Антон Лукин. «Жизнь одна». Рассказ
02.02.2018
/
Редакция
Евгений Ковшов стал заложником страшной болезни. Диагноз – рак. С полгода тому назад обратился он в больницу с сильной болью в животе, где и вынесли ему этот чудовищный приговор. Это что же с душою должно происходить в ту самую минуту, когда тебе сообщают, что все, братец-кролик, отходил ты по матушке-земле сполна – хватит. Что же происходит с человеком, когда он понимает прекрасно, что все, это действительно «все». Преступник, приговоренный к расстрелу, до последнего верит, что его оправдают. Утопающий хватается за любую соломинку, всеми силами надеясь, что спасется. В каждом из нас живет надежда. И когда ее отнимают, одним махом – раз… Нет, так нельзя. Человеку нужно во что-то верить и надеяться. Рак. Это не с лодки упасть… это не змея укусила… Живешь обычной повседневной жизнью, и тут, как гром среди ясного неба, сообщают тебе, что год, ну два, в лучшем случае, осталось любоваться солнышком и звездами, родными и друзьями. Тяжело осознавать подкрадывающийся, словно черный котенок, неизбежный конец. Обидно. Больно. Страшно.
И вот за какие-то полгода высох Евгений до неузнаваемости. Из крепкого высокого мужчины превратился в тростинку, которая еле передвигает ноги. Так истощал, что смотреть страшно. А ведь в свои сорок два года никогда Ковшов ни на что не жаловался, ни на какую хворь. Вот ведь тоже… сорок лет… только жить да жить. В этом возрасте по-настоящему открываешь глаза, понимаешь, осознаешь жизнь всю, какая она есть, с радостями и невзгодами. В этом возрасте люди жить начинают заново, по-новому, сполна осознав собственные ошибки.
Проживал Евгений на окраине села в ветхой старенькой избушке с братом. Родителей схоронил. С женою развелся семь лет тому назад. После развода та подалась в город и забрала с собою дочь. Какое-то время Ковшов навещал их, пытаясь наладить отношения с бывшей супругой. Но как только та вышла замуж, перестал ездить. Успокаивал себя одной никчемной мыслью, что повзрослеет дочь, обязательно с ней свидится, поговорит. Так и жил. Работал на ферме. Сам кое-какую живность держал. Вставал ни свет, ни заря, ложился тоже рано. Любил закаляться. Обожал воду. Зимой постоянно утирался снегом, летом же, при удобном случае, принимал душ. Огород его уходил в низину, под откос, и у самого плетня Евгений смастерил душевую. С первыми петухами выбегал Ковшов во двор, в чем мать родила, и под ледяную струю, прогонять от себя последние остатки сна. Холодная водица пронизывает, будоражит теплое тело, а впереди такая красота, такой вид открывается. Внизу у горизонта алой волной вспыхнет заря, и словно невидимый художник, разбросает по небу золотисто-оранжевые краски. Любуешься этаким божественным чудом, охлаждаясь потоком воды, и так закричать хочется на всю округу, что сил нет. Ковшов и не сопротивлялся никогда этому желанию. Вскочит на нижнюю жердь плетня молодым петушком и, что есть дури, давай горланить на это живописное изящество. Ох, как же хорошо в эту минуту! Задорно. Иногда и душе нужно давать разгон, выпускать ее певчей птицей на волю, а не то запнется внутри, пропадет. Бывало, кто-то из соседей, заприметив нагого крикуна, постыдит, мол, совсем из ума вышел. Но Евгений на это только с улыбкой махал рукой – не слушайте, не глядите. И разве кто мог тогда предугадать, что его такой недуг возьмет? Сроду никто не подумал бы. Ел за троих, работал за семерых, зимой и летом краснощекий. Теперь же румянец давно покинул его вместе с жизненной силой. Ходячий скелет. Больше никак не назовешь. Страшная эта болезнь. За каких-то полгода так изгубить мужика. Страшная.
