Владимир Аветисян. «Цинковый Ваня»
10.09.2012Пролог
Эту историю в нашей деревне крайне осторожно окрестили: «Цинковый Ваня». Она из тех скорбных историй, которые чувствительно отзываются в сердцах тысяч и тысяч семей, чьи отцы, братья, сыновья, родственники прошли через «пламя афганской войны». Вспоминать о ней до сих пор тяжело. Но, вдвойне тяжелее сама попытка изложить её во всех подробностях, при этом оставаясь объективным и беспристрастным там, где от боли ноет душа, где здравый смысл упорно не хочет сливаться с низкой истиной, а предлагает взамен сладкий вымысел.
Автору хотелось бы рассчитывать на снисходительность читателя, который выслушает этот рассказ с живым сочувствием и трепетом родного человека, не высматривая между строк покушения на семейные и государственные тайны. А всё, что осталось за пределами рассказанного, пусть станет предлогом для размышлений военных и политиков.
1.
Что пишется, то остаётся; а пройдёт время, и любо-дорого чтение – как бальзам против горести и душевной тоски.
Последнее письмо из Афганистана пришло от сына в конце мая. Тётка Авдотья читала и перечитывала его много раз, пока не заучила на память каждое слово, каждую запятую: «Во-первых, сообщаю, что у меня всё в порядке, служба моя идёт своим чередом, здоровье отличное… 9 мая производили праздничный салют из разных орудий. Было очень красиво. Также почтили память погибших минутой молчания. Затем на общем построении отличившимся объявляли благодарности, вручали грамоты. Мне вручили Почётную грамоту ЦК ВЛКСМ и значок. После этого проводились различные соревнования и эстафеты. Конечно, самое главное было – повышенная боевая готовность…»
И вот с тех пор нет вестей — как отрезало. Материнское сердце не на месте: «Господи, не иначе как с Ванюшей приключилась беда? Может, ранен, или попал в плен…Или…не приведи Бог!..» Уж не знает, что и думать. На дню по десять раз выйдет за калитку, подолгу стоит да высматривает, не завернёт ли к ним почтальонка Сима.
Раньше письма шли исправно. Мать с трепетом читала эти тёплые сыновние послания, пропитанные трогательной заботой о ней, об отце; каждое письмо дышало страстным желанием жить. Сын посылал всем приветы и поклоны, просил подробно рассказывать ему, какие там в Коловодях новости… А о себе, как всегда, в двух словах: служба идёт нормально, воюем потихоньку, а коль уж придётся жизнь свою положить за братский афганский народ, так тому и быть, он с честью выполнит свой интернациональный долг… «Ждите меня, и я вернусь!»…Эта мысль упругим побегом пробивалась в каждой строке, хотя сын не выставлял её напоказ – напротив, чаще всего тщательно маскировал. Сотни раз она проходила глазами до боли знакомую вязь солдатского почерка, беглую россыпь торопливых строк, брошенных её родным чадом на бумажный лист то ли перед походом, то ли перед дежурством, толи перед боем… А когда доходила до строки про «жизнь свою положить…», ни разу не получалось дочитать её до конца без слёз: материнское сердце разрывалось от боли. Отвечая на письма сына, она Христом-богом заклинала его не лезть на рожон, поберечь себя, вернуться домой живым и невредимым…
Прислал он как-то домой свою фотокарточку в солдатской форме. Тётка Авдотья сразу же отвезла её в район, отдала увеличить, поместила в рамку под стекло и повесила на стену. Боже ты мой! Смотрит Ванюша со стены, и, кажется, дом наполнен светом, и так от этого чувства легко на душе! Бывало, протирает стекло на портретной рамке и вслух беседует с изображением как с живым человеком: рассказывает ему про все деревенские новости, кто-де на ком женился, кто у кого родился, кто помер… А как же! Ване интересно знать, что у них в Коловоях-то без него делается, — вон, как внимательно слушает мать, и, кажется, понимающе кивает ей головой…
Гляди, уж третий месяц пошёл, а про сына никакого помину! А тут, что ни прослышишь, — то в одну деревню доставили цинковый гроб, то в другую… И все — оттуда, из Афганистана… Спаси, Господи и помилуй! Не раз уж она подавалась к военкому в район, кланялась в ножки, мол, Христа ради, разузнайте, что с сыном, почему от него вестей-то нет? Был тогда ещё старый военком, Денисов, обещал похлопотать. Потом его сменил на посту молодой майор Тарасенко. Он внимательно выслушал её и немедленно сделал запрос. Обнадёжил: вы, мол, не беспокойтесь, мамаша, как только будет ответ, я лично приеду к вам и обо всём доложу.
С тем и уехала тётка Авдотья, а на душе всё равно скребло…
Время-то бежит. Вот уж и первый августовский Спас – медовый: с этого дня пчёлы перестают носить взяток с цветов, а пчеловоды по всей округе последний раз качают мёд. С разнотравья: с донника и душицы, с переспевших летних цветов. Почти в каждом дворе весело жужжит медогонка; в воздухе даже ночью пахнет дымом и вощиной…
Тётка Авдотья глаз не может сомкнуть; внимательно прислушивается к ночным шорохам, вздрагивает при малейшем стуке, ровно чего-то ждёт… От бессонницы ей мерещатся чудовищные видения… Вскакивает с постели и ходит кругами по дому, вся как на иголках. За стол сядет, кусок в горло не идёт. Муж её, Изот Демидов, тоже рано уходит в свою кузню, надолго оставляя её одну дома. И часто бывает, сидит она в хате одна; светло и тихо, только слышно, как тикают на стене старые ходики, да мурлычет в полудрёме свернувшаяся у ног кошка. А у неё все думы — о Ване: что с ним да как? Душа извелась, сколько всего передумала. Да и этот военком хорош: наобещал разузнать про сына, и носу не кажет…
Однажды она вот так сидела за столом, перебирала ягоды. Вдруг в соседней комнате что-то грохнулось о пол, и вслед послышался звон разбитого стекла. Пошла глянуть…Свят! Свят! Свят! Да это Ванин портрет упал со стены, — упал ни с того, ни с сего… Сердце разом оборвалось от дурного предчувствия… Голова закружилась, белые метлики поплыли перед глазами. Виновато охая, она опустилась на колени, подняла портрет, стряхнула с него мелкие кусочки стекла и с тоской вгляделась в родные черты. Взгляд сына показался ей грустным-грустным, как будто говорил ей: «Мама, если бы ты знала, как я соскучился по тебе, по нашему дому…» Она ласково прижала к груди портрет сына. Сколько материнской нежности, умиления и тоски было сейчас в её душе! «Ты не ушибся, сынок?.. Ничего, сейчас всё пройдёт: у кошки боли, у собаки боли, а у Вани моего заживи…» С этими словами она принялась покачиваться из стороны в сторону, мысленно убаюкивая сына, как это бывало в детстве, когда он где-нибудь поранит себе пальчик или ненароком расшибёт коленки; голос её, тихий и дрожащий, стал выводить нехитрый напев той давнишней колыбельной, под которую её маленький Ванечка счастливо засыпал…
2.
