Пятница, 22.11.2024
Журнал Клаузура

Ляман Багирова. «Утренние звезды». Рассказ

Когда череда прелестных задумчивых дней сменялась дождливыми буднями, когда небо из бирюзового становилось молочно-опаловым, когда по утрам обледеневший асфальт мелодично хрустел под ногами, люди понимали – в их южный город пришла зима. И медленно, но верно устанавливала свои порядки: графичность зданий – в холодном воздухе они сразу все словно вытягивались, бледнели и хорошели, крик ворон – крылатых фрейлин зимы, уксусный запах палых мокрых листьев. Зима в южном городе походила на благовоспитанную даму-дворянку: вкрадчивую, спокойную, немногословную, но уверенную в своих правах.

Спокойно и уверенно ступала она по улицам города, окрашивая его в серый цвет – цвет южной зимы. В ее присутствии размеренными становились шаги, глуше звучали голоса, словно элегантность и сдержанность сообщалась и людям,  и деревьям, машинам, животным и даже детям – а уж эти чертенята всегда готовы поднять визг, ор и гам по любому поводу.

Но южная зима — Дама в сером — и на них действовала успокаивающе. И в этом было главное ее достоинство – упорядочивались мысли, строже и тоньше становились размышления, ароматнее воспоминания. Оживали, как призраки былого…

***

Люблю декабрь за призраки былого,
За все, что было в жизни дорогого
И милого, бессмысленного вновь.
За этот снег, что падал и кружился,
За вещий сон, который сладко снился,
Как снится нам последняя любовь.

Машенька вставала рано. И не потому, что так было заведено в мужней семье, куда вошла она молодой невесткой три месяца назад. И не потому, что в родительской семье ее поднимали ни свет ни заря. Наоборот! Ее холили и лелеяли, баловали, как единственное долгожданное дитя. Но Машенька знала, что мама, как бы поздно ни вернулась со смены в приемном отделении городской больницы, неизменно встанет в шесть утра. Приготовит отцу его любимую овсяную кашу с изюмом и грецким орехом, посыплет корицей и поставит на стол. А папа выйдет из ванной, благоухающий одеколоном. И, прижимая рукой крохотный порез на свежевыбритой щеке, будет вдыхать душистый пар от тарелки. И ждать, пока янтарный масляный круг подернется тонкой пленкой – знака, что каша начинает остывать, и можно приступить к завтраку. А мама будет сидеть напротив него, подперев рукой щеку, и улыбаться. И в темном морозном окне будет отражаться широкий рукав маминого халата и ее теплая рука с ямочкой на локте.

В мужней семье Машеньку тоже не неволили, давали понежиться – молодая еще… Но по еле заметной усмешке в уголках запекшихся свекровиных губ понимала Маша: свекровь засчитывает раннее пробуждение в плюс невестке. И Машенька старалась приглядываться, прислушиваться, приноравливаться – впитывать еще незнакомые устои новой семьи, символ которой нежно золотился на пальце. Девичество как-то быстро, но плавно уступило место женству ‒ кротко, покорно и мягко Маша постигала науку замужества, словно пробудилось в ней извечное знание: женская сила в слабости. И еще она точно знала, что хочет вот так же как мама провожать мужа на работу, и чтобы уже ее, Машенькина, теплая рука отражалась в темном морозном окне.

Свекровь обронила как-то: «У Митеньки, сына моего, ‒ и добавила, усмехнувшись, ‒ мужа твоего – больной желудок, ему нужен только горячий завтрак и с собой домашнее положить на работу, от столовской еды у него гастрит разыгрывается, а работает целый день до вечера».

И хотя Маша понимала: муж на работе не кирпичи таскает, а сидит в офисе перед компьютером, и в любых кафешках сейчас готовят не хуже, чем дома, но мгновенно усвоила: домашнее — значит, сготовленное ее руками. И – дана же была вековая женская мудрость 19-летней юной жене – мысленно поблагодарила свекровь: о крепком ладе печется женщина, цементирует молодую семью, раз приучает сына к невесткиной стряпне.

И так же, как мама когда-то, ставила Машенька перед мужем исходящую ароматным паром кашу, и пока тот ел, упаковывала еду на обед. Наливала в маленький термос куриный бульон. А потом перекладывала три куска белого хлеба отварной куриной грудинкой и заворачивала в вощеную бумагу. И глядя на мужа: рот до ушей, молодая кожа светится румянцем, а глаза счастьем ‒ улыбалась сама. И точно знала две вещи: сейчас в глубине родительской спальни сквозь полусон довольно улыбаются свекор и свекровь. А когда муж выйдет из дома, а Маша, прильнув к окну, будет махать рукой в морозную синь, то на небе вспыхнет первая утренняя звезда. И свет ее будет добрым, улыбчивым, обещающим счастье.

