц, — разносчиц свежих цветов с корзинами и в кружевных фартуках. Эти фартуки придавали девушкам вид хозяек улицы, так что их улыбки освещали город, подобно фонарям и витринам этой части города.
В тот вечер лучилась вся улица, и не было сердцу места нигде: ни в кафе, ни в пирожковой, ни в магазинчике парфюмерии, ни даже в кинотеатре. Городом и этой прекрасной улицей целиком завладело счастье. Оно играло в отражателях—обманках, что напротив входов в вечерний восторг улицы располагались, настырно оповещая о вечере и времени, чертя круги и ходящие по ним лучи стрелок, бегающих шариков вместо цифр. Ты выходишь из пирожковой, а тебе на асфальте светом невидимый художник пишет «Я люблю тебя». Ты проходишь мимо театральной тумбы с афишами, а под стеклом твой билет в театр машет руками смайлика, и всё вокруг питает надеждой на исполнение сокровенных желаний. То было до священнодействия.
Так Машка дошла однажды до школы в действительности и решила стать Марьей Ивановной, ходить с линейкой, указкой и классным журналом под мышкой, ставить двойки за поведение хулиганам и любить детей вместо пакостника—ухажера с миной кладоискателя в апартаментах королевы. Трудилась, изворачивалась, как все, от бедности существования. Снеговички растаяли, зефир поели, конфеты тоже растаяли, и лились по щекам сладкими слезками, которые Машка вешала на новогоднюю елку.
Но случилось непредвиденное: в отошедшем на задворки истории социализме это называли вещизмом, выросли у людей запасные пальцы и глаза для поиска, так жизнь превратилась в квест, городом, и страной завладела лихорадка вещизма. Все бегали с вытаращенными глазами и искали нужный предмет, чтобы купить хоть что—нибудь, и тем успокоить исстрадавшееся свое сердечко. Улицы стали под крышами, по ним пустили поливальные и сразу вытиральные машины, на которых красовались извозчики в спецодеждах, похожих на мундиры китайских императоров. Из витрин лился неоновый свет, заливающий глаза на мир своим фальшивым светом человеческого несчастья. Крыша испарялась, когда дети вырастали. Холодные ливни гнал ветер, они лились за ворот и Марье Ивановне, и всем—всем потеряшкам судьбы. Ливни бежали по спинам, и было противно и неуютно жить и дрожать челюстью с клацающими зубами, у кого зубы не вывалились от голода. Машка вспоминала детей и школу, снеговичков, конфеты рыцаря, апельсины, окно над дверью в класс, лучезарность директора школы, и вдруг увидела его в сиянии знакомых глаз, покалеченных болью. Челюсть его так же, как у нее, ходила и выбивала дробь, руки искали чего—то по уху, вискам, по воротнику старого пиджака серого цвета ночной муки, летящей над проводами и ложащейся в черноту ночи, будто в оправдание в схожести со всеми спящими существами.
— Как вы здесь? — спросила она сочувственно, будто извиняясь перед ним за этот его жалкий вид и отсутствие всяческих прав на существование.
— Так же, как вы, — финансово переборщил с предвузовской подготовкой. А вы с дошкольной переборщили, помню тот родительский бунт, великий и кровавый. Я не определился пока, кто я теперь и чем должен заниматься, во благо кому? Храм науки стал общественным туалетом, — молвило его отражение на стенке.
— Я тоже, — молвила Марья Ивановна, нечаянно поскользнувшись, ударившись, и отчаянно выплевывая друг за другом три зуба.
А наутро шел праздник, был парад и выпускание пустых воздушных шаров в небо, надутое обидой и жалостью, которых так никто и не заметил.
Путь из маленьких шагов доступен не только на плоскости.
Елена Сомова
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