Новое
- Мой прадед – представитель героической когорты учителей Симферополя
- Лев Мей — русский писатель (1822-1862)
- «Наше счастье ходит с нами рядом…». Интервью с Ириной Шоркиной
- Валерий Рубин. «Мокрухин, будь человеком!». Рассказ (18+)
- Нина Щербак. «Мраморный Восток». Рассказ
- Иоланта Сержантова. «День рождения». Рассказ
Нина Щербак. «Лицом в снег». Рассказ
08.01.2024Алина была не на шутку встревожена. Так ей вдруг показалось. Она не находила себе места, ходила весь день, из угла в угол, готовилась к встрече. Ночью ей мерещились странные кошмары, которые, впрочем, никак не изменили ее утреннего положительного настроя на встречу.
«Критский. Где же снова этот человек обитает?» — силилась она понять дальнейший ход событий своей жизни, напрягаясь, и выгибаясь, словно маленькая, не до конца обученная пантера.
«Критский!» — в который раз вопрошала она, мысленно лелея каждую минуту само воспоминание о нем, о его манере говорить, о тех встречах, которые так недавно были и так никогда и не забывались.
Крейслер появился в ее жизни совершенно неожиданно, и тоже занял все ее внимание, больше всего даже не собой, а воспоминаниями о том, что он, Крейслер, ей напоминал.
Напоминал он ей все самое хорошее, и все самое плохое, включая ее стародавние знакомства, которые ее когда-то сильно вывели из равновесия. Вывели настолько, что она совершенно потеряла над собой контроль, расстраиваясь не только из-за странных отношений, которые у нее завязывались, но от того внутреннего напряжения и печали, которые обрушивались сразу вослед расставанию. Было это давно, и, видимо, имело отношение к любви, хотя, по большому счету, любовью вовсе не называлось. И, вот, Крейслер вдруг как-то всколыхнул все это прошлое, наподобие практики психоанализа, словно вернул ей все самое радостное и печальное, нажал на какой-то забытый, но действенный рычаг, совершенно, впрочем, не пытаясь как-то понять, что с ней произошло, или как-то помочь.
Алина к такому равнодушию не привыкла. Критский не был равнодушным. Он был радужным и светлым, и масштабным. Критскому все можно было сказать. Критский понимал с полуслова. Критский был совершенно всепрощающ и весел в своем всепрощении и понимании. Критский знал Алину настолько хорошо, что мог запросто предугадать все, что она собиралась сделать или подумать, и насмешливо сообщал ей об этом, до того, как она успевала сама это самое о себе осознать.
Крейслер, возникший в ее жизни так внезапно, сначала производил впечатление человека, который понимает мирские законы, но по прошествию нескольких месяцев, Алина вдруг стала осознавать, что в его обществе, несмотря на радость, которую она испытывала, она буквально валилась с ног от усталости. И от его присутствия, и от того, как ей грустно и нестерпимо было его отсутствие.
Крейслер этого словно не замечал. Немецкая чопорность сочеталась у него с удивительным внутренним холодом. Нет, это вовсе не был холод внешний, недружелюбие, или плохое настроение в ее присутствии. Это был холод внутренний, который раз и навсегда обозначил тот градус чувства, который он сам себе мог позволить.
Алина этого сначала не понимала. Она представляла себе, как вновь увидит его могучий торс, как они будут мирно беседовать, разговаривать, сообщая друг другу различные эпизоды из своей жизни. Она намеревалась, наконец, сказать ему, что он был такой хороший товарищ, такой славный малый, и что она давно такого не встречала.
Когда она сидела в этом кафе и ждала его, она отчетливо понимала, что делает. Приближение к себе любого человека, тем более мужчины, тем более столь юного, сопровождалось для нее всегда огромным потрясением. Возможно, это было связано с чувствительностью, возможно, еще с каким-то свойством характера, даже эгоистичностью. Она знала, что это приближение будет всегда очень трудоемким и болезненным, до такой степени, что может задеть все ее нутро, вывернуть наизнанку.
Когда она осознала, что Крейслер немного опаздывает, ей вдруг стало нестерпимо страшно. Страшно от одной мысли, что она сильно напутала, перепутала, придумала что-то в отношении его. Она, словно, осознала, что над ней нависла призрачная опасность, другая реальность, реальность, о существовании которой она раньше не знала. Ничего не происходило, но она чувствовала, ежесекундно чувствовала эту незримую угрозу, такую явную, что ее охватывала оторопь.
Крейслера не было. Они договорились встретиться заранее, в центре города. Он добирался из загорода, и ей казалось, что весь день должен был стать на редкость счастливым, удачным.
Когда Крейслер не пришел в течение часа, а потом двух, она даже не заволновалась, почему-то. Словно знала, что в общем-то такое опоздание возможно, и было для него свойственно. Уходить ей тоже не хотелось. Она смотрела на снег за окном, медленно помешивая сахар в стакане. Звонила она несколько раз, затем снова откладывала трубку, удостоверившись, что телефон не отвечал.
Крейслера снова не было. Еще целый час. Когда она внимательно смотрела на часы, силясь осознать, что именно она чувствовала, она вновь впадала в странную прострацию.
Самым страшным внутренним ударом было осознание не того, что он не придет, а минутное озарение понимания — насколько он жесток, насколько толстокожим и равнодушным бывает человеческое сердце.
От осознания этого, ей стало еще страшнее.
