Пятница, 22.11.2024
Журнал Клаузура

Идти вперед

Посвящается Борису Корнилову

Идти. Только идти вперед.

Идти по ночной, слякотно-дождливо томящейся улице, в плывущем и исчезающем свете фонарей, в искрах-молниях ночной грозы — а может, это небо плачет, льет слезы, бесконечно рыдает по всем расстрелянным, убитым.

Нет. Меня не убьешь.

Не убьет меня никто: ты, никто, не пугай ни стуком волчьего сердца, ни тоскливейшим, на полпланеты, волчьим воем.

Мы, поэты, лишь воем, выплакиваем, выпеваем — а подчас и до дна выпиваем — стихи. Свои стихи. Собственные. Кровные. Кровные — это те, за которые заплачено натурой: кровью.

Думает ли поэт Борис Корнилов о расстрелянном Николае Гумилеве? О расстрелянном русском Царе Николае? О застреленном Пушкине? О сраженном пулею Лермонтове? Он просто идет по улице. Под ногами валяется газета. Дождь посекает уже не нужный людям текст, поливает черными ночными слезами. Дождь оплакивает рваную бумагу, запечатлевшую кусочек, кроху быстротекущего времени.

Дождь оплакивает время.

А что это, гляди-ка, оттиснуто уже сумеречной, мутной, размытой влагой типографской краской? Стихи? В газете?

Стихи в советской газете — это гордо… это почетно…

Газеты, журналы, книги… шуршанье бумаг… бумага, бумага, а на ней — оттиском либо торопливым вечным пером, мрачными чернилами — твое сердце, твоя жизнь, в которой все так больно и непредсказуемо. В которой то и дело надо оправдываться перед другими — мысленно или наяву, а он хочет жить смело, напропалую. И чтобы никогда не ползти на брюхе к сильным мира сего. И чтобы петь не шепотом, а в полный голос.

Петь! Песня! Надобно петь. Звучать. В этом единственное человеческое счастье.

Колыбельная у родимой печи — или гимн на пол-земли? А, все равно! Кричишь ты стихи или вышептываешь почти беззвучно, они неумолимо слышны; они меняют тебя и по-иному, наново лепят людей, тех, кто думал, что уже всё, конец, не выживу, костей не соберу и душу не оживлю. Не оживу. А стихи — подлинные! страстные! настоящие! земные! небесные! — рождают тебя вдругорядь. Оживляют.

Стихи как огонь: либо ты в руке, мощным факелом, их несешь — и людям дорогу освещаешь, либо они тебя испепеляют.

Спой… ты же можешь спеть свои стихи… сегодня… еще сейчас… среди ливневой ночи…

Песня… Неужели это ты таешь, исчезаешь, слезно, мокро расплываешься на погибающих от ударов наотмашь слепого полночного дождя, враз изветшалых в непогоде страницах центральных советских газет?

Не спи, вставай, кудрявая… в цехах звеня… страна встает со славою…

Страна все больше напоминала знамя. Живое знамя, сшитое из сотен тысяч, из сотен миллионов живых людей, жмущихся друг к другу, ежащихся на ветру — в тайге, в степи, в угрюмых горах. Солнце! Оно было. Нет, конечно, оно было! Но заливало желтым молоком не только радости и победы, но и ужас, из коего, казалось, выбраться, выпростаться — заново родиться — невозможно.

Лучше под ветер ужаса не выбегать.

Но ты выбегаешь, в безвоздушье сидеть невыносимо, задохнешься, ты хочешь воли и ветра, пусть он страшен, и тебя, живое знамя, рвет в клочья твой ветер.

Такая судьба.

Страна напоминала знамя, и его рвали снаряды, рвали-разрывали на части, на клочки люди, сами себе знаменосцы и сами себе кровавая рваная тряпка. А знамя надо было поднимать. Снова и снова. Как поэт хочет жить! В особенности тот, кто рожден был внутри природы-Родины, внутри синего, изумрудно-хвойного «разлива семеновских лесов». Живое колесо года катится: смерть-зима — восстание-весна — любовь-лето — жатва-осень. Урожай: люди, ведь они тоже урожай. Катятся головы, кладутся в корзины рукописи, падают наземь спелые книги и зрелые жизни; катятся яблоками, тыквами дни и ночи. Аресты, ведь это тоже сбор страшного урожая. Или чудовищное выпалывание сорняков?