В двери постучались:
— Дома ли хозяева? – спросил бархатный мужской голос.
Пригнувшись в дверном косяке, в хату вошёл высокорослый военком Тарасенко, — его тётка Авдоться признала сразу. Господи, благослови, знать явился с вестями! За ним вошли ещё двое в военной форме, тихие и сосредоточенные. Потом уж друг за дружкой потянулись: колхозный парторг Тюкалов, председатель сельсовета Зинаида Ивановна, фельдшер Анна Петровна, почтальонка Сима, хромой дед Кондрат – старый солдат, да с ними учитель истории Феоктист Доможиров… Вся эта делегация молча обступила сидящую на полу тётку Авдотью. Робко шагнувший вперёд военком встал как столб, неловко переминаясь с ноги на ногу, и под подошвами его ботинок, точно льдинки на морозе, захрустели мелкие кусочки стекла от Ваниной рамки…
У тётки Авдотьи язык отнялся; больно сдавило сердце: «Уж не с Ваней ли чего?!» Эта мысль пронзила её навылет, — ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни встать, ровно её гвоздями припечатали к этому полу…
Увидев в руках обессилевшей женщины портрет её сына в солдатской форме, военком решил, что ей успели сообщить горькую весть. Обнажив голову, он с участием спросил:
— Вы уже всё знаете?..
— Что?.. – тётка Авдотья с мольбой всматривалась в скорбные лица присутствующих, тщетно пытаясь найти на них хотя бы крохотные следы надежды.
До военкома Тарасенко дошло, что он допустил оплошность – она ещё не знает… Тут он виновато засуетился, неловко пытаясь поднять с пола совершенно обмякшую женщину; ему на помощь пришли фельдшер и председатель сельсовета, уложили на кровать. После того, как Анна Петровна сделала ей успокоительный укол, тётка Авдотья тихо подала голос:
— Люди, Христа ради, не надо меня жалеть, — скажите всё как есть…
— Крепись, Евдокия Васильевна… — начала, было, Зинаида Ивановна. Но голос её дрогнул: не в силах больше говорить, она зарыдала, уткнувшись лицом в плечо учителя истории.
— Люди, креста на вас нет, скажите прямо: жив ли мой Ваня?! – с замиранием сердца спросила мать, и глаза её умоляли о лжи.
— Мы вынуждены вам сообщить, что ваш сын Демидов Иван Изотович погиб… — резанул как по живому военком Тарасенко.
Тяжёлый протяжный стон вырвался из материнской груди. Вся боль, вся тоска, что скопились у неё на сердце за эти долгие месяцы ожидания, вдруг разом хлынули, как кровь из свежей раны…Военком продолжал говорить, но мать уже не слышала его – оглохла от одной только фразы: «…смертью храбрых, выполняя свой воинский долг…»
А ведь материнское сердце давно чуяло беду, только не могло никому в этом признаться. Роковая чёрная тень ходила кругами у порога. Много раз тётка Авдотья отгоняла от себя эти мысли, но душа уже тайно сдала свои рубежи, почти смирившись с неизбежностью печального исхода… Не хватало всего лишь одной единственной капли, чтобы напрочь потушить ещё теплящийся уголёк надежды. И вот она упала — эта последняя свинцовая каплина, — безжалостная, неумолимая, — упала на дорогой ею сердцу уголёк надежды и погасила его окончательно.
Сколько раз в своих снах она видела сына уже мёртвым – оплакивала, хоронила, и сама каждый раз умирала вместе с ним!.. Не было за всё это время ни одной ночи, чтобы она не услышала его голос: то сын под чужим палящим солнцем изнывает от жары и просит у матери глоток водицы из родной Коловодихи… То он со связанными руками лежит в плену у душманов, умоляя о помощи… То карабкается по скалам, весь в крови, а потом вдруг срывается и повисает на краю бездны: «Ма-ма, ма-ма-а!..» Каждый раз материнский слух будто наяву оглашал этот до боли знакомый зов родного чада… И тогда, ударившись об землю, она обращалась белой орлицей, и сильные крылья стремительно несли её на этот зов… Все ночи напролёт её крылатая тень преодолевала заснеженные вершины афганских гор… Это липкое наваждение преследовало её до самого утра, но ей так и не удавалось добраться до сына. Вконец отчаявшись, она снова садилась на первый утренний автобус и ехала в районный военкомат, прямо к комиссару Денисову. А там, перед дверями его кабинета, уже выстроилась долгая очередь из солдатских матерей, — знать, не одну её мучают видения белой орлицы, — все стоят за надеждой, — мол, кинь, майор, бобами, да скажи, что с нашими сынами?
Бывалый солдат, майор Денисов умел матерей утешить: не ворожея, не отгадчик, а что ни слово, то пчёлкин мёд. Сыны ваши, мол, живы и здоровы, и пока они воюют, вы помогаете им ожиданием своим, спасаете их от смерти. Господь даёт каждому по делам его!..
Возвращалась тётка Авдотья домой с облегчённым сердцем. Но вот наступала ночь, и она снова призывала святого Николу в путь – туда, где белу свету край, — к сыну, в Афганистан!..
3.
Исподволь, по многу раз переживая во сне гибель сына, тётка Авдотья мало-помалу смирялась со своим горем, и с этим сердце её до времени закалилось. И вот сейчас, когда горе наяву переступило порог её дома, у бедной женщины уже не осталось слёз… Она лежала тихая и неподвижная, ровно мраморное изваяние; её тяжёлый немигающий взгляд, казалось, пронизывал военкома Тарасенко насквозь, выходил в поле, на речку Коловодиху, устремляясь дальше по речной глади, в сиреневые заливные луга, где над перепелиными гнездовьями стоит неумолчный звон цикад, а воздух томится сенным духом… Там, ровно двадцать лет назад, в самую пору сенокоса, она родила Ванюшу и в подоле принесла домой…
— Ты уж поплачь, Авдокея, легче станет, — нарушил молчание старый дед Кондрат и тяжело вздохнул. – Не у тебя одной такое горе, по всей стране материнские слёзы рекой…
Фельдшер Анна Петровна с укором посмотрела на военкома:
— В этой беде и наша вина: все молчим и терпим, а сыны наши в неправде пропадают. Товарищ военный комиссар, ну скажите, с какого перепугу мы сунулись в этот Афганистан? О чём Москва думала? Или она по нашим бедам не плачет?
