Дмитрий Бестолков. « «Сатанинская вера» В.В. Маяковского: поэт в оценке Юлия Халфина».
29.09.2011Современное маяковсковедение накопило большое количество различных оценок творчества поэта, которые не перестают звучать и за его академическими пределами. Яркий тому пример статья Юлия Халфина «Гордые человеки. Прощание с кумирами отшумевшей эпохи» [1]. Большинство рассуждений её автора сводятся к попытке доказать, что поэт в своих стихах выступил проповедником особой веры – «антиверы», «сатанинской веры» [1, с.9]. «В рассматриваемом нами аспекте, — подчёркивает Халфин, — исчезает даже разница между ранним, искренним, ярким поэтом и советским «горланом», который хрипит, рычит, став «на горло собственной песне». Разница лишь в одном – ранний Маяковский, изгнав с иконы Христа, вставляет туда лик своего лирического героя («гвоздями слов прибит к бумаге я»), а после революции он уступает это место всемогущему Богу – всевидящему Ильичу» [1, с.9]. Автор статьи убеждён: Маяковский и до и после революции был поэтом-сатанистом, но если до 1917 года его «сатанизм» выражался в ниспровержении догматов православия и откровенном самообожествлении, то после Октябрьской революции «сатанизм» художника приобрёл иные черты: он обернулся верой в победу социализма и политический гений В.И.Ленина.
Ю. Халфин, выстраивая концепцию «Маяковский – поэт-сатанист», решает две задачи. Первая — сводится к поиску доказательств того, что в стихах поэта системно и большом количестве встречаются мысли, направленные на прямое опровержение библейских истин и христианских заповедей. Вторая — нацелена на обнаружение в произведениях художника «политических симпатий» к социализму, в котором Ю. Халфин усматривает дьявольское начало.
Решая первую задачу «исследования», Ю. Халфин пишет: «Перелистывая страницы собрания сочинений Маяковского, обнаруживаешь, что буквально нет, кажется, ни одной библейской или евангельской заповеди, против которой бы поэт не выдвинул обратного утверждения… Завету «Не убий» поэт противопоставит завет: «Убей!» … Завету «Прости» – призыв: «Иди, непростивший! Ты первый вхож в царствие моё…» [1, с.10]. Автор статьи даёт морально-этическую оценку стихам поэта. Такой подход приводит его к ошибочным, ложным выводам: «Маяковский в своей предоктябрьской лирике воспел всемогущего Антихриста, врага Бога, грозящего уничтожить и самого Творца, и сотворённый Им мир» [1, с.5]. И каким образом Халфин пришёл к заключению, что бунт Маяковского против Бога, хотя бы в самой яркой его дореволюционной поэме «Облако в штанах», во имя сатаны? Чтобы доказать абсурдность такого предположения внимательнее вчитаемся в знаменитые строки:
Я думал — ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски [2]!
Судя по всему, в голосе лирического героя поэмы Халфин и «расслышал» вопли Антихриста. Он не заметил, что этот протест против Бога, это желание уничтожить всевышнего и раскроить сапожным ножом мир, вызвано особым несогласием с его устройством. От поэта ушла любимая женщина, ушла к другому, и вернуть её нет никакой человеческой возможности, значит такова воля Бога. Отсюда и недоумение героя: «отчего ты не выдумал, / чтоб было без мук / целовать, целовать, целовать»?! Отсюда его ненависть к творцу вселенной, его желание перелицевать, перекроить мир сапожным ножом по швам меридиан вплоть до самой Аляски. Этим жестом Маяковский разрывает тысячелетний диалог человечества с Богом. А понятие «антихрист», о чём Ю. Халфин забывает, существует только в системе признания существования всевышнего. Дьявольское и божественное – два полюса одного, единого религиозного сознания. Маяковский не «режет» это пространство, это сознание надвое, оставаясь на стороне сатаны, и стремясь уничтожить другую половину – Бога. Маяковский не мыслит категориями «дьявольского» и «божественного». Всякую истину, обретаемую в жизни, поэт взвешивает на весах с чашами удовольствия и отвращения, отделяя то, от чего ему хорошо, от того, с чем ему плохо. Художником не управляет религиозное сознание, оно лишь задаёт траектории для движения его мысли. Жизнь по православным канонам для писателя — лишь одна из моделей существования человека в мире, лишь один из способов понимания действительности. Бог у Маяковского осмысливается как ось низвергаемого мира. В центре вселенной – человек, и он враг Бога постольку, поскольку является врагом «старого» мира, в котором этот Бог был. Ю. Халфин этого не учитывает даже тогда, когда говорит о всесильном человеке в поэмах Маяковского и называет этого человека «враг Бога». Более того, он противоречит сам себе, когда пишет, что Маяковский, хоть и «крайне раздражённо», но «принимал христианское смирение» [1, с.6]. Христианского смирения у поэта попросту нет, ранний Маяковский весь в борьбе, в вечном бунте, в вечном противостоянии: «И только / боль моя / острей — / стою, / огнём обвит, / на несгорающем костре / немыслимой любви» (т.1 , с.272). И даже, когда влюблённый сгорит от силы своего чувства, и на земле по нём, якобы погибшему, затянут: «Со святыми упокой», он, на самом деле бессмертный, устремится в небо – в своё неземное отечество: «Ширь,/ бездомного / снова / лоном твоим прими» (т.1, с.272)! Однако вопрос осложняется тем, что сам Ю. Халфин вовсе отказывает Маяковскому в каких-либо чувствах к родине. Поэту, по Халфину, «совершенно чужда блоковская Русь», «чужд есенинский «край любимый». «В его сердце, «выжжена южная жизнь». Его патриотический пафос в советские годы направлен не на живое небо и солнце, а на созданную рабочими руками, выкованную пролетарскую страну, «Красную… из революции горнила» [1, с.6]. Как мы полагаем, и здесь Ю. Халфин глубоко заблуждается. Чувство любви к родине, к России было крайне присуще Владимиру Маяковскому. Ни блоковская («кругом / тонула / Россия / Блока»), ни есенинская Русь ему не нужны, у него своя Россия, пусть и не понимающая его гения, но своя, родная:
Я хочу быть понят моей страной,
а не буду понят —
что ж?!