«Мы не рабы. Рабы немы», — вспоминал он лозунг времен Революции.

Счастливы немые. От них не требуют речей во что бы то ни стало. Они молчат — тем спасаются. А поэт?

Голос! Логос!

Великий голос, площадной громкоговоритель, на всю страну! На весь мир! Не слышат?! Услышат!

Я ничего не боюсь, ибо я поэт! Поэт поет свой псалом, это священнодействие, он поет неустанно и чисто свою Псалтырь. Веру убивают, храмы взрывают — а он поет. Ну и что, что он верит не в Бога, а в Красное Будущее. Красное — значит Пре-Красное. Нас утро встречает прохладой, нас песней встречает река. Кудрявая, что ж ты не рада…

О! Еще как рада. Рада тому, что родится ребенок. Игла пожизненной боли в груди: отца арестовали. Зато тапочки можно намазать меловым порошком, чтобы были белее, и пойти вместе со всеми маршировать на широкую площадь, чтобы смотреть прямо в лицо небу, прямо в красное, прекрасное лицо родному знамени.

Родным людям. Из их лиц и судеб это родное лоскутное знамя, выкрашенное в сумасшедшей военной красильне в цвет святой крови, и сшито.

А не ты ли сама шила его, слезы глотая, беременная третья жена арестованного поэта Бориса Корнилова?!

Третья его любовь.

Татьяна. Ольга. Люся. Бог троицу любит.

Да разве в женщинах дело во времена Революции, в драматические, духоподъемные времена коллективизации, во времена, когда злобные враги во всем мире только и помышляют, чтобы удавить, задушить родную, молодую Советскую страну!

Женщины… мужчины… Жизнь — женщина. Смерть — женщина. Война — женщина. Революция — женщина. Свобода — женщина. Тюрьма — женщина. Да ведь и поэзия — тоже женщина.

Весна, осень, зима — бабы; годовой круг, видишь, он женский; никуда от женщин не деться, разве что в стихи нырнуть.

Ночь, ты тоже женщина! А вот день — тот мужик. День лепит дело, деяние. А ночь, что делает ночь? Ночь заставляет тебя кругами бегать по комнате, выбегать на балкон, видеть свое отражение в черном небе, как в невероятном зеркале, ужасном, великанском, дико сверкающем, — это блестят лужи и сверкают потоки ливня, надо выдыхать стихи в безумье мрака, надо глубоко вдыхать их, ими жить, потому что завтра, о да, завтра, ну, быть может, послезавтра, тебя убьют. Поэтому убей свою смерть.

Убей ее — поэзией.

Если тебя убьют, милый, поэзия тебя воскресит. Эфемерное созданье! Хотя вот Маяковский, он такой громоподобный, такой массивный, ну просто как слон в посудной лавке, и зычный, полётный голос у него, такой голос разбивает кирпичную кладку и гранитные парапеты, летит в небо не хуже аэроплана, рассекает морской туман не хуже корабельного форштевня. Маяковский тебя спасет, если что! Подбежит к тебе семимильным шагами, схватит за руку, выдернет на трибуну. И крикнет: читай! Вопи! Ори! Ну!

И ты читаешь.

Вот послушай меня, отцовская

сила, сивая борода.

Золотая,

          синяя,

                Азовская,

завывала, ревела орда.

Лошадей задирая, как волки,

батыри у Батыя на зов

у верховья ударили Волги,

налетая от сильных низов…

Нет, тебя Есенин спасет! Он твое бескрайнее поле. Поле, оно больше, шире любой площади. Град — камень, а поле — земля живая. И она дышит. Как ты. Дышите с полем вместе! Дышите с Есениным вместе! Общее дыхание — это же чудо. Вы же оба русские люди. Власть одна, власть другая, она меняется, она рушится и погибает, ее расстреливают на площади! В упор! В грудь! А голос у тебя один; как ты с ним родился, с голосом своим, с песней своей, так и уйдешь с ним; и дышишь ты, чтобы звонче петь, одним дыханьем с твоею землей.