— Мы – люди подневольные, — неловко глядя в сторону, произнёс военком. – Сверху прикажут, а нам выполнять. Таков солдатский долг.
Военкома поддержал парторг Тюкалов:
— Да, мать, твой сын отдал свой долг…
— Долг?.. – вдруг громко переспросила тётка Авдотья, не узнав своего голоса, и все разом повернулись в её сторону. – Какой такой долг? – в её вопросе прозвучали нотки нарастающей бабьей ярости. – Да мой сын и не жил ещё, кому и когда он успел так сильно задолжать?!
— Ну, не скажи, Авдокея, по службе нет отговорок, тут дело-гвоздь: призвали в армию, вдохни да охни, а своё отбывай, — уточнил дед Кондрат. – Я, милая, четыре войны прошёл, знаю солдатскую долю от самого корешка. Вот, скажем, пошлют тебя, куда воевать… Ты это — под козырёк: знамо, приказы не обсуждаются! Воевать, так не горевать, а горевать, так уж и не воевать. Закон о воинской обязанности — свят, матка!
— Закон-от свят, да законник супостат, от него и вся обида. Послал сынов наших на бойню… Ладно бы им за Родину лечь костьми, а то ведь ни за хрен собачий отдать свою молодую жизнь незнамо за что …Кто вернёт мне сына?
— Такая уж материнская доля, Авдокея, а ты поплачь, милая, поплачь, Господь всё видит, он тебя не оставит, — по-стариковски утешал дед Кондрат убитую горем женщину.
— Слёз-то нет, батюшка Кондрат Минеич, уж все давно выплакала – отрешённо отвечала тётка Авдотья.
— Нет, что ни говори, а зря мы сунулись в этот Афганистан, — председатель сельсовета Зинаида Ивановна имела обыкновение рассуждать вслух. – Вроде, и надо бы помочь братскому афганскому народу, а с другой стороны, — сколько наших парней пропадает неизвестно за что. Оправданы ли такие жертвы?
— Да-а, — задумчиво вздохнул учитель истории Феоктист Доможиров. – Никто и не думал, что Афганистан — это всерьез и надолго, ни у кого язык не поворачивался называть эти события войной, а вон оно как повернулось. Помнится, Забродин Алексей, попавший в Афганистан с самого начала, говорил мне в свой последний отпуск: «Как только обстановка нормализуется, нас к осени должны вывести в Союз. А, возможно, это случится раньше, сразу после Московской олимпиады…» Я тогда обрадовался: скорее бы! Но с тех пор уже шесть лет прошло. Привозят цинковые гробы, хоронят. Мы только тогда и узнаём, что эти ребята погибли в Афганистане.
— Вон, в Шалимове, привезли цинковый гроб. Похоронили. На могильной плите написали: «Погиб в Афганистане». Приехал военком с милиционерами, заставил переписать: надпись: «Погиб при выполнении служебного долга».
— Почему же мы до сих пор не признаём, что это война, что на ней гибнут наши сыны, и будет ли этой войне конец?.. Где же истинная-то правда?
Тётка Авдотья всхлипнула, отрешённо покачивая головой:
— Эх, люди добрые, тут и говорить нечего: Москва сынов наших на бойню погнала, нас не спросила, — вот она правда-то, прямо в глаза лезет, как оса, а мы, видишь ли, всё ещё на совесть да на законы киваем, а сами же беззаконие творим…
Странно было видеть русскую мать, которая, узнав о гибели сына, не выла и не причитала с горя, как это сделали бы на её месте другие. Нет, она не лила слёз над своим горем, а хладнокровно рассуждала о незаконности участия нашей страны в афганской войне. И материнские проклятия сыпались вовсе не на головы душманов, погубивших её сына, а на беззаконие своих правителей, которые послали его на верную смерть. А поскольку стрелочником здесь невольно выступал военком Тарасенко, тётка Авдотья очертя голову спустила на него всех собак:
— Ну, что, комиссар, теперь получил ты с моего сына долг сполна… Положил мой Ванечка жизнь свою за братьев… Только ведь этих братьев у нас теперь до хрена и больше, и мы на их защиту сынов не нарожаемся! Душманам легче, они ведь на своей земле партизанят, им и родные горы – оборона. А мой добрый мальчик у речки вырос, у леса и поля, — он эти горы только на картинках и видел…И попал он туда по обману, и жизнь свою напрасно положил…А для того ли мы держим армию, кормим, одеваем, обуваем, чтобы она по чужим землям шастала да костьми наших детей удобряла дикие камни?.. Нет, не для того. Вот пойдёт на твою землю враг, тогда и выступи, тогда и воюй, — не обидно и жизнь отдать, — своё ведь защищал, родное. За каким же чёртом я должна была совать своё цветущее дитя басурманам в пасть? Ответь мне, военком!.. Только не старайся: нет у тебя таких слов, чтобы крыть мою правду!..
Выговорившись, тётка Авдотья отвернулась к стенке и затихла. Высокорослый военком виновато опустился на одно колено в знак покаяния, и дрогнувшим голосом произнёс:
— Прости нас, мать, если сможешь…
Она повернулась и увидела низко склонившегося у её ног военкома Тарасенко. Этот покаянный жест и прозвучавшая просьба о прощении ещё больше убедили тётку Авдотью в своей правоте: выходит, всё, что она выговорила в сердцах да под горячую руку, есть чистая правда, и, значит, сын её погиб зря… Эта мысль уязвила материнское сердце ещё больнее, чем сама весть о гибели сына. Она приподнялась на локтях, плечи её задрожали от напряжения:
— Нет вам моего прощения! Ироды! Будьте вы прокляты!..
Тут-то и хлынули материнские слёзы – те, самые затаённые, самые горючие, какие сердце обычно хранит про запас: и если уж они прорываются, значит, горе так велико и неутешно, что само сердце выжимает из себя эту искупительную влагу, дабы не взорваться.
4.
К вечеру Коловоди как огнём обхватило, — и стар, и млад, и сидни божьи – все высыпали за околицу: слух прошёл, дескать, звонили из области, — встречайте, говорят, — военный вертолёт доставит гроб с телом убиенного Ивана Демидова…
Ай-ай! За околицей яблоку негде упасть. Военком с помощниками успел уже место выбрать для посадки вертолёта: раскатали там накрест два белых полотнища и закрепили концы на колышках.
Божий день исходит кровью: врата моровые на небе отворяются, и умирающее солнце медленно ложится в кровавый гроб заката… И от этой расплавленной плоти его стекают вниз багровые ручьи со всех семи небесных поясов: и с первого, на котором ангелы, и со второго, на котором архангелы, и с третьего, на котором начала, и с четвёртого, на котором власти, и с пятого, на котором силы, и с шестого, на котором господства, и с седьмого, на котором херувимы, серафимы и многочестия.
