Среда, 12.06.2024
Журнал Клаузура

Любовь Рыжкова. «Воля равновесья. Натурфилософия Н. С. Гумилева»

Образы и силлогизмы

Поэтический мир Н. С. Гумилева слишком сложен, пестр, многоцветен, ярок, щедр на образы – такие образы редко у кого встретишь, так они необычны, витиеваты, причудливы. В его поэтическом пространстве бродят «изысканные жирафы», аисты «как воздушные маги», «девы-жрицы с эбеновой кожей», звезды «похожие на спелый барбарис», и сам он читает стихи «драконам, водопадам и облакам». Безусловно, это мир поэта – и даже не из-за обилия экзотики, а из-за высочайшего мастерства превращать столь диковинные образы в достояние литературы и собственно читателей.

Вместе с тем это мир философа, склонного к холодной логике, точному расчету и строгим силлогизмам. Если вспомнить мысль В.Г. Белинского о том, что философ мыслит силлогизмами, а поэт – образами и картинами [2, с. 391], то о Н.С. Гумилеве можно сказать, что в его лице гармонично соединились поэт и философ.

Глядя на окружающую природу, он мог спокойно констатировать, что все вокруг – «лишь скудное многоразличье Творцом просыпанных семян». Эта мысль, выраженная в поэтической форме, тем не менее явно отдает снисходительностью скептика или – хуже того – прямотой клинициста: мы все поражаемся красоте окружающего мира, степенной роскоши природы, богатству ее форм, а Н.С. Гумилев во всем этом видит лишь «скудное многоразличье».

Кроме того, известно, что Н.С. Гумилев был метким стрелком и довольно хладнокровным охотником, о чем он сам писал в «Африканском дневнике»: «Ночью, лежа на соломенной циновке, я долго думал, почему я не чувствую никаких угрызений совести, убивая зверей для забавы, и почему моя кровная связь с миром только крепнет от этих убийств» [6, с. 85]. Это странное признание – предмет для некоторых размышлений, кем же был этот загадочный человек – Николай Степанович Гумилев? Но мысль о возможном возмездии все же гнездилась в его душе, иначе бы он не написал фразу, которая многое объясняет: «А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову, и я, истекая кровью, аплодирую уменью палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно» [6, с. 85].

Поэт был уверен, что поэзия есть такая же часть природы, как и все вокруг, она теснейшим образом связана с природным миром, а значит, она живет и развивается по законам природы, то есть по Гумилеву, алгеброй можно поверить гармонию. Кроме того, рождение стихотворений Н.С. Гумилев сравнивал с происхождением живых организмов. В статье «Жизнь стиха» он писал: «Происхождение отдельных стихотворений таинственно схоже с происхождением живых организмов. Душа поэта получает толчок из внешнего мира, иногда в незабываемо яркий миг, иногда смутно, как зачатье во сне, и долго приходится вынашивать зародыш будущего творения, прислушиваясь к робким движениям еще не окрепшей новой жизни» [8, с. 399]. И далее: «Все действует на ход ее развития – и косой луч луны, и внезапно услышанная мелодия, и прочитанная книга, и запах цветка. Все определяет ее будущую судьбу. Древние уважали молчащего поэта, как уважают женщину, готовящуюся стать матерью» [Там же]. Таким образом, поэт признавал естественность появления поэзии как таковой, ее невыдуманную, природную суть.

Наверное, не случайно Н.С. Гумилев был не только поэтом, но и отважным воином (он добровольцем воевал на фронтах Первой мировой войны, за проявленные воинские качества был определен в разведчики); героем (вспомним, что он был дважды награжден Георгиевским крестом); неутомимым путешественником (Европа, Египет, Судан, Эфиопия, Палестина, Турция – в списке стран, которые он посетил); охотником (на его счету подстреленные леопарды, гиены и др.). Или, может быть, он был воином, героем, путешественником, охотником именно потому, что был, прежде всего, поэтом, – то есть человеком, умеющим проявить мужество в самых сложных и опасных ситуациях; собрать свою волю для совершения необыкновенного поступка; бесстрашно пройти по свету множество самых непредсказуемых дорог; сконцентрироваться и проявить хладнокровие в минуту острого напряжения. И при этом он умел здраво оценить обстановку, зафиксировать главное, увидеть суть и в соответствии с логикой перенести все это на бумагу в зримых и ярчайших словесных красках.