В Нижнем Новгороде с откоса

чайки падают на пески,

все девчонки гуляют без спроса

и совсем пропадают с тоски.

Пахнет липой, сиренью и мятой,

небывалый слепит колорит,

парни ходят — картуз помятый,

папироска во рту горит.

Вот повеяло песней далёкой,

ненадолго почудилось всем,

что увидят глаза с поволокой,

позабытые всеми совсем.

Эти вовсе без края просторы,

где горит палисадник любой,

Нижний Новгород, Дятловы горы,

Ночью сумрак чуть-чуть голубой.

Влажным ветром пахнуло немного,

лёгким дымом, травою сырой,

снова Волга идёт как дорога,

вся покачиваясь под горой.

Нет, нет, твой спаситель — Александр Блок! Ты зачитываешься им! Засыпаешь с томиком Блока в руках, на груди. Не женщину обнимаешь, а книгу. О, книга — тоже женщина, это надо запомнить. «Соловьиный сад»! «Двенадцать»! «Скифы»!

«Для вас — века, для нас — единый час… Мы, как послушные холопы, держали щит меж двух враждебных рас — монголов и Европы…»

Орды Чингисхана, безумствуя, блестя снеговыми улыбками, грызя добытое из торбы вяленое мясо, дошли до его родимых семеновских лесов. Тевтонские рыцари зловеще и железно явились на льду Чудского озера, намереваясь его победить. Кого — его? Да, тебя, поэт! Ибо ты, поэт, и есть русский народ!

Глас народа — глас поэта. Так дерзко надо нынче изменить античную эту присловицу.

Поэт, спой о том, как ты любишь Родину!

И спой о том, как видишь ты, что деется на ней.

Спой о великих ее победах! О достижениях спой! О бодрости духа и ясности веселого взора!

Страна встает со славою… навстречу дня…

Навстречу дня встает любящая женщина, распахивает руки, бежит-летит по широкой, умытой ночным дождем, солнечной улице.

Бежит навстречу дню — твоя жизнь.

…это потом, о, потом тебя будут бить. Жестоко и расчетливо. Пытая и издеваясь. Человеку сладко мучить другого человека. Ты понимаешь, что тебя скоро не будет; тебя убьют, устав терзать. Палачи тоже люди, они устают. Разве об этом можно — песней? Стихом?

…можно все и обо всем. И — обо всех. Все хочет быть воспето голосом твоим.

Слушайте, люди, слушайте, ну зачем они меня пытают?! Это же никому не нужно. Ни им, ни мне. Зачем они меня бьют? Ведь все равно расстреляют. Я это знаю. Поэт знает свою смерть. Знает всегда. Так зачем тогда я должен себя оговорить? И, главное, предать других?

Ты не предать. Не предатель!

Ты… не Иуда…

В небесах, ясных, голубеющих чисто, призрачно и прозрачно, летает бесстрашный Валерий Чкалов, на земле по Красной площади маршируют физкультурницы в белых кофтёнках и в белых танкетках, густо намазанных мелом, над головами смеющихся людей летают голуби, а ты, поэт, не ты ли голубь, белый турман, зачем-то затесавшийся в стаю людей-волков, нет, люди не волки, они только прикидываются волками, а сейчас оборотень перекинется и станет, Господи, человеком, и всё поймет, и все простит, и сам прощенья попросит, и за полоумную башку схватится: о, что же я наделал с братом моим?! зачем я убил его?

Но… разве… разве я сторож брату моему…

И меня, белого голубя, небесного турмана, обеими руками нежно обнимет, к сердцу прижмет, надо мной колыбельную споет, а потом как закричит: на крышу меня ведите, на крышу! я сейчас белого голубя — в небо — сам выпущу! Навсегда!

Не быть трусом. Ты поэт, ты не должен быть трусом. Ты должен уметь побеждать боль. Бороться с ложью. Смеяться над обвинением. Над тобой глумятся — а ты смеешься. Ты не сознаешься в том, чего ты не совершал никогда!

Враг. Трус. Разве это на твои стихи знаменитые песни поют? Да ты просто тряпка!

…засыпал в камере. Расталкивали. Били. Опять били.