Сплошным кровавым саваном легла на землю нетленная риза господня: дома, деревья, люди, и даже этот полотняный крест – всё раскраснелось под гибельным пылом заката.
Как в тяжёлом дурном сне люди ходили, дышали, переговаривались в этом густом мареве умирающего дня. Горькие причитания тётки Авдотьи сливались в общий сдержанный плач баб и тихий говор мужиков.
Изот Мироныч принёс табурет, заботливо усадил жену и накрыл её плечи своими большими мозолистыми ладонями:
— Крепись, Авдонюшка, крепись, матушка…
На минуту она затихала, прислушиваясь, не донесётся ли где хлопающий рокот вертолёта; с надеждой устремляла взор на кровавое небо, откуда должен был сойти её убиенный Ваня. Кровавые слёзы застилали глаза, и бедная женщина с новой силой принималась голосить и причитать о сыне. Изот Мироныч уже не останавливал жену; он лишь задумчиво слушал её, тупо уставившись на кроваво-красный полотняный крест, куда должен был приземлиться вертолёт.
В затянувшемся ожидании всеобщее внимание привлёк к себе местный юродивый Байка-Пантелей. Заложив руки за спину, он чинно прохаживался вокруг сигнального креста и дурашливым голоском приговаривал:
— Не спасёт тряпичный крест, коль не спас животворящий…
— Уймись ты, фофан! – пыталась урезонить своего юродивого братца дородная тётка Агапея. Тот упрямо огрызался:
— Ты что, моей смерти хочешь, сестрица? А я, моя милая, ещё поживу: охота поглядеть, что ещё замыслит дьявол, и в чём ему господь наш перечить не станет!..
Из толпы вышел Федул Чесноков:
— И верно, шёл бы ты отсюдова, Пантелей Пармёныч, — с деланным дружелюбием обратился он . – Але не видишь, — у людей такое горе, а ты своими умными речами как серпом по яйцам, ей-богу!
— Ты-то с чего так казнишься, Федулко, на чужую беду глядючи? Уж не с того ли, что не свелось получить Ивана Демидова в зятья? Не казни себя, твоя Настёна – деваха справная, найдёт себе другого…
— Эх, Пармёныч, горя ты не знаешь… — беспомощно развёл руками Федул.
— Сам-то знавал ли горе? Умирывала ли у тебя жена? Февронья моя, вон, который год уж в земле лежит, а твоя Ульяша, как чирик, по магазинам шастает да тебя ещё обхаживает…
— Чудной же ты, брат, — путаешь кислое с пресным: причём тут наши жёны-то?
— Горе без жены, Федулко, горе… И жене горе без мужа, и дочке твоей Настёне теперь не сладко без Ивана, жениха своего убиенного…
Байка-Пантелей замолк, ровно подыскивал, чего бы такого ещё добавить, да, видно слов не нашёл.
— Что же ты, Пармёныч, отрезал? – сквозь слёзы подала голос тётка Авдотья. – На всех у тебя нашлись мудрые речи, а обо мне, о матери ни словом не обмолвился?.. Моё горе иное: невеста найдёт себе другого, а мать сыночка – никогда… Эх, сокол мой Ваня, я ли тебя не растила, не лелеяла, я ли тебя домой живым не ждала? И что ж ты на меня так обиделся? На кого меня покинул, сынок?.. Ох, бабы, не знать вам моего горя, не ведать моей боли!..
Ну, тут бабы дружно заголосили:
— Горе-то какое, Евдонюшка, — и дерево застонет, и камень зарыдает.
— Позовите Марфу-плакальщицу, — попросила тётка Авдотья. – Пусть придёт, мол, да наведёт своего серебра на нашу бабью слезу…
— Я уже тут, тётка Авдотья, — вышла вперёд Марфа-плакальщица, — чиста, личиста, живым словом правого оправит, виноватого выдаст, малого утешит, старого ублажит. Положила Марфа правую руку на плечо тётке Авдотье: эх, говорит, горе да беда – с кем не была? Вот и к нам пристала… Ах, пуля ты злая, душманское лихо! Але не было тебе места в чистом поле пройти, меж диких камней просвистеть, с ветрами на воле схватиться? Але вышла ты, собака, русской кровушки добыть, чтобы влагой невинной своё поганое жало освятить?! Для тебя ли, басурманский свинец, мать сыночка растила? Для тебя ли берегла своего синеглазого Ваню?.. Пусть же вытечет глаз у того, кто нацелил тебя на Ваннюшу! Пусть отсохнет рука, что тебя на него направляла! Пусть глава, что замыслила смерть для Ванюши, с проклятьем моим неминучим влачится в пыли…
5.
Пока Марфа наводила серебро да на бабьи слёзы, молодёжь обступила деда Кондрата, — зудилось поболтать: ёрничали, заводили старика, мол, ты у нас, дед, по части войны – гегемон, поделись, какое имеешь понятие о душманах?..
— Эх, братцы,- усмехался старик, — кто думает, что душман совсем дурак, пускай сам займёт ума. Душман, говорю я вам, коварен и хитёр…
— Заливаешь, дед: ты же с ним не воевал!
— Милые вы мои, я четыре войны прошёл наскрозь, как четыре университета закончил, вот потому и знаю! Иванко Демидову надо было хорошенько окапываться, лопатой орудовать, как следует, а он, видать, руки свои пожалел. На войне так: сам не окопаешься, враг закопает! – дед мало-помалу заводился, радуясь возможности почесать языком, тем более, когда тебе в рот смотрит столько народу.
— Где уж там окапываться, старик? В этом Афганистане кругом одни горы да скалы! – горячо перечили ему молодые ребята. – Ты там как в мешке, тебя накроют разом. И никуда не денешься…
— Значит, надо было короткими перебежками! – вскипал дед, и в глазах его загорались видимые только ему далёкие поля сражений. – Перебежки – тонкая наука, брат! Вот, послушай: рано вскочил – рану получил, кулем упал – ещё пулю поймал, бежишь долго – до смерти недолго. А вот когда сосед вдруг застрочит – ты вскочи, стрелой мчись, камнем падай да в сторону прядай, и пусть себе пули летят хоть градом!..
— Да, дед, силён ты задним умом! Тебя бы сейчас туда, не то бы запел…
— Эх, сынки, не дай вам бог пройти того, что выпало на мою долю: не было дороги, да были ноги… И смерть в боях не раз ко мне сваталась, — да, видать, где смерть, там и солдатская управа на неё есть!..
— И всё же тебе было легче, дед: ты ведь Родину защищал!.. А тут, сам понимаешь…
Дед Кондрат, ветхий, как насквозь высушенный лещ, на эти слова только головой закивал – нечего было ответить. И собеседники, потеряв к нему интерес, отошли в сторону.