Стилистика Н.С. Гумилева насыщена разнообразием символики, иногда она кажется чрезмерно-изобильной, даже эклектичной. Вячеслав Иванов писал о Н.С. Гумилеве: «Гумилев одновременно и акмеист, и футурист (притом крайний), и имажинист»  [8, с. 7]. Поразительно близкую мысль высказывал Вячеслав Иванов об особенности поэтического видения Н.С. Гумилева: «Одной из самых характерных черт эпохи в целом, всей русской культуры того времени было соединение искусства и науки, Моцарта и Сальери, творческого созидания и аналитической работы ума. Гумилев представляет собой один из образцов такого сочетания!» [8, с. 23]. Подобное сочетание, с одной стороны, продиктовано характером эпохи, поиском новых форм искусства, желанием «попробовать» нечто новое или даже утвердить его и стать законодателем; с другой стороны – личным пристрастием поэта ко всему необычному, к неким пограничным проявлениям свойств предметов и явлений и склонностью к весьма опасным экспериментам.

В силу такого сочетания (образного мышления поэта и рассудочности философа или даже философа-натуралиста) стихи Н.С. Гумилева несли на себе печать и того и другого, приближая его к постижению природы настолько, насколько мало кто из поэтов приближался к ней. Да, он смотрел на природу глазами поэта, и потому ему открывалось заповедное знание на бессознательно-интуитивном уровне: «И за дальними небесами догадаюсь вдруг обо всем». О чем догадывался поэт? О каких природных тайнах узнавала его душа в этих прорывах в неведомое?

В стихотворении «Credo» он писал: «Откуда я пришел, не знаю… / Не знаю я, куда уйду, / Когда победно отблистаю / В моем сверкающем саду…» Значит, жизнь изначально виделась ему «садом» и праздником, и он, поэт, наслаждался ее сверкающими красками. Далее поэт признавался: «Мне все открыто в этом мире – / И ночи тень, и солнца свет, / И в торжествующем эфире / Мерцанье ласковых планет». Как видим, уже в раннем творчестве Н.С. Гумилева наметился его космизм, который выражен во многих стихотворениях. Поэт сознавал это: «Я всей вселенной вижу звенья», причем, космизм этот обозначился в его творчестве сразу, определив его натурфилософские поиски а, может быть, и саму судьбу.

Но он же был и «холодным философом», граница между его поэтическим словом и философией весьма зыбкая. Иногда трудно понять, где кончается философия и начинается литература, и наоборот.

Современные исследователи также задумываются над этими вопросами, А.П. Алексеев в статье «Образная ткань философского произведения», посвященной сопоставлению философии и литературы», пишет: «Статус философского произведения очевидно иной, чем статус произведения художественного. Если последнее справедливо считается «единицей» художественной  литературы, то «единицами» философии являются идеи, концепции, системы» [1, с. 37]. Но творчество Н.С. Гумилева представляет собой именно систему идей, в которой натурфилософские поиски занимают далеко не последнее место.

Живая природа

Мир природы в творчестве Н.С. Гумилева преломляется сквозь призму его многоликого гения. Природу поэт воспринимает как храм: «Промчится день, зажжет закат, природа будет храм…», созданный верховной волей, полный чудес и живущий по своим законам, но храм таинственный, что вполне традиционно для русской литературы. Все в природе целесообразно, все имеет свой смысл и назначение, в ней нет ничего случайного, невесть откуда взявшегося, она – живая и одухотворенная. «По узкой тропинке / Я шел, упоенный мечтою своей, / И в каждой былинке / Горело сияние чьих-то очей», – такова первая строфа стихотворения «Осень».