Ближе к полудню, Ковшов выходил из избы и медленно, озираясь по сторонам, ковылял по селу. С каждым разом прогулка давалась все тяжелее и тяжелее. Иногда казалось и вовсе, что последний раз он шагает вот так вот по родимой улице, любуясь знакомыми с детства избами и золотистым сиянием куполов церкви. Но наступал новый день, и силы выйти во двор находились, а там и за калитку, и потихоньку, полегоньку, опираясь на клюку, топал Евгений к старику Кузьме.
Кузьме Максимовичу шел семьдесят первый год. Жена его, Елизавета Михайловна, была моложе супруга на девять лет. С самого утра и до позднего вечера неугомонно копошилась то в огороде, то в избе у плиты. Пока двигаются старики, пока работают — этим и живут. Отними у них это, и за какие-то дни исхвораются и уйдут на вечный покой. Понимают прекрасно, что в ногах вся жизнь.
Хозяин избы, как обычно, сидел на скамье у самых окон и разматывал удочку. Заприметив гостя, улыбнулся, подвинулся, хотя место было.
— Присаживайся.
Евгений, опираясь на клюку, медленно опустился на скамью. С минуту кряхтя, смотрел куда-то вниз, под ноги. Хотел было что-то сказать, но запыхался с дороги, потряс губами и приумолк.
— Ну, будет-будет, — кивнул Кузьма. – Не спеши.
Ковшов, утирая кепкой лоб, посмотрел на старика.
— Совсем сил нет, Максимыч, — тяжело вздохнул. – Вот что за напасть, так напасть. И не ем ничего. Не идет. Аркаша суп сварит, так я бульон похлебаю малость и все. Откуда ей силе взяться, теперь-то. Проковылял, нет ничего, а сердце дребезжит, словно милю пробег. О как.
— Н-да, — с досадой протянул старик. Достал из кармана газетку, хотел было забить табаку, но передумал, убрал обратно.
— Не сегодня-завтра лягу и не встану. Все, отгулялся, хватит. Нынче с постели не поднимусь. Не хватит силенушки. От и буду полеживать и горбатую дожидаться, как невесту… Под себя ходи. Стыдоба-то, какая.
— В больничку не думал лечь?
— Нет, Кузьма, не хочу. И брат говорит, что там мне лучше будет. Я понимаю, тяжело ему со мной. А не могу я туда, нет. В родных стенах все легче погибель встретить. Потерпит как ни как. Недолго осталось.
Кузьма Максимыч хотел было возразить, но не стал. Поначалу еще успокаивал и ругал, чтоб о смерти не думал. Теперь-то чего. Глядя на этого измученного болезнью человека, понимаешь и предвидишь его конец. Да и как ему сейчас не упомянуть о ней? Поди, каждую минуту готовится, чтобы хоть как-то достойно встретить, а не забиться жалобно в страхе.
— И врагу не пожелаешь такую хворь. Всего, гадина, изнутри съела. Хоть бы уж прибрала скорее, чем так мучить.
— Не говорил бы так. Грешно.
— Мне сейчас белый свет не мил. Одна боль. Понимаю грешно, но ни о чем другом думать не могу. В пору хоть руки накладывай.
— Ты тут мне брось, — прибавил в голосе старик. – И эту бесовщину от себя гони поганой метлой. И чтоб я боле этого не слышал. Жизнь ему, видите ли, не мила. Смерть ему не та. Да рази ее окаянную выбирают? Кому какая придет, ту и принимай. Нашел красавицу девицу. Это жизнь поймал за узду, и крути-верти. Как сумеешь, так и живи. А смерть рази предугадаешь, когда и какая будет. Кому страшная, кому быстрая, кому тяжелая. Ничего, отмучишься. Там легче будет. А то, язи тебя… И чтоб боле этого не слышал.
— Прости, Кузьма. Сам не знаю, что за язык дернуло. – Ковшов виновато опустил голову. – Прости.