Солнце лениво повалилось за лесную гриву, обагрив напоследок облака. Уже почти стемнело, а вертолёт всё не появлялся. Военком Тарасенко с нетерпением поглядывал на часы, обходя ещё и ещё раз сигнальный крест. Во время этого хождения его вдруг осенила мысль, что в темноте пилоту трудно будет взять нужный ориентир на точку посадки, а значит, полотнища следует как-то осветить. По просьбе военкома председатель колхоза вызвал два грузовика, — с зажжёнными фарами они встали по обе стороны креста. А вскоре над пурпурной полоской догоревшего заката появилась едва заметная чёрная точка. По мере её приближения до слуха начал доходить характерный гул работающего винта…
Через несколько минут военный вертолёт прямо опустился на высвеченный фарами полотняный крест. Когда остановились лопасти винта, из бокового люка выбросили трап. Четверо военных осторожно сняли с борта заколоченный деревянный короб, на языке военных называемый «Груз-200», в котором, по-видимому, находился цинковый гроб с телом Ивана Демидова. Едва этот траурный груз положили на травку, тётка Авдотья, ни жива, ни мертва, упала на него всем телом, обняла обеими руками и жалобно запричитала:
— Ой, да ты мой родимый сыночек Ванюша… Ой, да ты чуешь ли, что домой вернулся… Ой, да ты признал ли матерь свою, горем убитую… Ой, да что же ты, мой сокол, лица своего мне не кажешь… Да что же ты матери своей «здравствуй» не скажешь… Кровинушка моя… Сы-но-чек…
— Будет тебе, Авдонюшка, будет, — услышала она голос мужа, и покорно затихла. Мужики дружным усилием загрузили короб на грузовик, и процессия медленно двинулась к дому Демидовых. В скорбной толпе кто-то вполголоса проронил фразу:
— Ладно, хоть гроб привезли: и кости ведь по родине плачут…
6.
Военком, обговорив с родными порядок похорон, уехал в район, захватив с собою и офицера, прибывшего с миссией сопровождения, хотя по уставу военным полагалось не отлучаться, а нести дежурство до самого погребения.
Цинковый гроб поставили посередине избы на табуретки. На запаянную крышку положили тот самый портрет Вани в солдатской форме; по нему люди должны были внушить себе уверенность, что под непроницаемой толщей цинка лежит именно Ваня Демидов. Но никто не мог освободиться от странного чувства безверия: народ в деревне привык видеть лицо покойника, судить о том, как оно выглядит на смертном одре, — что, мол, за покойник такой, если нельзя увидеть его лица? Этак ведь, прости Господи, и кота можно похоронить на православном кладбище, выдав его за генерала…
Люди недоумённо перешептывались. Одни высказывали предположение, что трупу не меньше как месяца два – пока его везли из Афганистана, пока то да сё, он, конечно же, весь почернел… Другие недоверчиво заявляли, что там, может, и смотреть не на что… Третьи им горячо возражали, мол, военный «Груз-200» везут из Афганистана в специальных холодильных рефрижераторах, и будто бы ничего страшного не произойдёт, если перед тем, как опустить тело покойника в могилу, гроб минут на десять вскроют…
Набожные старушки при этих рассуждениях осеняли себя крёстным знамением и отходили прочь.
К полночи все разошлись по домам. У гроба остались двое: сам хозяин, кузнец Изот Мироныч, да хромой Кондрат, старый солдат. Дед выкуривал цигарку за цигаркой через старый армейский мундштук, вспоминая разные страшные истории из своей бурной военной биографии. Вскоре он заметил, что хозяин вовсе не слушает его байки, а думает о чём-то своём, при этом внимательно ощупывает пальцами места запаянных стыков цинкового ящика.
— А чё, я посижу ещё, Зотей, мне, знаешь, спешить некуда, — обмолвился дед Кондрат.
— Ступай, дед, я тут без тебя справлюсь, — ответил Изот Мироныч, тяжело переводя дух.
— Ночь длинная, Зотей, и вдвоём как-то сподручней коротать её, — настаивал старик.
— Слышь, Кондрат Захарыч, я тебя умоляю, уйди, оставь меня одного! – властно потребовал Изот Мироныч.
— Эх, Зотей, даром, что седьё уж на висках, а всё-то норов свой кажешь. Нюхом чую, неладное ты задумал. Признавайся, не иначе как своим кузнечным манером затеял энтот железный ящик вскрыть… Ой, гляди… Грех это великий.
— А кто мне судья?! – воскликнул Изот Мироныч, грозно сверкнув глазами из-под кустистых бровей. – Я … сына потерял. И пусть согрешу, но своим судом решу…
Дед Кондрат помрачнел, собрал морщины на лбу:
— Нехорошо это, Изот, как бы ты сам себе не навредил! — сказал он строго, похлопав по плечу хозяина дома.
— Старый ты чёрт, — тяжело вздохнул кузнец, — прожил жизнь, а, видать, ни хрена в ней не понял. Ну, подумай: каково родителю, после двух лет разлуки, схоронить родного сына, так и не глянув ему в лицо на прощанье? Вот же он, лежит передо мной, в своём родном доме… Пристало ли теперь отцу с родным сыном играть в эти прятки?!
Старик задумался, потом глухим голосом изрёк:
— Да… Худые прятки портят и доброго человека. Что ж, Зотей, делай как знаешь, я тебе не судья… — и старик заковылял на своём скрипучем протезе к выходу.
7.
Выпроводив Кондрата, Изот Мироныч сходил в сарай, где у него хранились все инструменты. Взял коловорот со свёрлами, стамеску по металлу, топор, ломик да ножницы по жести. Сложил всё это в столярный ящик и принёс домой. Изнутри запер дверь на засов, занавесил окна одеялами и присел перевести дух. Безоглядные отцовские чувства были так сильны, что решительно перевешивали здравый рассудок, не оставляя возможности подумать о последствиях. Для него, потомственного кузнеца и жестянщика, предстоящее вскрытие казалось пустяшным делом. Хотя страшна была сама мысль, что вскрывать придётся не просто какой-то жестяный ящик, а цинковую крепость, куда заточили тело его сына… Сейчас его занимало только одно: поскорее разрушить все преграды и добраться до сына, а дальше – будь что будет!
Приставив остриё сверла к цинку, он сделал коловоротом два-три оборота, и больше не смог, — рука дрогнула. Мысли о страшном кощунстве разом полезли в голову, и остановить их уже не было сил; они взяли верх, на какое-то время смутили его дух, и уже, казалось, заставили отказаться от задуманного. Изот Мироныч отложил в сторону инструмент, полез в холодильник, где давно уже стояли две «дежурные» бутылки водки – на случай прихода гостей. Дрожащими руками он торопливо распечатал бутылку, налил полный стакан, через силу заставил себя выпить, полагая, что на этот раз ни мысли о кощунстве, ни голос рассудка его уже не остановят, и он обязательно увидит лицо сына, каким бы обезображенным оно там ни оказалось!..