«Ты…» — повторяла она про себя, мысленно ожидая какое-то чудо, которое должно было обязательно произойти, изменив все к лучшему. Раньше ей всегда казалось, что любую ситуацию можно изменить, поменять, улучшить. Улучшить что-либо в этой ситуации было совершенно невозможно. Она повторяла про себя странные слова, еще больше погружаясь в собственные мысли, не в состоянии выйти из них, или переключиться.
Как она могла обвинять его в чем-то? Она и не обвиняла. Боль утраты была столь всеобъемлюща, что не давала ей перейти какой-то важный рубикон.
«Он не придет», — снова говорила она себе. Больше всего ее ранило равнодушие. Приветливый нрав Крейслера, его совершенное радушии и хорошее к ней отношение, совершенно не вязались с этим проступившим неожиданно холодом, столь тотальным, столь смертоносным, и чудовищным.
Она почувствовала на минуту такую степень жестокости с его стороны, что ей было страшно, на одно мгновение страшно, что человек, в общем-то дружелюбный и милый, был на такое способен.
«Или я все путаю?» — снова прошептала она про себя, словно пытаясь саму себя успокоить.
По прошествию трех часов, она медленно встала, так же медленно расплатилась, и неспешными шагами вышла из кафе, пошла вперед, как слепая, по заснеженной дороге, монотонно чеканя шаг.
Она снова и снова убеждала себя, что это была просто ее на тот момент эгоистичная натура, что она вовсе ничего не знала о Крейслере на самом деле, и придумала себе Бог весть — что, вообразив, что он читает ее мысли, и стремится ее повидать также, как и она. Потом она убеждала себя, что Крейслер был заинтересован в каких-то общих деловых связях, и это тоже было хорошо и приемлемо.
Но дело было не в том. Крейслер не только не собирался читать ее мысли, своим незримым присутствием он ясно и точно напоминал ей, что у людей бывают совершенно другие законы восприятия, и свои собственные правила жизни.
Идя вперед, вдоль по снегу, она вдруг вспомнила, ярко, словно воочию увидела, как давным-давно, еще в юности, она точно также, вот точно также, долго ждала в кафе одного своего очень близкого друга. Он также долго не шел, а потом все-таки пришел, и было так легко и приятно в его присутствии находится, забывая о страхах и печалях. Потом, спустя какое-то время, он неожиданно поссорился с ней, причинив ей, уже намеренно, так много хлопот именно тем, что никогда не прощал ее, и совершенно резко принимал решения, имея на все собственное мнение. Была ли она мягче, чем он? Могла ли она прощать легко сама?
От внезапного воспоминания ей стало снова нестерпимо тоскливо, даже немного жутковато.
«Критский!» — еле слышно прошептала она, словно цепляясь за эту единственную отдушину, согнувшись вся, словно пружина, еще раз пытаясь остановить затаившийся и сжатый внутри крик.
Она знала, что, если бы она могла, она кричала бы очень громко, во все горло, на всю округу, кричала так громко, как это только можно было сделать, кричала о всей той боли, которая была принесена ей, и возможно – ею. Возможно, невзначай, и не нарочно, но так метко, словно кривым кинжалом по телу, или по лицу – наотмашь. Содрогнувшись внутри от этих мыслей, она уже стала уговаривать себя, что был это вовсе не Крейслер, что это все прошлое, что он совсем не был ни в чем виноват, просто все эти люди, так его напоминавшие, вдруг жили в его образе, и так обманули ее искаженное восприятие, которое рисовало их всех в один ряд, рядом с его мощной фигурой и красивым торсом.
Потом она горько плакала, шла по ночному городу, успокаивая себя лишь мыслью о Критском, его понимании и деликатности, а потом пыталась как-то оправдать себя, особенно за собственное ощущение мира, которое так явно чувствовала, как провальное и совершенно не жизнестойкое, но свое, и единственно возможное.
— Только бы не было так много равнодушия вокруг, — вновь повторяла она, ощущая, что и к ней самой эти слова были также обращены. Она вспоминала, словно видела воочию, как когда-то шла по парку, ночью, падая в снег, и подметая сугробы, своим неудачно сшитым, длинным и дорогим пальто, и как ей хотелось, чтобы все образовалось, встало на свои места, успокоилось, и было счастливо, наконец. И как этого успокоения не наступало. Почему это было так невозможно?
«Совсем необязательно лелеять в себе себя», — вновь уговаривала она свое отражение, сквозь слезы. – «Но разве нужно, разве можно вдруг упорно лелеять равнодушие? Может быть, Крейслер, действительно, просто деловой человек, может быть, он занят?» — снова повторяла она сама себе, а слезы вновь и вновь душили ее, не давая возможности дышать.
Когда она встретила Крейслера на следующий день, она не дала ему понять, сколь сильным было его равнодушие. Его дружелюбие сделали свое дело, примирив Алину с реальностью. Но она в который раз осознала, что вряд ли что-то в жизни повторяется, и что вряд ли человек с кожей может помочь в таких деликатных вопросах, как познание жизни. Видимо, как думала теперь Алина, снимать эту кожу было дано не каждому, как и выносить мир во всей его жестокости и радужной фантасмагоричности. Но если кто-то и собирался выносить этот мир с равнодушным взором вглядываясь в боль, не пытаясь постичь ее глубин, она теперь знала, что от подобного она могла только отойти, не нарушая привычный тонус своего прозрения и от радости мира, и от его печалей.
Нина Щербак
Фото автора
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