— Эх, Женя, Женя. Да ведь слово-то страшное какое. Просто так не появится, само собой. Видать, глубоко в душе запряталось. Кабы слабину не дал, — Максимыч бросил взгляд по леву сторону, где в синеве неба играли золотом купола церкви. – С отцом Вячеславом тебе поговорить бы. Он рассудительный. Знает, что и как сказать. Послушаешь, и не то, что уходить, жить захочется. Кольчу-младшего помнишь же? Сейчас где-то в городе трудится, давно здесь не бывал. От ить тоже. Пил по-страшному. Ничего хорошего его жизнь не предвещала. Тридцати не было. Дурил, как черт сизый. Все село от него вот такими слезами умывалось. Отца родного, правда, побаивался. Кольча-старший сам хребет любому дьяволу переломит одним махом, — старик покашлял, вытер ладонью губы. – Спрашиваю я его, однажды, когда он еще трезвый был – чего ты, мол, дурью маешься, чего тебе все неймется. Бросил бы, говорю, давно эту заразу лакать. Ни до чего хорошего она тебя не доведет. Либо в тюрьму угодишь, либо самому где шею свернут. А он мне и говорит. Бросил бы, дядя Кузьма, да трезвому жить страшно. Боязно. Видишь, что! Бесы ему окаянные копытами в ребра стучали и на ересь всякую подталкивали. А как с отцом Вячеславом поговорил – враз образумился. Вино бросил, в город подался, семьей обзавелся. И жизнь теперь в милость. И не боязно боле жить. Нужное слово оно любой душе лекарство.
Кузьма приумолк. Евгений, через седину старика тоже посмотрел на золотистое сияние куполов, и опустил голову. Так-то оно так. Все верно. Что бы не случилось, а душу не обманешь. Навестить священника надо. Поговорить, послушать. Все легче будет. Может и правда, какой невидимый камень спадет вниз, и дохнешь немного свободы. Если силы завтра будут, обязательно дойдет до церкви, ежели нет, пошлет Аркадия за отцом Вячеславом. Сейчас уж медлить нельзя. Вот ведь тоже, и крещеный, и в Бога верующий, а церковь не посещал сроду, молитвы ни одной не знаешь, в грехах по горло утоп. А теперь, когда одной ногой уже там, священника подавай, исповедоваться, утешить душонку свою грешную. Честно ли это? Что это – раскаяние за неправильно прожитую жизнь или страх перед неизвестным? Всю жизнь чего-то боимся и чем-то недовольны. Учись не учись, а все равно жить не научишься. На смертном одре припомнятся дела, за которые будет стыдно и неизгладимо больно. Тому позавидовал, там подло поступил, перед тем подхалимом прогнулся, этого предал, обманул. Всю жизнь живешь в маске боясь показать истинное лицо. Все чего-то мало, все чего-то не хватает. И не задумываешься, не понимаешь, что уже счастлив тем, что родился и живешь, и что Всевышний наградил тебя и твоих близких здоровьем. Не обделил, как некоторых, а именно наградил. Дал руки и ноги, чтобы мог другим принести пользу. Этими ногами уйти от невзгод, этими руками побороть трудности. Видно только и понимаешь это, когда лишаешься чего-то. Пожить бы еще лет с пяток, пусть без ног, пусть без руки, хоть самую малость, совсем чуть-чуть. Разве от этого кому-то хуже будет, если немного еще полюбуешься рассветами, погреешься под солнцем, умоешься дождем?..
Легким скрипом отворилась калитка, и раздался звонкий веселый лай. Это пришла Оля Попкова, что носила старикам козье молоко. Сами-то уже давно никакую живность не держат. Тяжело. Приходится брать у соседей.
— Вот ведь разбойница, — девица смущенно развела руками. – Увязалась все-таки. Умка!
Маленькая собачонка, белоснежная, как кусок сахара, весело носилась от яблони к яблоне и звонко лаяла.
— Ух, бойкая какая, — засмеялся Кузьма.
— Не то слово, — согласилась Оля. – Как Моська из басни, никому проходу не дает. Ни малому, ни большому.
— Собака она и есть собака, — протянул Ковшов.
— Я вам тут молока принесла, дед Кузьма. Только баночку верните, а то с позапрошлого раза еще. Я, так, напомнить.
— Все верно. Все правильно, — старик поднялся на ноги и крикнул жену. Елизавета Михайловна показалась на крыльце, взяла молоко и вновь вошла в избу. Ольга, поправляя волосы, виновато посмотрела на Умку.
— Ну и как, — поинтересовался Кузьма. – Ездила в город?
— Ездила.
— Поступила?
— Поступила, — не без гордости улыбнулась Попкова. – И в общежитии место нашлось.
— Это хорошо. Это правильно. Учиться надо. Без диплома сейчас никуда. Да и город познать надо. Все правильно.
— И женихов там больше, — добавил Евгений.
— Ой, ладно, — девица робко опустила глаза.
— Все верно, — добродушно кивнул старик. – И женихи будут, и учеба пойдет, главное, чтобы одно другому не мешало.
На крыльце показалась Елизавета Михайловна. Она отдала пустую банку и протянула конфету. Милые бабушки, только вы по-прежнему норовите угостить то вишенкой, то пряником, то конфетой, и не важно, что дети давно уже не дети. Хотя… для вас, пожалуй, они всегда ими будут. Оля приняла угощение и вежливо поблагодарила. Попрощавшись со всеми и по-детски помахав ладошкой, она позвала к себе хулиганку Умку и покинула сад. И как-то сразу тускло и одиноко стало без ее живых глаз, теплой улыбки, и весенней молодости. Словно солнышко заглянуло в гости, всего на миг, и поспешило дальше по делам, забрав с собою кусочек тепла и света. Старики смотрели вслед уходящей зеленой юности, и немного взгрустнулось, припомнились свои далекие годы. Ковшов, провожая глазами девицу с собачкой, вспомнил о дочери. Через каких-то три года она так же окончит школу и поступит в институт. Так же превратиться из куклы в невесту, и ребята будут стараться покорить ее сердце. А она, ударившись в учебу, не станет обращать внимание на эти вольные глупости. Отучится, устроится на хорошую работу, обзаведется семьей, в праздники будет навещать мать и отчима, в отпуск летать с мужем на море, и во всей этой жизненной суете вряд ли вспомнит о том, что где-то в селе Смолино находится могилка ее отца. А если и мелькнет в памяти, то быстро исчезнет как суматошный мираж, не оставив даже каплю сожаления.
Жизнь. Жизнь. Что посеешь, то и пожнешь. И то верно. Все на будущее откладывал встречу, тянул, а теперь… не бывать ей. А как бы хотелось прижать дочь, обнять хрупкие детские плечи, и сказать ей, как сильно он ее любит, попросить прощения и напомнить, что он ее папа, никто другой, а он, только он. Но разве можно сейчас показаться таким? Таким беспомощным и жалким. Таким ненастоящим. Жизнь одна и не будет другой, как не будет больше сегодняшнего и вчерашнего дня. Может быть, только поздно. Поздно вернуть что-то или попросить прощения. Судьба и время беспощадны ко всему.
Елизавета Михайловна позвала Евгения в избу отобедать ухой, для которой с утра пораньше ее старик наловил в реке окуней. Ковшов провел мозолистой ладонью по лицу, тяжело вздохнул и, оперившись на трость, медленно поднялся. Окинул взглядом тихую улицу и поковылял в избу. Может, и правда, немного силы еще прибавится. А завтра напишет дочери письмо с пожеланием расти красивой и здоровой, и ни в коем случае не намекнет о болезни. Если и упомянет где и когда отца родного, то как живого. И на этом спасибо.
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