Минут десять он ходил вокруг цинкового короба, что бык вокруг Саввина огорода, набираясь решимости, примериваясь и раскидывая, как бы половчее подступиться…
— Ничего, сынок, мы сделаем всё аккуратненько, комар носа не подточит…Потерпи чуток, я уже иду к тебе! – Изот Мироныч лихо выдохнул и приставил остриё сверла к запаянному стыку. Медленно вращая рукой коловорот, он высверлил отверстие, с замиранием сердца всунул в него кончики жестяных ножниц, и стал их силой сжимать и разжимать в своих больших ладонях, разделывая податливый металл по шву.
Глаза застилал пот, спина и шея взмокли, но Изот Мироныч не останавливался.
— Да, замуровали они тебя капитально, сынок, — то и дело приговаривал он, проходя ножницами по запаянной кромке. Уж немного и оставалось до конца шва. Но отцовские чувства нахлынули разом, и ещё не выгнув крышку, он прежде времени с трепетом просунул под неё руку… Пальцы тут же наткнулись на что-то твёрдое и шероховатое…
Изот Мироныч с новой силой взялся орудовать ножницами, потом в бешенстве отбросил их в сторону и уже впопыхах, разрезая пальцы в кровь, выгнул цинковую крышку набок. Перед ним открылся деревянный гроб из старых почерневших досок, наспех заколоченный ржавыми гвоздями…
— Ах ты, мать честная!..
Закипая гневом, Изот Мироныч взялся за гвоздодёр; одну за другой разобрал и откинул в сторону грязные доски, затем, зажмурив глаза, медленно опустил дрожащую руку в открытый тёмный зев гроба, в надежде наткнуться на тело сына… Но рука ушла в пустоту…
— Вот те, на! И что же это такое, Господи! – бедного кузнеца бросило в жар, он встал как вкопанный: ни сдвинуться с места, ни людей позвать, — ровно вся кровь из него ушла из сердца, и оно окаменело. Не веря глазам своим, он снова опустил руку в таинственную пустоту, пошарил попрытче – и на этот раз в его кулаке оказался лишь кусочек замасленного тряпья. Вот и всё, что скрывал в себе этот огромный и страшный в своей неумолимости цинковый остов.
— Ах, сволочи! Ах, скоты! Да что это они вытворяют?! – вне себя от гнева орал Изот Мироныч неизвестно в чей адрес, суча ногами тяжеленный цинковый ящик. Мутные глаза его налились кровавыми слезами. – Не за хрен собачий извели тебя, сынок, а взамен подсунули пустой цинковый ящик… Вот, мол, тебе Изот Демидов, бери да схорони!.. А мы-то с матерью твоей думали, — вернёшься из армии, справим тебе свадьбу, баньку новую поставим, коровку заведём…
Так и стоял Изот Мироныч на коленях перед пустым цинковым коробом, — обманутый отец обманутого сына… Что ему теперь делать, кому жаловаться, куда идти? В голове проносились мысли — одна крамольнее другой, одна беспомощнее другой… Потом их сменили спасительные грёзы, подающие крохотную надежду, что сын, возможно, ещё жив, просто там, в армии, что-то напутали, и командование не знает, где он… То ли без вести пропал, то ли мается в плену… А на войне как на войне, возиться не стали, вот и послали гроб без тела, — авось, родители схоронят да и успокоятся.
Изот Мироныч не мог подняться с колен, будто взял на свои плечи непомерную тяжесть, и теперь ему и шага не сделать… От страшного удара он не отдавал себе отчёта, как долго простоял в этом положении; так на коленях и дополз до кровати, а там, бессильно завалившись на неё, свернулся калачиком, обхватил голову и завыл как-то по-бабьи, жалобно и безутешно.
Тем временем, в соседском доме тётка Авдотья пришла в себя, встала и осторожно, чтобы не потревожить приютивших её соседей, вышла из избы: мол, Зотей у меня там, один у гроба…
В предрассветных сумерках она подступами прошла в сенцы, перешагнула порог одной ногой, но, держась за дверную ручку, другую перевести не решалась… Так и стояла некоторое время, прислушиваясь.
Каким-то шестым чувством Изот Мироныч почуял присутствие жены где-то рядом:
— Авдонюшка…- подал он голос в полузабытьи.
— Тут я, Зотей…Ох, тошно-то как, хоть в петлю лезь… — отозвалась за дверью жена, всё опасаясь войти, будто неведомая крестная сила нарочно удерживала её, не давала сделать этот шаг.
— Авдонюшка, ты ишо не знаешь, чё я тут утворил… — горько произнёс Изот Мироныч. Долго гоняя по горлу комок, он пытался подобрать какие-то щадящие слова, чтобы уж вконец не добить жену своим страшным «открытием», но у него, помимо воли, всё само слетело с губ: — Я ведь гроб-эт вскрыл, матушка… Нету там нашего солдатика…
От сказанного, казалось, сверкнула молния, ударил гром, а из вспухшего до трупной синевы неба вдруг повалил каменный град, с треском ломая шифер на крышах…
— Зотей, ты чё это сказал-то? – с трудом выдавила из себя тётка Авдотья, не веря своим ушам, рванула на себя дверь и шагнула в избу. – Побойся Бога, креста на тебе нет!..
Изот Мироныч поднялся ей навстречу, безвольно развёл в стороны руками, показывая, что ему нечего больше сказать. Тётка Авдотья тревожным ищущим взглядом кинулась к раскуроченному пустому гробу, затем, не проронив ни одного звука, отрешённо посмотрела на мужа и рухнула в миг, точно застигнутая половодьем белая вербочка, переломанная шалой чёрной рекой.
8.
Утром деревню облетела весть, что в доме Демидовых уже второй покойник…Около десяти часов у калитки притормозил военкомовский «газик». За ним подъехал автобус районного Дома культуры с духовым оркестром. На улице толпился народ. Мужики недовольно гудели, старушки опасливо накладывали на себя крёстное знамение.
— Что, хоронить приехал, да, начальничек! Ни стыда, ни совести!
— Креста на вас нет! Такое-то чудо с людьми вытворяете…
— Видишь, как спешит! Ему бы поскорее схоронить да дело с концом!
— Ну, поди, поди в дом, погляди, кого будешь хоронить-то…
Военком Тарасенко с трудом пробился через враждебно настроенную толпу. Но едва он успел ступить на порог, как на него, ровно медведь, навалился хозяин дома, сгрёб в охапку и грубо потащил с собой. Кузнец был мужик справный, с крупными плечами, приземистый хрептук, и, казалось, он этого военкома одной соплёй перешибёт… Не понимая, какая муха укусила обычно сдержанного и добронравного селянина, военком без сопротивления отдался его воле.