А ты поднимал голову от пола, искал глазами глаза мучителей и плохо, больно выталкивал сквозь разбитые губы и зубы: вы меня завтра отпустите на волю, в чем есть, босиком, в исподнем, я пойду прочь, пойду и пойду себе, ведь у меня все равно дома нет, ничего нет, и жизни нет, а есть, дорогие товарищи, только голос, голос, он еще есть, я буду петь, меня услышат, и вы услышите, и вы.

И еще — Родина. Да. У меня есть моя Родина.

А она, Родина, сильнее всякого на свете зла.

(…) Но нелепо повторять дословно

старый аналогии прием,

мы в конце, тяжелые как бревна,

над своею гибелью встаем.

 

Мы стоим стеною — деревами,

наши песни, фабрики, дела,

и нефтепроводами и рвами

нефть ли, кровь ли наша потекла.

 

Если старости

пройдемся краем,

дребезжа и проживая зря,

и поймем, что — амба — умираем,

пулеметчики и слесаря.

 

Скажем:

— Всё же молодостью лучшая

и непревзойденная была

наша слава,

наша Революция,

в наши воплощенная дела.

 ***

Бориса Корнилова колотил ливень времени. А он его, время, упрямо, счастливо пел, воспевал. Так устроен поэтов голос: голосу тому нужен мир, весь целиком, нужна громада Космоса, ночная звездная храмина над головой, размахнувшиеся гигантскими крыльями алмазные, ослепительные галактики, кометы с кровавыми, драконьими хвостами, луга с тысячью остро, пряно и пьяно пахнущих трав и цветов, и пчелы жужжат, и змеи ползут в одичалой траве, и рыба щедро, изобильно плещется, серебряными свечками встает, играя, из тишайшей заревой воды, а далеко поют косцы, это сенокос, это родной нижегородский край, любимый, шепчет женский голос, не умирай, только не умирай, а твой голос последним хрипом отвечает: нет, я не умру, я просто стану… знаменем на ветру… А ты… а ты… у последней черты…

Товарищи, передайте… прошу вас… моей жене… от меня… записку последнюю…

Нет, я буду жить, жить буду, врете, буду жить…

Приснился сон хозяину:

идут за ним грозя,

и убежать нельзя ему,

и спрятаться нельзя.

И руки, словно олово,

и комната тесна,

нет, более тяжелого

он не увидит сна.

Идут за ним по клеверу,

не спрятаться ему,

ни к зятю,

и ни к деверю,

ни к сыну своему.

Заполонили поле,

идут со всех сторон,

скорее силой воли

он прерывает сон…

Мы… А кто такие мы?.. Неужели те, что бьют меня, — это тоже мы?..

Мы… в недрах тюрьмы… не бери никогда жизни взаймы…

Мы… за верность — казнят… так ведь это твоя проверка… последний парад…

Тишь почетного караула

выразительна и строга —

так молчат вороненые дула,

обращенные на врага.

 

И прощаясь и провожая

вас во веки веков на покой

к небу поднята слава большая —

ваша слава —

              нашей рукой.

Ты же любишь петь. Ты так любишь петь. Песня — вот сердце твое. Где песня твоя, там и сердце твое! Да! И только так. Песней спасаешься! И, может быть, еще спасешься. Ты спой им! Тем, кто истязает тебя! Да! Им! Нет, ты не сошел с ума. Спой им, ну попробуй! И увидишь, что будет.

Пусть то, что будет, будет через много лет. Ты все равно увидишь все это там, внизу, на твоей земле, с широких небес.

Почему у нас на Родине все такое широкое? Широкая площадь. Широкое поле. Широкое небо. Широкое зло. Широкое добро. Помнишь, как Митя Карамазов говорил у Достоевского?

«Широк человек, слишком даже широк, я бы сузил!»

Широкий СССР! От Москвы до самых до окраин… с южных гор до северных морей…

Огляди свой простор. Отсюда, из темной и голой тюремной камеры. Оттуда, с воли, сквозь потоки черного дождя, падающие отвес с черных, набрякших пресными Божьими слезами, широких небес.

Закрой глаза и огляди.

Что видишь?

Во что веришь?

В свою Родину!

Что ты не предашь никогда?!