В стихотворении «Камень» таким же одушевленным и полным таинственно-непонятной жизни поэту видится камень. «Видишь, как злобно смотрит камень, / В нем щели странно глубоки, / Под мхом мерцает скрытый пламень; / Не думай, то не светляки». Этот камень живет своей собственной жизнью, околдованный и оживленный древними друидами, и страшная участь ждет того, кто случайно заденет его, толкнет или чем-нибудь потревожит. «Он промолчит и будет с виду / Недвижен, как простой утес», но в итоге обязательно… отомстит  обидчику.

Одушевление природы, как известно, имеет глубокие корни, уходящие в мифологические и религиозные представления древних народов, например, ведизм индусов учит, что все вокруг имеет живую душу – деревья, кустарники, цветы, травы, горы, реки, и даже неподвижный и мертвый с виду камень может быть прибежищем чьей-нибудь души, опустившейся в своем развитии в круговороте ее инкарнаций до такого состояния.

В стихотворении «Всадник» звучит подобная тема, но здесь она проработана поэтом еще более детально: ночной дорогой едет всадник, на небе – строгий месяц, освещающий пространство вокруг, внезапно конь, чего-то испугавшись, начинает дрожать. Казалось бы, нет ничего, что могло бы его так испугать и ничто не предвещает худого, конь видит перед собою возле пня лишь обыкновенный белый камень: «И внезапно за деревней белый камень возле пня». Но так ли уж он обыкновенен и прост этот придорожный валун, если он так «испугал усмешкой древней задрожавшего коня»?

Человек еще ничего не подозревает, у него нет «шестого чувства», потому он и не чует беды, которая его ожидает этой странной, загадочной ночью, ведь беда эта – смутная, непонятная, таинственная, проистекающая неизвестно от кого и от чего. Но беду чует животное – конь седока, видимо, потому что он ближе к природе, нежели человек, оторвавшийся от ее естества, ушедший в города и утративший спасительную связь с нею. И конь дрожит перед этим живым камнем с его «древней усмешкой», он уже знает, что всадник его – не жилец, и что этой ночью ему суждено погибнуть.

На рассвете конь возвращается в селение один, а камень робко прячет свой странный «оскал» – может быть, чья-то неуспокоенная и мстящая душа живет в этом камне, наводя ужас на всех, кто встречается ему на пути? Он свершил свою месть, возможно, успокоившись до следующего раза.

Обратим внимание, что символ камня – краеугольный в метафоричной системе акмеизма. Известно, что слово «акме» в переводе с греческого – вершина, острие или даже камень. Отношение акмеистов к поэзии было подчеркнуто значимым, примечательно, что И.Ф. Анненский говорил, что акмеисты «гранят и обрамляют» поэтическое слово, будто шлифуют камень. Не случайно он наделен у них живой душой.

Та же тема «живого камня» звучит и в «Поэме начала»: «С сотворенья мира стократы / Умирая, менялся прах, / Этот камень рычал когда-то, / Этот плющ парил в облаках…». Дальше идет строфа, буквально объясняющая суть этого вечного превращения – такова философия природы по Н.С. Гумилеву, и таково его отношение к жизни и смерти. Согласно Н.С. Гумилеву, нет ни рождения, ни смерти, есть круговорот «вселенской души», без начала и конца. «Убивая и воскрешая, / Набухать вселенской душой – / В этом воля земли святая, / Непонятная ей самой». Так в поэзии Н.С. Гумилева прозвучала тема инкарнации.

«Русь бредит Богом…»

В природе – Бог

В этом природном храме есть тот, в чьих руках находится жизнь каждого. «Русь бредит Богом», – однажды воскликнул поэт, видя во всем проявление высочайшей воли небес. Но Богом «бредит» весь мир, любой народ испокон веков, изначально живет в состоянии богоискательства, то же самое можно сказать и о любом мыслящем человеке, однажды задавшемся вопросом о строении мироздания, сути времени, значении природы и смысле собственного существования. В стихотворении «Сон Адама» Н.С. Гумилев писал о таком ищущем человеке: «Устанет и к небу возводит свой взор, / Слепой и кощунственный взор человека, / Там, Богом раскинут от века до века, / Мерцает над ним многозвездный шатер, / