Происхождением этой статьи я обязан Д. Быкову и тому факту, что я ещё не разбирал «Страшную месть» (1831) Гоголя. Быков нечто высказал, используя цитату из «Страшной мести», а я подумал, что Быков же вероятнее всего не прав. Так чтоб в этом убедиться, надо со «Страшной местью» разобраться. Что ею хотел «сказать» автор? Причём «сказать» я взял в кавычки. – Почему? – Потому что считаю, что большие художники (а Гоголь же большой художник) в своих напечатанных буквами произведениях выражают не то, что мы буквами же прочтём, а другое. То, что велел подсознательный идеал автора передать нашему, читателей, подсознанию. (Я про себя думаю, что умею из своего подсознания адекватно переводить полученное от автора в сознание.) Быков не знает фокуса с подсознаниями, вероятнее всего, потому и зря, наверно, Гоголя процитировал. Надо это или выявить, или – в конце – извиниться. Он не должен обидеться в любом случае. В первом – потому что он же не обязан знать теорию художественности по Выготскому (ею практически никто не пользуется, хоть никто её не опроверг). А во втором случае – я ж извинюсь. Ведь проверять высказывание известного человека не грех? – Я б, правда, мог бы не начинать статью с объявления подозрения. – Мог. Но не в случае с Быковым. Ибо числю его политическим противником. А сам я лишён дипломатичности. И это, по-моему, ценимо читателями. Так что я для вас, читатель, стараюсь, задираясь.
Вот. Написал. И стыдно стало. Потому что – буду конкретен – Гуковский, дошедший до самой сути «Вечеров на хуторе близ Диканьки», сделал это, не зная открытия Выготского, из которого следует, что надо «понимать» в книге не то, что в ней написано. Гуковский писал в конце 40-х годов, а «Психология искусства» Выготского впервые была опубликована в 1965 году.
Что значит вкус!
Вкус не позволяет относиться к тексту «в лоб», так сказать, как Быков.
Что сделал Быков? Он прочёл страхи «Страшной мести» и заметил нравственную концовку повести, согласующуюся с одной библейской идеей (отмщение не для человеческого суда, нечего человеку творить зло в порядке мести): «Мне отмщение, Я воздам» (Рим. 12:14). – Там человек убил товарища, и Бог на том свете предложил товарищу придумать месть обидчику на этом свете; тот и придумал, ужасную; так Бог и его наказал вплоть до наступления Страшного Суда. За то, что принял предложение.
Быков написал:
«Конечно, мир Гоголя страшный мир… Но и в «Страшной мести» бог [с маленькой буквы {Справочник Розенталя 1997 года издания § 21. 1 требует большой}] всё-таки носитель доброты. Помните, он [о местоимениях Розенталь в главе о заглавных буквах молчит] говорит: «Страшная казнь, тобой выдумана, человече! Пусть будет всё так, как ты сказал, но и ты сиди вечно там на коне своём, и не будет тебе царствия небесного, покамест ты будешь сидеть там на коне своём!» То есть бог всё-таки носитель справедливости, а не зла. В мире Гоголя торжествует справедливость…» («Время потрясений 1900 -1950 гг. М., 2018. С. 21»).
Быков же современный либерал. Когда прежние либералы рвались к власти, свергая советскую власть, они перед лицом недовольного дефицитом народа во врагах своих числили не только декабристов, но и Гоголя («Гоголевские произведения анализируются прежде всего под углом зрения определенной общности с духовными поисками декабристов 30—40-х годов», Анненкова «Гоголь и декабристы» М., 1989 — https://freedocs.xyz/pdf-345900504; «Тот же Гоголь домогался денежных пособий у императора, казнившего декабристов, и тратил их на создание шедевров [продекабристских]. И в итоге Гоголь “ использовал ” Николая, а не Николай Гоголя» — Мелихов. http://magazines.russ.ru/october/2000/8/melih.html).
Теперь либералы не у власти, и им перед лицом опять бедного народа надо упрекать власть в несправедливости. Поэтому нужно стало притянуть на свою сторону того же Гоголя.