***

Не все ль равно? Под всеми небесами
Какой-то мир мы выдумали сами
И жили в нем, в видениях, в мечтах,
Играя чувствами, которых не бывает,
Взыскуя нежности, которой мир не знает,
Стремясь к бессмертию и падая во прах.

Марьям вставала засветло. Зимнее утро рождалось из синего мрака. В нем угадывались призрачные вершины гор. Они покачивались в небесах, как покачиваются мачты затонувших кораблей сквозь толщу океанской воды. И эти небеса, и эта вода были спокойны, темны и злы.

Марьям растирала опухшие костяшки пальцев рук и ног. Они немели за ночь и каждое утро женщины начиналось с одного и того же ритуала – вверх-вниз вдоль каждого пальца, вверх ладонью по стопе, голени, пока немочь не сменялась ноющей сладкой болью. От нее хотелось постанывать и кряхтеть. Боль – это хорошо. Это значит, что ноги будут чувствовать каждый выступ на выложенном камнем дворе, а руки – густоту и вязкость теста. Да, что там – Марьям на ощупь поймет достаточно ли в тесте соли. За тридцать с лишним лет она научилась печь хлеб с почти закрытыми глазами.

Сегодня пятница – день выпечки хлеба. Марьям пекла его на неделю на всю семью из пятнадцати человек. Сорок-пятьдесят больших, плоских лепешек. Да еще несколько штук будут завернуты в отдельное полотенце – вдруг нежданные гости пожалуют.

Значит, надо встать чуть раньше, чем всегда. Хворост сам себя не нанесет из сарая в маленькую клетушку, во мгле которой смутно белела печь. Низенькая, сложенная еще дедом мужа, она и кормила, и лечила. Специальную глину для нее он таскал с илистого берега озера, смешивал с мелко раскрошенной керамической крошкой (в ход шли разбитые тарелки, заварочные чайники, разломанный кафель), нарезанная солома и козья шерсть – она долго хранила тепло.

Марьям втащила в клеть сухие вишневые ветки, всунула их в жерло, чиркнула спичкой. Огонь заструился по бордовой коре, и терпкий дым наполнил пространство.   Женщина погладила печку по белому, чуть поблескивающему от керамической крошки, боку.  Вспомнила, как свекровь рассказывала:

‒ Большой мужчина (так свекровь называла своего свекра) никому не разрешал входить в клеть, когда замешивал тесто для печи. Мы знали только, что он берет большое корыто и кладет в него глину, солому, козью шерсть и черепки. А дальше он закрывал дверь и выходил из нее только тогда, когда печь уже была сложена, и оставалось только побелить ее, когда просохнет. Но даже побелку он не доверял нам, женщинам. Говорил: «Ваше дело – хлеб печь, а саму печь сложить – дело настоящих мужчин. Тут ювелирная работа нужна: если хоть какой-то огрех в постройке – хлеб будет подгорать или слишком долго румяниться». Правду говорил: такой печи, как он сложил, ни у кого в деревне не было – хлеб рождала мягкий, сытный, румяный, как солнце. На все сельские свадьбы и поминки только в нашей печи пекли.

Марьям придвинула ногой «хлебную ванну». Так назывался чан для замеса теста. Он уже был вымыт накануне. Из его бездонного чрева будут извлекаться колоба сырого теста. Марьям отмеряла заготовки безошибочно на глаз – все хлебы выходили у нее идеально ровными.

Годами наработанная физкультура.  Размеренные взмахи рукой, и раз-два ‒ над чаном поднялось жемчужное облако муки, три-четыре ‒ теплая вода пролилась в муку, пять-шесть – глухо шваркнулся кусок дрожжей, семь-восемь – тусклым слюдяным блеском сверкнула соль. И узловатые руки принялись творить чудо: вначале тяжело, словно разучивали незнакомый танец, двигались от стенок к центру, разминая, вымешивая, сжимая. Потом все легче и легче, и вот уже шелковистая податливая масса бугрится в чане, ждет огненного крещения в печи. Марьям смазывает тесто маслом, еще раз играючи промешивает ‒ тесто как живое дрожит и волнуется под ее руками!  ‒ и накрывает чистой тканью. Пусть дойдет в тишине и тепле, отдохнет.

И сама Марьям отдохнет, нальет себе чаю и, прислонившись к уже горячему боку печи, вспомнит.

Первый ее хлеб… Тонкими, неумелыми пальцами вымешивала она тесто, почти в три погибели согнувшись над чаном, и свекровь, глядя на нее, снисходительно улыбалась: что, мол, взять с 18-летней девчушки, какие ее годы – научится…

‒ Смотри, сама в чан упадешь, и кольцо с пальца спадет: потом моего сына – своего мужа ‒ будешь кормить, он о кольцо зуб сломает – рассердится! У нас мужчины горячие, сама знаешь, чуть что ‒ гневаются!

И свекровь смеется, прикрыв рот рукой. И смех ее добрый, и смотрит она на невестку с нежностью. И Марьям знает, что сейчас вместе с запахом сырого теста и дымом от вишневых веток летает в темной клети счастье. Она действительно счастлива: ей повезло выйти замуж за любимого, и ее любит родня мужа. Это бывает нечасто, но это дает силы жить, это наполняет бессмертием: «люблю и любима», и так будет всегда, даже когда тела наши обратятся в прах, но души останутся любимыми и любящими, а, значит, счастливыми…

Но вот тесто уже дошло, печь протоплена как следует. Пора браться за хлеб. Сидя на паласе, Марьям кидает на низкий, в ладонь вышиной, деревянный столик первый колоб.   Сплющивает его, раскатывает в лепешку, покрывает яичным глянцем и остриями связанных птичьих перьев наносит узор – мелкие точки по кругу, словно звезды на небосводе.

Теперь на широкую деревянную лопату ‒ и в печь. И ждать. И как только синий небесный мрак озарится светом первой звезды, на лопату скользнет румяное солнце! Марьям смажет его сливочным маслом и натрет долькой чеснока. Отломит кусок полусонному младшему внуку, притопавшему на аромат. И улыбнется!   Первый хлеб нового дня – новой недели. Марьям знала: за тридцать с лишним лет первый хлеб из печи появлялся в ту же минуту, когда зажигалась утренняя звезда. Даже в самые мглистые, снежные утра, когда небо и земля сливаются в единый осатанелый хаос, Марьям знает: там, на востоке, под плотной пеленой туч, непременно восходит утренняя звезда.

***

Придет декабрь… Озябшие, чужие,
Поймем ли мы, почувствуем впервые,
Что нас к себе никто не позовет?
Что будет елка, ангел со звездою
И Дед Мороз с седою бородою,
Волшебный принц и коврик-самолет.

Мария Евгеньевна зябко повела плечами и посмотрела на часы. Они показывали без  шести минут семь. За окном занималось зимнее питерское утро, и воздух над Пряжкой  был сизым от холода.

Марии Евгеньевне, всю жизнь проработавшей в театре костюмером, утро казалось необъятным черным плащом, в который летят серые стрелы рассвета. За пятьдесят лет работы женщина свыклась с театральными костюмами  и относилась к ним почти как к носившим их персонажам. Она так и говорила: «Несу Машу Миронову», и все понимали, что Мария Евгеньевна спешит в чью-то гримерку с платьем Капитанской дочки.

На возглас «Иду со Стюарт» надо было шире открыть двери гримерки. Миниатюрной, коротко стриженой, седой старушки было почти не видно за огромным платьем шиллеровской героини.

Мария Евгеньевна говорила о себе: «Родилась в театре, живу в театре и уйду из театра». Гордилась тем, что родители ‒ служащие театра ‒ назвали ее в честь одной  из чеховских «Трех сестер», а отчество совпадало с именем пушкинского героя. В этом Мария Евгеньевна видела промысел Божий – ей на роду было написано служение искусству. Только ему ли?.. Вся жизнь ее была – СЛУЖЕНИЕ.

Своя семья так и не появилась. «За давностию лет», ‒ шутила Мария Евгеньевна, и Бог его знает, что таилось за этой шуткой. Сказалась давняя привычка быть скорой помощью для родителей, жилеткой для брата Миши, жалобной книгой для его жены и нянькой для племянников. Иногда она задумчиво изрекала: «Меня и родили для того, чтобы Мишенька  не стал эгоистом». Но, судя по всему, Мишенька эгоистом стал, и немалым, потому что в первую половину жизни сваливал все проблемы на родителей, а те растерянно оборачивались на дочь: «Выручай, Манечка. Разряди ситуацию, подтяни Мишеньку по математике, литературе, биологии. А можно в этот раз на гастроли мы возьмем с собой Мишеньку, а тебя непременно в следующий раз. Бабушка болеет, ее нельзя оставлять одну». И Манечка оставалась с бабушкой, и на гастроли с родителями ездил Мишенька и в этот, и в следующие разы, потому что так было надежней и спокойней всем. На Манечку можно было опереться как на скалу.

А во второй половине Мишенькиной жизни на Марию Евгеньевну так же растерянно оборачивалась Мишина жена: «Помоги, Манечка». И Манечкаа помогала, выручала, возвращала Мишеньку из бесконечных загулов в семью, стыдила взрослеющими детьми: «Все ведь уже понимают». А когда хрупкий мир в семье восстанавливался, виновато шептала обиженной невестке: «У нас в роду все мужики на передок слабы. Такая уж порода. Ты, потерпи, а? Перебесится, поумнеет, а так он хороший и любит тебя и детей, сама знаешь».

Но Мишенька, так и неперебешенным и не поумневшим, отошел в мир иной, и Манечка как нечто само собой разумеющееся, взяла на себя заботу о его вдове и уже взрослых детях. Называлась она в ту пору уже Марией Евгеньевной, но по прежнему легко носила свое миниатюрное тело по раз и навсегда заведенному маршруту: дом-работа-магазины-рынок-снова дом. И потом уже с сумками, нагруженными пирогами, вареньями и разной другой снедью ‒ к вдове брата, а от нее ‒ к племянникам. Мишенькина вдова долго и слезливо жаловалась Манечке на непочтительных невесток и невоспитанных внуков, и  Манечка, как и прежде, успокаивала ее: «Все образуется, они хорошие, просто молодые еще».

И ни разу в ее миниатюрной, уже сменившей цвет с каштанового на седой, голове не возникла простая мысль: «А как же я? А как же моя жизнь?» Мысль эта просто не могла зародиться в мозгу, до отказа забитом заботой о близких, и не могла посетить изношенное любовью сердце.

‒ Ох! – вздохнула Мария Евгеньевна. Серые стрелы рассвета уже пронизывали черный плащ питерского утра. ‒ Сегодня же 21-е. – Она перевела взгляд на отрывной календарь. – Татин день рождения. Хорошо, что в театре елки начинаются. Девчонки-костюмерши справятся, а я пирогов напеку с брусникой, черникой, грибами ‒ и к своим, как только позвонят!

Тата была женой младшего, любимого племянника Марии Евгеньевны. Нет, конечно, она беззаветно любила и старшего, но младший с детства был болезненным, и Манечка терпеливо выхаживала его, дежурила у кровати, отпаивала целебными настоями, и громче всех радовалась, когда малыш шел на поправку. Оттого и была привязана  к нему чуть больше старшего: тот рос крепким, и за него Манечка не тревожилась так сильно.

‒ Нечего разлеживаться, ‒ скомандовала она сама себе. – Вставай, матушка, умывайся-одевайся и тесто на пироги ставь. Скоро они позвонят, позовут, а у  тебя еще ничего не готово!

С недавних пор появилась у Марии Евгеньевны новая привычка: вслух сообщать самой себе о ближайших собственных планах. «Сейчас встану, пойду на кухню, покормлю кошку, поставлю чайник, потом в ванную, умоюсь, оденусь, сделаю зарядку, причешусь, позавтракаю, пойду на работу», и все в таком же духе. Была ли эта привычка признаком старости, или  просто хотелось подбодрить себя и задать программу на целый день, Мария Евгеньевна не знала. Но от проговаривания вслух ближайших действий ей становилось легче.

Серая Дымка крутилась под ногами. Мария Евгеньевна поманила ее за собой на кухню. За окном уже виднелись силуэты зданий – какие-то бесприютные, словно им тоже было зябко.

Дымка посмотрела в окно и вздыбила шерсть. Холод ей не нравился.

‒ Ну, что поделать, Дымушка, ‒ миролюбиво сказала женщина. – Зима есть зима. Переживем! – и, заметив ироничный кошачий взгляд: «Ты уверена?», ‒ рассмеялась.

‒ Конечно, переживем! Ну, ешь и не вертись под ногами, у меня дел полно.

Дымка меланхолично принялась жевать, а Мария Евгеньевна достала нарядный льняной фартук, расшитый петухами. Тесто на праздничные пироги надо творить только в красивой одежде и в хорошем настроении, тогда и выпечка будет легкой как пух, вкусной и красивой.

… Давно исходили ягодным духом высокие румяные пироги и рулеты. Розовела в холодильнике селедка под шубой. Мария Евгеньевна, принарядившись, сидела около телефона. Сытая Дымка причмокивала во сне. Телефон молчал.

Мария Евгеньевна задремала. Снились ей пестрые веселые сны: театральные костюмы, платья, шали, парики, веера, нарядная елка в родительском доме, Мишенька в костюме зайчика и она сама, крохотная, серьезная, в костюме лисички. Папа в костюме Деда-Мороза, раздающий подарки из мешка. Снова Мишенька-Зайчик, схвативший куклу в розовом платье – подарок для нее.  И она, наверно, в первый и последний раз в жизни подравшаяся с Мишенькой из-за этой куклы. И мама, обнимающая зареванных детей своими мягкими руками и приговаривающая: «Не надо, Манечка, плакать, отдай эту куклу Мишеньке, Дед-Мороз новую тебе подарит, подарит, дарит…» Голос мамы уплывает, и сон распадается. И мгновенно новая картинка: опять театральные костюмы, Мишенька, племянники, работа, сумки, дорога, магазины, рынки, полные сумки, этажи, этажи, вверх-вниз. Жизнь…

И только нас на празднике не будет.
Холодный ветр безрадостно остудит
Усталую и медленную кровь,

Мария Евгеньевна вздрогнула. В дверь настойчиво звонили, словно пытались силой звука разорвать ее. Телефон верещал. Дымка выла и материлась на кошачьем.

‒ Иду! – крикнула Манечка, и легкое ее тело рванулось к двери.

‒ Ты почему так долго не открывала?! И  телефон не берешь! Мы уже тут не знали, что и думать! – Мишенькина вдова грузно ввалилась в прихожую и опустилась на шкафчик для обуви. – Ох! Задохнулась, пока поднялась! Доведешь ты меня до инфаркта! Дай воды хоть!

‒ А мы решили к вам прийти все вместе, справить мой день рождения у вас. Не против?!

В проеме двери различила Манечкаа фигуры племянников с женами, детей. Трое. Два мальчика у старшего племянника, двухлетняя девочка у младшего. Затуманившийся взгляд скользнул ниже и остановился на округлившейся талии Таты.

‒ Да что я стою, как вкопанная, вас морожу! Заходите, заходите, конечно, не против! Вы что! Такая радость для меня! А у меня уже все готово, пирогов напекла! Ой, Дымку держите, а то убежит, нахалка! Вечно пытается в открытую дверь сбежать. Заходите.

‒ Бая Мая, а я к тибе, – с достоинством пробасила двухлетняя Лада. Мальчишки уже давно проскочили в комнату, погнались за Дымкой.

‒ Да, ты ж моя золотая! Ладушка! Любовь моя! Манечка подхватила девчушку на руки, закружила.

‒ Да угомонись ты, ‒ добродушно ворчала невестка. Восьмой десяток разменяла, а крутишься как юла! Должна же быть у человека хоть капля солидности!

‒ Нашей бабе Мане солидность ни к чему,  хохотнул старший племянник. Она у нас как утренняя звезда – вечно юная!

Мария Евгеньевна не слышала этих слов. Она кружила Ладу по комнате, и девчушка заливалась смехом. В окно дома виднелась бледная утренняя звезда. Ей, видно, очень хотелось отразиться в оконном стекле, но то почти полностью было залеплено снегом, и звезде пришлось отразиться лишь в тонком льду Пряжки.

И будет снег над городом кружиться,
И, может быть, нам… наша жизнь приснится,
Как снится нам последняя любовь.

Ляман Багирова

Прим. В тексте использовано стихотворение поэта Серебряного века Дона Аминадо (Аминада Петровича Шполянского)

 


НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ

Ваш email адрес не публикуется. Обязательные поля помечены *

Копирайт

© 2011 - 2016 Журнал Клаузура | 18+
Любое копирование материалов только с письменного разрешения редакции

Регистрация

Зарегистрирован в Федеральной службе по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор).
Электронное периодическое издание "Клаузура". Регистрационный номер Эл ФС 77 — 46276 от 24.08.2011
Печатное издание журнал "Клаузура"
Регистрационный номер ПИ № ФС 77 — 46506 от 09.09.2011

Связь

Главный редактор - Дмитрий Плынов
e-mail: text@klauzura.ru
тел. (495) 726-25-04

Статистика

Яндекс.Метрика