— Давай, полюбуйся на свой цинковый гроб! – хозяин силой затолкал комиссара в хату.
Картина раскуроченного и пустого короба на полу повергла Тарасенко в ступор. Ещё один удар по его психике произвела лежащая рядом на тахте покойная хозяйка дома; в скрещённых на груди руках горела свеча… Глаза военкома полезли на лоб, лицо налилось кровью и тут же пошло белыми пятнами…
Молодой майор Тарасенко, совсем недавно принявший военный комиссариат, видно, впервые в жизни попал в положение, которое обычное именуют: «хуже губернаторского». Он усиленно соображал, что же тут произошло. Почему раскуроченный цинковый гроб пуст, а рядом на тахте лежит покойная хозяйка дома…
— Ну, что ты глазами-то хлопаешь, комиссар? – сердито спросил Изот Демидов. -Ты бы объяснил, какие это шуточки вы над нами шутите?!
Наконец, военкома передёрнуло, как выбравшуюся из ледяной воды собаку, и он с тревогой выдавил дрожащими губами:
— Кто разрешил вскрывать гроб?
— А мне вашего разрешения не надо! — медленно и с расстановкой ответил начинающий звереть хозяин дома. — Как отец, я имею полное право попрощаться со своим сыном! Только вышла незадача: там я его не нашёл… Вот это всё, что было вместо него, — Изот Мироныч протянул ошарашенному военкому замасленный тряпичный комочек.
При первом же взгляде на эту «загробную улику» военкома затошнило и, чуть было, не вырвало, — закрыв ладонями рот, он стремглав выскочил из дома.
Изот Мироныч, не говоря ни слова, последовал за ним. Горе согнуло его, добавило седины на висках: он заметно осунулся, сдал; глаза из-под кустистых бровей горели страшным недобрым огнём.
Выбравшись на волю, военком расстегнул ворот, жадно и порывисто хватая утренний воздух. От увиденного он никак не мог прийти в себя. Изот Мироныч подошёл, постоял рядом, дружелюбно, по-отечески положил ему руку на плечо:
— Прости меня, дурака. Знал бы ты, каково человеку разом потерять и жену, и сына…
Толпы мужиков и баб плотным кольцом окружили дом Демидовых. Выкрикивали каждый своё, кивая и указывая пальцами на военкома Тарасенко.
— Безобразие! Надо же, до чего докатились!
— Хуже басурманов, над людьми издеваются!..
— За что погибают наши сыны? Верните их домой!
— Надо кончать эту войну!..
— Ну, что, комиссар, отошёл? – тихо спросил Изот Мироныч. – А то пойдём в дом, нечего зря гусей дразнить…
Они вошли в дом.
— Нет, Ну как вы могли?! – недоумевал военком, нервно прохаживаясь по горнице из стороны в сторону. – Как нам теперь с этим быть?!
— У тебя есть дети, комиссар? – спокойно перебил его Изот Мироныч.
— Ещё нет.
— Тогда ты меня не поймёшь…
— А вы попробуйте объяснить, может, до меня и дойдёт…
— Всё очень просто, комиссар. Я, Изот Демидов, вырастил сына и отправил его служить в Советскую Армию на два года, как и требует наша Конституция. Так? В наше мирное время, когда нет никакой войны, я надеялся, что он отслужит и вернётся домой живым и здоровым. А мне вдруг привозят цинковый гроб с его телом, — вот, мол, ваш сын, похороните. Ладно. Я, как отец, решил прежде похорон в последний раз взглянуть в лицо своему чаду, по-отечески проститься с ним. Ну, набираюсь храбрости, вскрываю цинковый остов, а там… пустота… Спрашивается, как это понимать? Если официально наша страна ни с кем не воюет, то где и за что погиб мой сын? Если же он погиб, и вы соизволили привезти мне гроб с его телом, тогда ответьте, где же это тело? Вы подсунули мне какой-то тряпичный комок, и я должен похоронить его под видом человека? А если мой сын окажется живой? Ну, вдруг там ошибка вышла, — он мог попасть в плен или затеряться в горах…А я тут его уж похоронил… Это как?!
— Поймите вы, никакой ошибки здесь быть не может. Ваш сын погиб: в документе сказано…Свидетельство о смерти никто просто так не выпишет!..
-Да что мне эти бумажки, комиссар! Их можно состряпать какие угодно! Вы мне сына верните! А если он погиб, отдайте мне тело, чтобы я смог его по-человечески предать его земле и поставить над могилой православный крест!
— Поймите, там, где он служил, происходили боевые действия. А в бою вашего сына могло разорвать на куски, или же он мог сгореть дотла…
— Ты мне тут антимонии не разводи, комиссар. Я вот возьму этот тряпичный комочек и поеду с ним прямо в Кремль! Положу генсеку на стол, — вот, мол, товарищ генсек, послал в нашу Армию здорового и цветущего парня, а взамен получил этот тряпичный комочек в цинковом гробу… Меня, Изота Демидова, за тихого фраера держите?! Думали, куда он денется, схоронит гроб и на пустом месте поставит могильный крест! Ан-нет, не прошёл номер-то! Просчитались, видать, подумали, что не найдётся в России такой чокнутый отец, который, прежде похорон сына, захочет проверить содержимое цинкового ящика!
— А мне что прикажешь делать, Изот Мироныч? – с потерянным видом спросил военком.
— А ты сделай вид, что это твоей милости не касаемо. Ты тут крайний, стрелочник… Я на тебя зла не держу. Но знай: пустой гроб я хоронить не стану. Это не по-христиански! Так и передай своим там, наверху! Не надо принимать людей за идиотов… Лучше убери его с моих глаз долой, дай мне спокойно похоронить жену.
9.
Депутаты сельсовета срочно собрались на чрезвычайное заседание исполкома.
— На повестке дня один вопрос, — начала председатель Зинаида Ивановна. – Я оцениваю ситуацию как взрывоопасную, и хотела бы знать, что конкретно намерен предпринять наш военный комиссар.
Военком Тарасенко тяжело вздохнул и безвольно повесил голову.
— Какие тут могут быть охи да вздохи, товарищ комиссар?! – строго заметила Зинаида Ивановна. – Народ на взводе. Мы теряем драгоценное время. Нужно срочно искать выход. Звоните в область, свяжитесь со своим начальством, сообщите о случившемся! Поймите, вы играете с огнём!
Слова председателя сельсовета возымели на военкома мобилизующее действие. Он решительно встал, застегнул ворот, поправил фуражку:
— Ну, хорошо, я пошёл звонить, а вас попрошу успокоить народ…
Председатель сельсовета ободряюще кивнула, мол, будьте спокойны, это в нашей власти.