А что написал Гуковский?
«За прелестью сказки и легенды стоит тоска о том, что они — только мечта. В этом — обреченность романтизма в «Вечерах», в этом его первое отличие от романтизма, скажем, Жуковского или даже Марлинского. А ведь «Страшная месть» очень похожа на баллады Жуковского…
…это же [демократизм], хоть и менее очевидно, относится и к патетической мифологии «Страшной мести», так как фантастически-таинственный колорит чудесного в действиях колдуна вполне соотнесен здесь с таким же фантастически-таинственным колоритом в изображении обыкновенных людей, и, следовательно, грани между реальностью и демонологией опять нет, и колдун такой же человек, как и другие люди повести…
Нет необходимости объяснять, что эта «реальность» демонологии весьма свойственна фольклорному сознанию, типична для него. Здесь выявилась существенная особенность гоголевского метода, наметившаяся уже в «Вечерах»: он ориентируется в своем стремлении опереться на фольклор не только, а иной раз и не столько на отдельные образы фольклора, сколько на метод образной системы фольклора, то есть, в сущности, на тип сознания, выраженный в нем. Это же образует и самую идейную суть «Вечеров», воплощение не индивидуальной, а коллективной мечты и нормы, этической и эстетической, в формах, подобных реальности» (http://feb-web.ru/feb/gogol/critics/grg/grg-001.htm?cmd=p).
Придаваемая народу, мол, мечта заключается в альтернативе той тоски реальной жизни в России, из-за которой Гоголь в России аж жить не мог. Удирал в Италию. Именно в Италию, куда из Франции ещё не добрался ещё более скучный капитализм, победивший в Великую Французскую революцию феодализм.
Так вся тоска – уже не романтика, а переходящего в реализм Гоголя в «Вечерах…» (и в «Страшной мести») состоит в осознании, что альтернатива-то – не альтернатива. И надо успокоиться (хоть в жизни он всё-таки в Италию удирал). – Успокоиться и в том найти радость открытия.
И радость эта в «Страшной мести» выражается трезвым языком, каким изложен финал повести, обрамление сказки бандуриста в городе Глухове (название-то какое!).
Вот сравните сами.
Каким языком описывается мечта романтика-повествователя:
«За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и гетьманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во все концы света. Вдали засинел Лиман, за Лиманом разливалось Черное море. Бывалые люди узнали и Крым, горою подымавшийся из моря, и болотный Сиваш. По левую руку видна была земля Галичская.
— А то что такое? — допрашивал собравшийся народ старых людей, указывая на далеко мерещившиеся на небе и больше похожие на облака и серые и белые верхи.
— То Карпатские горы! — говорили старые люди, — меж ними есть такие, с которых век не сходит снег, а тучи пристают и ночуют там.
Тут показалось новое диво: облака слетели с самой высокой горы, и на вершине ее показался во всей рыцарской сбруе человек на коне, с закрытыми очами, и так виден, как бы стоял вблизи».
Какая роскошь и жуть мистическая! Это сверхфольклор?
Или знаменитое:
«Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни зашелохнет; ни прогремит. Глядишь, и не знаешь, идет или не идет его величавая ширина, и чудится, будто весь вылит он из стекла, и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру».
А вот каким языком изложен финал:
«Уже слепец кончил свою песню; уже снова стал перебирать струны; уже стал петь смешные присказки про Хому и Ерему, про Сткляра Стокозу… но старые и малые все еще не думали очнуться и долго стояли, потупив головы, раздумывая о страшном, в старину случившемся деле».
Ну что Гоголю, после несчастной любви, после посещения Германии, вернувшись в крепостническую Россию времени николаевской реакции, что ему в 1831 году «бог… носитель справедливости»? В нём брезжит восторг отрезвления от романтических улётов.