Свою Родину!

В чем сознаешься ты напоследок?!

В любви к Родине!

И это все правда. Последняя правда. Чистая правда.

Правда — песни твои.

А гляди-ка, ведь и Правда — женщина.

И Песня — женщина.

На фронтах от севера до юга

в непрерывном и большом бою

защищали парень и подруга

вместе революцию свою.

 

Друг, с коня который пулей ссажен,

он теперь спокоен до конца:

запахали трактора на сажень

кости петроградского бойца.

 

Где его могила? На Кавказе?

Или на Кубани? Иль в Крыму?

На Сибири? Но ни в коем разе

это неизвестно никому.

 

Мы его не ищем по Кубаням,

мертвеца не беспокоим зря,

мы его запомним и вспомянем

новой годовщиной Октября.

 

Мы вспомянем, приподнимем шапки,

на мгновенье полыхнет огнем,

занесем сияющие шашки

и вперед, как некогда, шагнем.

Но ведь Россия, именно Россия первой сделала этот шаг. Ко всеобщему, широкому как океан, а точнее, как небеса, всемирному равенству и братству. И всемирной свободе.

Родина твоя сделала первый шаг к тому, чтобы сказать: человек человеку — друг, товарищ и брат.

А потом — после такого Слова — и сделать так.

Да! Так!

И весь мир будто взорвался. Озверел. Окрысился. Выставил черные когти. Замахал черными крыльями. Напал! Чтобы заклевать! Изничтожить! Погубить! Вражда мира оказалась не страшной сказкой, а жестокой реальностью. Кровь полилась. Границы глянули рваными ранами с лохмами, охвостьями обильно политых кровью земель. По всей стране голосили бабы, теряющие мужей, братьев, детей. Гражданская война многому научила тебя, поэт; она научила тебя слушать свою кровь. Ее течение. Ее приливы и отливы. Ты сам стал берегом жизни. На тебя одного была надежда твоего искусства: ты, брат, уж выживи, сдюжь, не подведи. Спой.

Спой в полный голос!

Да… я спою… дайте мне время, дайте срок… я готов погибнуть, я все понял, да, но только не сегодня, может быть, завтра…

Да, была Гражданская война, но ведь именно она воспитала нас смелыми! сильными! вырастила нас бойцами! бесстрашными! твердыми! стойкими! и — верящими! наперекор всему страданию верящими! по-настоящему верящими в то, что завтра мы, да, мы все будем жить — при коммунизме…

Коммунизм — это то, что или наступит неизбежно, и у человечества никакого выбора не будет; или же не будет коммунизма, но не будет и человечества. Оно, заметавшись в выборе пути, убьет само себя.

Возможно, это закон Космоса; и, если это исторически оправданный закон, тогда коммунизм — спасение. А первые шаги на пути к нему… ну что ж, первопроходцы всегда страдали, засыпали в голоде и холоде, погибали от клыков дикого зверя, от пуль и ножей вражеских племен, от буйства и разгула стихий.

Стихия, ведь это тоже стихи. Твои стихи! Они есть стихия. И да, они разгульны! Широки, безмерны, безумны, ярки! Они горят, небесные сумасшедшие фонари, их издалека видно. Так горят самосветящиеся люди, личности. А ты, ты ведь тоже так горишь, Борис! Ты — костер! Ты — новая звезда в непроглядной ночи! И тебя издалека видно и слышно! Даже отсюда, из этой нынешней ливневой ночи, хотя прошло уже столько лет! А сколько лет прошло? Да никто и не считал! Мы, поэты, все жители вечности, ты ведь тоже так думал, так говорил и так шептал ей, своей второй любви, Ольге Берггольц, ты сравнивал ее с белесой Луной, ну да, Луна — женщина, это непреложно, и так с пугающей, бездонной древности повелось.

От Луны до Луны. От войны до войны. Гражданская война, самая страшная. Зато это битва за будущее. Краснозвездное, великое будущее! Война за время высоко поднимает дух твой; война за грядущее счастье, посреди настоящего горя и ужаса, насыщает тебя хлебом новой веры, лечит жажду твою водой новой надежды. Война за будущую радость, это почти религия. Умереть на поле брани за свободу и ширь счастливых небес!