Нет, никаких особых слов Зинаиде Ивановне не понадобилось. Она хорошо знала своих односельчан, знала, что и как нужно им сказать, когда говорить нечего; она была уверена, что её поймут, а если кто и не поймёт, то просто поверит на слово, даже в том случае, если она и не выполнит его. Ибо это были те люди, та Россия, с неведения, или с молчаливого согласия которой стала возможна эта афганская нескладуха, разлагающая души людей своим цинизмом и ложью.
Военкома Тарасенко по ВЧ срочно соединили с областью. Когда он доложил своему начальству о случившемся в далёких Коловодях, высокий чин на том конце провода потерял дар речи… Только минуты через три военком Тарасенко услышал в трубке раздражённый бас:
— Тарасенко, мать твою! Под трибунал захотел?! Как ты смог допустить такое кощунство?! Почему не поставил у гроба воинский караул?! Ты представляешь себе последствия этой истории?!
На голову бедного Тарасенко вопросы сыпались градом, — он даже не успевал их осмысливать, только беспомощно пыхтел в ответ, стараясь вставить хоть слово.
— Нет, Тарасенко, ты даже не можешь себе представить, какими последствиями чревато это событие! – продолжал нагонять страх высокий военный чин, попутно раскрывая незадачливому провинциальному военкому взрывной механизм этих «страшных последствий»: — Если, не дай бог, об этом разнюхают зарубежные газеты, — да и свои журналисты не прочь раздувать пузыри! – тысячи советских людей, семьи которых получили цинковые гробы и безропотно похоронили своих близких, вдруг начнут сомневаться: а может, и с ними была та же история?.. Ты только вдумайся в масштабы этого морального урона: жестокий удар по семьям воинов-интернационалистов, оскорбление памяти павших…Наконец, это бросает тень на всю афганскую кампанию! Да за такое нас с тобой повесят за ноги на первом фонарном столбе!.. Ты чуешь, Тарасенко?! Давай думать, что делать. Ещё раз детально проверь сопроводительные документы, нет ли там путаницы! Факт смерти освидетельствован?
— Так точно, подписи, печати – всё на месте, думаю, тут ошибки быть не может.
— Мало думать, тут действовать надо. Ты допустил тяжелейший воинский проступок, Тарасенко, и тебе это даром не пройдёт, понял?!
— Так точно!
— Ты должен был знать, что цинковый гроб – это всегда особый случай, и нельзя было оставлять его без присмотра, даже с чисто человеческой точки зрения. А ты прошляпил, вот и получил себе на шею головоломку.
— Так точно. Готов понести любое наказание. Но сейчас нужно что-то делать!
— В первую очередь, убеди родителей совершить погребение…
— Увы, теперь из двух родителей остался только отец. Мать вчера скончалась от разрыва сердца, когда увидела пустой гроб…
— Час от часу не легче…Да ты в здравом уме, Тарасенко?!
— Так точно: в здравом уме и в твёрдой памяти!
— Надеюсь, это так. Но что отец-то говорит?..
— Факт смерти сына он решительно не признаёт, и пустой гроб хоронить отказывается.
— Ты показывал ему документы о смерти?
— Ну, естественно…Так точно!
— И какого же дьявола ему ещё надо?!
— Он требует не дьявола, а тело своего сына.
— Слушай, Тарасенко, в твоём положении я бы не цеплялся к словам. Объясни ему, что это война, и там тела людей взрываются, горят, исчезают как дым…
— Тогда зачем же нужно было присылать гроб, вместо того, чтобы сказать правду?
— Слушай, Тарасенко, сейчас ты и меня до инфаркта доведёшь! Или считаешь, что ты один такой умный?! У тебя один выход: вывернись наизнанку, но убеди отца совершить обряд погребения, и тогда все вопросы отпадут сами собой. В конце концов, земля везде одинакова, и везде от человека остаётся лишь горстка пепла… Пусть похоронит, и будет у его сына могилка, будет ему куда прийти и положить цветочки!
— Зачем человека казнить дважды, он и так убит горем?..
— Из двух зол надо выбирать меньшее… А может, у тебя есть другие предложения, ты уж просвети меня, Тарасенко. Всё моё внимание у твоих ног!
— Да, есть, — после недолгого раздумья решился военком. — Я считаю, что сюда должна выехать представительная комиссия из Облвоенкомата и принести официальные извинения пострадавшей семье за нанесённое ей моральное оскорбление… А потом этот бедный отец пусть сам решает, заводить ему могилу на пустом месте или нет…
Высокий чин на том конце провода крепко задумался. Наконец, в трубке послышался тихий рассудительный голос:
— Я недооценил тебя, Тарасенко. Ладно, мы примем к сведению твоё предложение. А сейчас немедленно выезжай на место, и, как можно деликатнее, без шума и фанфар, забери-ка ты этот цинковый ящик, да спрячь пока где-нибудь – до нашего приезда… Ты понял, Тарасенко?
— Так точно! Разрешите действовать?
— Действуй, сынок…
К вечеру злополучный цинковый гроб уже лежал запертый в подвале военкомата. Один из дежурных сотрудников осторожно заметил:
— Товарищ майор, вы своими руками подложили под нас бомбу…
— Дай бог, чтобы она не взорвалась…
Эпилог
…Ночь опустилась на Коловоди, тёмная, густая — ни одной звездочки в небе. Воздух был резкий, разряженный после недавно прошедшей грозы. Схоронили тётку Авдотью, устроили поминки. Дали обет молчания – не поминать пока про цинковый гроб.
А через несколько дней из области приехала представительная военная комиссия. На общем сельском сходе, устроенном возле памятника погибшим в Великой Отечественной войне, высокий чин из генералитета попросил прощения у Изота Демидова, сказал, что лично разберётся, как такое могло случиться. Потом военные уехали, и после них разговоры про цинковый гроб постепенно утихли, а то и вовсе свелись к тому, что тут и вправду, ошибка вышла, мол, документы перепутали, то да сё… Что ни бывает в свете!
После этих событий прошло, кажется, года три. Однажды на своротке у большака затормозил грузовик. Водитель спустил из кузова самодельную инвалидскую коляску, состряпанную из простых велосипедных колёс. Потом полез в кабину, извлёк оттуда на руках странную ношу: это был щупленький безногий обрубок человека. Оказавшись на сиденье коляски, он егозливо завертелся, как пуговица на обвисшей нитке, заговорил, протягивая водителю деньги. Тот отклонил его руку: браток, ты уже за всё заплатил. Кати домой, — мать, небось, заждалась…
Сегодня каждый, кто навещает деревенское кладбище в Коловодях, непременно подойдёт к скромной могилке Авдотьи Демидовой, чтобы положить цветы и глянуть на надпись, прибитую к могильному кресту: «Не бойся, мама, это я: твой сын вернулся из Афгана»…
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