По родной стране
пройду стороной,
как проходит
косой дождь (т.12, с.182).
Ю. Халфин не видит и этих очевидных признаний в произведениях классика.
Решая задачу, направленную на выявление в произведениях поэта политических симпатий в адрес социализма, он пишет, что Маяковский в своей творческой судьбе «веленью Божию» предпочёл веление партии». Более того, амбиции поэта, по мысли публициста, были «устремлены дальше, чем претензии его любимой партии. Она хотела сделать советским человека, заводы, стиль жизни, даже науки. Маяковскому и этого мало»: «Советское имя, / советское знамя, / советское солнце» [1, с.5-6], — цитирует классика Ю. Халфин в доказательство собственных суждений, совершенно не подозревая о том, что «знак советского» существует у Маяковского внутри созданной им художественной реальности» [3], как это отмечает А.М. Ушаков, и абсолютизировать его не стоит.
Художественный мир Маяковского несёт в себе колоссальный размах свершающегося действа. «Шаг его лирического героя, — пишет Ю. Халфин, — семимильные вёрсты (это ранний Маяковский), но и советский поэт, наклонившись, беседует с Эйфелевой башней, огромной няней наклоняется над лошадкой. Он скажет себе: «справлюсь с двоими, а разозлить – и с тремя». Сами по себе эти гиперболические образы очень ярки, метафорически наглядны. Но именно это представление (это ощущение себя в мире) привело поэта к трагедии. До революции это была трагедия столкновения могучего титана с Богом… В советские же годы это ощущение своего великанского «я» привело к краху, к конфликту с обществом и с собой» [1, с.11-12], — заключает автор статьи. Как мы полагаем, ощущение великанского «я» не могло привести художника к краху, не могло привести его к конфликту с обществом и самим собой. Личностный «гигантизм» в стихах Маяковского – это единственно возможная для поэта форма восприятия мира и ощущения себя в этом мире. Но это совершенно не значит, что человек-гигант отделяет себя от этого мира, наоборот он провозглашает свою приобщённость к этому миру, точнее, к той его части, которую составляют люди-будущего, люди-гиганты: «Нам, здоровенным, / с шагом саженьим, / надо не слушать, а рвать их — / их, / присосавшихся бесплатным приложением / к каждой двуспальной кровати» (т.1, с.183-184)! Это имело место уже до революции, в «Облаке в штанах». Но не было никакого «краха» художника под прессом собственной «великанства» и в произведениях 1920-х годов. Наоборот, там вся та же приобщённость к миру, к стране, к родине, на защиту которой поэту помогает встать именно ощущение собственной «физической» огромности. Наиболее ярко это проявилось в стиховторении «Вызов», с самого начала которого автору важно подвергнуть резкой критике государственный «гигантизм» США, подчеркнуть малую значимость этой страны: «Я / полпред стиха — / и я / с моей страной / вашим штатишкам / бросаю вызов». Маяковский идёт на это, чтобы доказать, что Россия в 1925 году, Россия, прошедшая три революции, преодолевшая Первую мировую и Гражданскую войны, сильна по-прежнему и может отстоять свою точку зрения в мировом диалоге держав. Так о России мог написать только поэт, глубоко неравнодушный к её исторической судьбе и культуре, поэт-патриот. Ю. Халфин отказывается видеть это: «Его гигантическое «я» не умело шагать в массе с муравьями» [1, с.12]. По мысли Ю. Халфина, «функции космического титана поэт передал вечному, вездесущему вождю. О себе должен был писать «мы» – «всех времён малыши». Мы создали его. Я – капля, которая «льётся с массами». Он даже уверял, что отрадно ощущать себя каплей в массе. Уговаривал себя и нас: «Я счастлив, что я этой силы частица». Более того, без поэтических метафор, в устных выступлениях повторял: «Какое значение имеет личность по сравнению с миллионами»? Он и в этом был тринадцатым апостолом могучего Духа Тьмы» [1, с.12], — заключает автор статьи, не подозревая, что «самоумаление» лирического героя Маяковского происходило только в контексте грандиозных исторических событий. В поэме «Владимир Ильич Ленин» (1924) искренняя, неподдельная горечь утраты роднит поэта с тысячами людей, оплакивающих безвременную кончину народного вождя. В состоянии сопереживания, резкой надрывной боли, поэт испытывает чувство единения со всем скорбящим народом:
Отчего ж —
стоящий
от него поодаль —
я бы
жизнь свою,
глупея от восторга,
за одно б
его дыханье
отдал?