Не зря ж он противопоставил романтическому пафосу, загадочности поступков отца Катерины, продирающей мурашками по коже полной непонятности чего-то ужасного, вплоть до заплетающегося языка романтического повествователя, который сразу и не поймёшь…
«– …Отец! — тут она вперила в колдуна бледные очи, — зачем ты зарезал мать мою?
Грозно колдун погрозил пальцем.
— Разве я тебя просил говорить про это? — И воздушная красавица задрожала. — Где теперь пани твоя?
— Пани моя, Катерина, теперь заснула, а я и обрадовалась тому, вспорхнула и полетела. Мне давно хотелось увидеть мать. Мне вдруг сделалось пятнадцать лет. Я вся стала легка, как птица. Зачем ты меня вызвал?»
Вы сразу понимаете, с кем говорит колдун?
Так что противопоставил этой феерии Гоголь?
Почти обыденный язык современного бандуриста:
«— Постойте, — сказал старец, — я вам запою про одно давнее дело.
Народ сдвинулся еще теснее, и слепец запел:
«За пана Степана, князя Седмиградского, был князь Седмиградский королем и у ляхов, жило два козака: Иван да Петро. Жили они так, как брат с братом».
И т.д.
Зачем это новое противопоставление?
Для демонстрации восторга от своей остроты зрения. Любые времена видит. Всё понять может. В отличие от ослеплённого романтика.
Ведь что за люди времени былого? – Бандиты все. Буквально. Муж Катерины грабит крымцев, ляхов. Украину грабят то турки с крымцами, то ляхи. Даже Катерина взяла нож в руки. – А романтик, первый повествователь, всего этого не замечает. Всё для него – чудно-исключительно. Даже гадость.
«И уже ни страха, ничего не чувствовал он. Все чудится ему как-то смутно. В ушах шумит, в голове шумит, как будто от хмеля; и все, что ни есть перед глазами, покрывается как бы паутиною. Вскочивши на коня, поехал он прямо в Канев, думая оттуда через Черкасы направить путь к татарам прямо в Крым, сам не зная для чего. Едет он уже день, другой, а Канева все нет. Дорога та самая; пора бы ему уже давно показаться, но Канева не видно. Вдали блеснули верхушки церквей. Но это не Канев, а Шумск. Изумился колдун, видя, что он заехал совсем в другую сторону. Погнал коня назад к Киеву, и через день показался город; но не Киев, а Галич, город еще далее от Киева, чем Шумск, и уже недалеко от венгров. Не зная, что делать, поворотил он коня снова назад, но чувствует снова, что едет в противную сторону и все вперед. Не мог бы ни один человек в свете рассказать, что было на душе у колдуна; а если бы он заглянул и увидел, что там деялось, то уже не досыпал бы он ночей и не засмеялся бы ни разу. То была не злость, не страх и не лютая досада. Нет такого слова на свете, которым бы можно было его назвать».
Как высокопарно о злодее.
А по противопоставлениям этому стилю ясно, что так же зорок Гоголь и к действительности. И если о ней нет ни слова – минус-приём – то понятно, какая скука есть действительность. С её народом, с её бандуристом. Гоголь бы не согласился и с Гуковским насчёт «коллективной мечты и нормы».
Радость – одна: всеведение трезвости.
Конечно, зря Быков Гоголя процитировал как проповедника справедливости. Реалист ни за что не агитирует. Он в восторге от своего прозрения истины. Реализм потому и близок к науке. А та – имеет дело только с истиной, как это ни бесчеловечно.
Не зря незадолго до смерти опять изменившийся Гоголь ужасался от своего былого творчества.
Есть даже некая злободневность в правильном прочтении «Страшной мести».
За исключением минус-приёма – молчания о непереносимой скуке и каких-то, может, плюсах современной Гоголю жизни, повесть движима тайным отказом от ужасной-ужасной-ужасной прошлой жизни Украины, пока она не воссоединилась с Россией.
Вот и теперь, когда стала Украина Антироссией, там всё опять пошло вразнос.
Этого не признают российские либералы (ну некоторые). – Знаменательно, что такой либерал, как Быков, тоже умудрился повесть понять наоборот.
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