Он шел сквозь дождь и повторял себе непослушными губами: наши дети, нет, наши внуки будут жить при коммунизме. Коммунизм — это Солнце. Но и у Солнца бывают затмения. И Солнце, вы все знаете, люди, время от времени заслоняет Луна. Но мы же терпим. Мы — ждем! И дождемся! И выстоим! И протянем руки к мощному, чистому свету!

А то, что бойцы частей особого назначения забирают хлеб у крестьян, чтобы увезти зерно голодающим в гудящие муравейники городов, это же временно. Временная мера. Жестокость, она всегда временна. Зло, бывает, и лечит. Зло — лекарь, и отсекает больную плоть. Зло может надоумить тебя! Заставить жить по-другому! Родить заново! Сними рубаху и отдай ближнему, он мерзнет, он нищий? Да! Не хочешь добром отдавать зерно — возьмем силой!

Но это же… во имя будущего… во имя нового Солнца…

Ты жесток; но ты жесток во имя. Ты убил, но ты убил во имя. Разве во имя Господа люди друг друга не убивали во все века? А теперь Бога нет. Есть Будущее. Есть Время.

Во имя… времени…

Пропадай, жеребенок, к черту,

погибай от ножа, огня…

И хозяин берет за челку

настороженного коня.

Кровь, застывшую словно патоку,

он стирает с ножа рукой,

стонет,

колет коня под лопатку —

на колени рушится конь,

слабнет,

роет навоз копытом —

смерть выходит со всех сторон,

только пух на коне убитом

мокнет, красен,

потом черен.

А хозяин в багровых росах,

облит росами, как из ведра, —

он коров и свиней поросых

режет начисто до утра.

Так не достанься ты новомодному колхозу, мой конь, родное зверье мое.

Скотину-то убить — ладно, крестьянин к тому привычный. И то жальба перехватывает петлею глотку. А — человека?

Восстания крестьян против новой власти. В Варнавине… в Тамбовской губернии… по всей матушке-Сибири… по Урал-камню…

Закрыться в шкатулку сугубой эстетики, утонченной красоты — или отпустить свое кровное, кровавое, кровяное искусство на волю; не убить родимого коня, а вывести из конюшни и крикнуть: беги! Воля — твоя! Свобода — твоя!

…поэт без чувства свободы — кто он? Придворный сочинитель? Компанейский писака? Затворник, анахорет, умудренный исихаст?

Нет! Он есть свобода. Свобода равна жизни.

И ей же равен гудящий на ветру времен огонь.

***

Он думал, говорил и писал о том, как умрет. Нет поэта, художника без мысли о смерти. И Марина Ивановна Цветаева, живая, живущая, и Маяковский, и Есенин, и Гумилев, и Волошин, и все, кто уехал далеко — Георгий Иванов, Осоргин, Зайцев, Бунин — все о смерти помышляли, тайно или явно. Смерть — ипостась жизни. Жизнь-смерть — двуликий Янус. Великий мировой дуал. Смерть в те поры ходила, как подружка на гулянке, рядом с людьми. Свистели над ухом пули. Взрывались снаряды. Гремели пушки. Сверкали в ночной тьме ножи. Дрожали в мозолистых руках обрезы. Ярко и страшно горели факелы в тяжелых чугунных кулаках. Революция — апология гибели; и не раз он шептал себе: это надо пережить, переплыть, перейти вброд! Смерть — вброд перейти! Реку боли, реку забвения…

Человек, честолюбивый, полный сил, хочет победы и власти. А народ? Не лучше ли, не традиционней ли, не удобнее, не спокойнее ли народу было под Царем, а не под большевиками? Однако власть имеет свойство меняться. Разрушаться, распадаться, истекать кровью: умирать. Как человек.

Да, может быть, власть это и есть человек. Приказывающий, убивающий, вознаграждающий. Ну ведь не воздух же она, который вдыхаем. Не черный ночной дождь.

Нет! Дождь не черный! Он — серебряный! Серебряные тяжелые струи! Холод, потоки воды… слепой бег… ярость, борьба…

(…) Врага окружая огнем и кольцом,

медлительны танки, как слизни,

идут коммунисты, немея лицом, —

мое продолжение жизни.