Да не я один! —
Да что я
лучше что ли!?
Даже не позвать,
раскрыть бы только рот —
кто из вас
из сел —
из кожи вон —
из штолен
не шагнет вперед (т.6, с.240)?!
Состояние непереносимой душевной боли, переживания за смерть Ленина впервые в поэтике художника выносит его самооценку на «рядовой» человеческий уровень. Если до 1917 года поэт кричал: «Грядущие люди! / Кто вы? / Вот – я, / весь / боль и ушиб» (т.1, с.106), то теперь имя его боли – Ленин. В сравнении с ним поэт ясно ощущает даже собственную малую значимость:
Кто
сейчас
оплакал бы
мою смертишку
в трауре
вот этой
безграничной смерти (т.6, с.241)!
Полюсы психопоэтики Маяковского сдвигаются. До поэмы «Владимир Ильич Ленин» полюсами его художественного мира были «Я» и «они» (сытые, жирные), однако, начиная с поэмы о Ленине, в произведениях автора происходит смещение художественных «плоскостей», появляются иные художественные ориентиры — «Он» (Ленин) и «Мы» (Маяковский и советский народ).
В поэме пространственная и временная удалённость лирического героя от объекта повествования (Маяковский – ещё смертен, Ленин – уже вечен) помогает автору провести целостное осмысление судьбы политического деятеля. Маяковский поднимает вопрос о необходимости её нового описания и во второй раз предпринимает крупную попытку создания мифа о судьбе человека, «индивидуальной биографической легенды» [4], в терминологии И.Ю. Иванюшиной. Первой попыткой была поэма «Человек», в которой он создал художественный миф собственного бытия. По сути, поэма «Владимир Ильич Ленин» для послереволюционного творчества писателя имеет тоже значение, что и поэма «Человек» для дореволюционного. В поэтике Маяковского лирическое «я» изменений не терпит, эволюционирует бытие, в котором это «я» существует. До 1917 года в художественном мире автора была только одна личность (Иисус Христос), судьба которой могла стать для него схемой описания, мерилом жизни, в 1920-е годы это место занял Ленин. Но судьба советского вождя в отличие от судьбы Христа не имела за собой тысячелетнего опыта «подражания», в 1924 году она только начала признаваться как «таковая». Не было у Ленина «евангельского» свидетельства бытия, библия написана только о богочеловеке. Маяковский первым говорит о необходимости написания своеобразной «библии» «о самом земном / изо всех / прошедших / по земле людей». В своём художественном мире поэт, словно оттеснив всех сподвижников вождя, становится единственным «апостолом» В.И. Ленина, но уж никак не «апостолом сатаны»: «Я / себя / под Лениным чищу, / чтобы плыть / в революцию дальше» (т.6, с.234).
Тупик «концепции» Ю. Халфина предельно ясно обрисовывается в конце его статьи, когда он признаётся, что так и не смог найти ответы на поставленные вопросы: откуда Маяковский «выкопал эту свою излюбленную идею анти-Христа? Антихриста?.. Какая чёрная сила влекла его под эти сатанинские своды» [1, с.12]? Но если Ю. Халфин сам не видит этого «сатанинского» «ядра» в поэтике Маяковского, не видит исходной точки развития авангардного оккультизма поэта, то как же тогда его можно характеризовать и говорить о нём как о состоявшемся и естественном факте? Сатанизма ни как комплекса идей, ни как модели мировосприятия у Маяковского попросту нет, потому и ответы на вопросы Ю. Халфина никогда найдены не будут.
комментария 2
Анатолий Пешков
31.10.2011Дмитрий Бестолков, по-моему, очень верно ответил на оценку Юлием Халфиным поэзии Владимира Маяковского.
Пусть в нашей жизни будет больше веры в человека, веры в лучшее и пусть будет меньше попыток искать в человеке что-то сатанинское.
Pingback
29.09.2011http://klauzura.ru/2011/08/soderzhanie-vypusk-4/