 

Я вижу такое уже наяву,

хотя моя участь иная, —

выходят бойцы, приминая траву,

меня сапогом приминая.

 

Но я поднимаюсь и снова расту,

темнею от моря до моря.

Я вижу земную мою красоту

без битвы, без крови, без горя.

 

Я вижу вдали горизонты земли —

комбайны, качаясь по краю,

ко мне, задыхаясь, идут…

Подошли.

Тогда я совсем умираю.

…быть влюбленным в жизнь, в женщину, в Родину, в будущее — разве этого так мало?

Разве это не есть чувство Бога? Пусть Его отняли у Руси, Он же все равно есть!

…а может, Бог — там, на трибуне; он взывает, ведет; он — вождь, и это — свято.

И это — вера.

Из провинции — в город. От земли — в столицы.

«Это многих славный путь», — вспоминал он строчку Некрасова.

Город — это сцены. Сцена — площадь; сцена — театр; сцена — подмостки, ты взбегаешь на эти голые доски и бросаешь в настороженный, многоглавый, таинственный зал пламена своих кровных, выстраданных песен. Город — шумные, с пьянками-гулянками, писательские сборища, где тебе возможно встать посреди прокуренной комнатенки в полный рост и читать, громко, страстно, взахлеб опять читать — свое. Прилюдно жилы ножом вскрывать! Выкрикивать — себя! Свое сердце оголять! Душу свою ножом мысли разрезать и расстреливать огненной очередью жестоких слов! Это и есть поэзия: она по-своему тоже жестока, безжалостна. Как война. Как революция. Ты приносишь себя в жертву на алтарь поэзии, и жертва эта суждена, неотвратима, если ты словом живешь и дышишь. А ты не только свое читай, пиит, но и чужое, насмерть любимое. Баллады Жуковского! Любовные признания Пушкина! Сходные с народными песнями, широкие, как равнинная русская река, исповеди Есенина! Ах, Есенин-то родной ему; роднят их деревня, лапти, дедами плетенные, ягодные туеса, громадные корзины с белыми грибами, сенокосы, радужные и торжественные, как неведомый праздник небес и земли — бабы нарядные, мужики строгие, как во храме, на луговину идут, косы серебряными чехонями ослепительно сверкают в солнечных лучах…

А разве ж революция уничтожит крестьянство, убьет его? Да никогда! Крестьянин — основа основ родной земли! Был, есть и будет! А город… ах ты, город… много в тебе хорошего, но…  изобилие соблазнов, темные тени преступлений, тайный, безвыходный ужас застенков…

Если есть преступление, будет и наказание.

За что его-то?! За что?!

Я свой! Я свой, родной! Я — революции верен! Я — с ней — навсегда! Не бейте меня! Не… убивайте…

А разве мы, советские люди, делимся на своих и чужих?! Разве мы все — не один народ, один ветер, один порыв, одно грядущее счастье — на века?!

Да, он не сможет поименно перечислить поэтов — друзей и современников Афанасия Фета; не сможет наизусть прочитать библейскую «Песнь Песней»; не сможет поведать, о чем в трилогии «Царство Зверя» писал Мережковский; да, вы, друзья, бесспорно читали больше, знаете больше, больше вкусили хлеба земной мудрости, вы меня, Борьку Корнилова из Семенова Нижегородской губернии, за пояс знаньями заткнете! Зато я сейчас вам Пушкина, свое любимое, как начну читать — так весь вечер читать и буду! В море земной культуры у каждого своя лоция. Вы — знаете, а я — чувствую!

Да, он чувствовал. Искусство — это чувство. Чувствовать человек стал прежде, чем мыслить. Психизм явился потом, позже. Сначала была великая эмоция. Огромная радость или невыносимая боль мира.

Я мою деревню — чувствую! Это значит — люблю.

А люблю для поэта значит — воспою.

Даже если сейчас петь надлежит о другом.

О другом… о другом…

Стихи — это не жизнь… это просто стихи…

А может быть, стихи — самая великая, самая огненная жизнь? И нет в мире ничего сильнее, мощнее, страшнее, безумнее, величавее этого огня?

Гори, душа. Сгорай. Пламя — это чувство. Чувствуй стихию. Стихия, твои стихи.

Их можно арестовать, как человека. Поджечь, сжечь, как овин сжигают в полыханье вражьего набега, как в дыму восстания красного петуха пускают в барский дом. Сжечь, как во срубе сожгли во времена Раскола опального протопопа Аввакума! Их можно даже пытать! Извращать, корежить, хохотать и глумиться над ними, отдавать на растерзание ненавистникам! А стихи всё живы. Они — светят своим светом! Не отраженным! Не брошенным в тюрьму! Не заемным! Не затменным!

Если тебя схватят, руки свяжут тебе, бросят за решетку и будут пытать, будут пытаться вбить в тебя твое близкое самоубийство, сделать так, чтобы ты сам себя унизил и растоптал, — не дрейфь. Не сдавайся. Не плачь! Не моли о пощаде! Ты, крестьянский сын, лучше многих городских сусликов знаешь: пощады нет. А есть только война!

Последняя война: твоей души с застенком.

Время тоже можно заключить в застенок. Лишить воздуха и свободы.

А как быть, если на одном конце коромысла — свобода, а на другом — тюрьма?

На одном плече — крылья синего неба и охапки полевых цветов твоего праздничного, сияющего грядущего, а на другом — брюхатая жена повисла, плачет, цепляется руками за тебя, уходящего навсегда, и лицо ее в крови, били, что ли, а может, ногтями, в отчаянии, вечный Ярославнин лик свой расцарапала… и поет, как плачет, и плачет, как поет… всегда песня, везде песня…

Боже! Можно ли нынче, сейчас, воззвать к Тебе!

Не спи… вставай, кудрявая…

…вставай, моя кудрявая, веселая жизнь. Ночь пройдет. Черный дождь утихнет. Мои стихи будут повторять мои счастливые дети, внуки и правнуки. Да! Будут! Потому что они будут свободны. Время — их — обнимет. И белыми голубями выпустит из клети на волю.

…а может, меня и знать-то никто не будет в будущем. Может, забудут меня.

Время, не смейся! Хочешь, я посмеюсь над тобой? Сам улыбнусь тебе?

Время, унеси меня прочь от самого себя, мой вороной конь! Я не зарежу тебя, как своего родимого коня тот мужик зарезал. Ты мой вечный конь. Бессмертный. Унеси меня туда, где я никогда не умру.

Я вынесу эту боль. Вынесу… выдержу. Я сильный. Слышите! Я!.. сильный…

Айда, голубарь,

      пошевеливай, трогай,

Бродяга, — мой конь вороной!

Все люди —

         как люди,

                   поедут дорогой,

А мы пронесем стороной.

Чтобы мать не любить

         и красавицу тоже,

Мы, нашу судьбу не кляня,

Себя понесем,

         словно нету дороже

На свете меня и коня.

Зеленые звезды,

         любимое небо!

Озера, леса, хутора!

Не я ли у вас

         будто был и не был

Вчера и позавчера.

Не я ли прошел —

         не берег, не лелеял?

Не я ли махнул рукой

На то, что зари не нашел алее?

На то, что девчат не нашел милее?

И волости — вот такой —

А нынче почудилось:

         конь, бездорожье,

Бревенчатый дом на реку, —

И нет ничего,

         и не сыщешь дороже

Такому, как я, — дураку…

…не бояться. Ничего не просить.

Только верить.

Только любить.

Идти сквозь черный дождь.

Идти. Только идти вперед.

Елена КРЮКОВА

Фото автора


НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ

Ваш email адрес не публикуется. Обязательные поля помечены *

Копирайт

© 2011 - 2016 Журнал Клаузура | 18+
Любое копирование материалов только с письменного разрешения редакции

Регистрация

Зарегистрирован в Федеральной службе по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор).
Электронное периодическое издание "Клаузура". Регистрационный номер Эл ФС 77 — 46276 от 24.08.2011
Печатное издание журнал "Клаузура"
Регистрационный номер ПИ № ФС 77 — 46506 от 09.09.2011

Связь

Главный редактор - Дмитрий Плынов
e-mail: text@klauzura.ru
тел. (495) 726-25-04

Статистика

Яндекс.Метрика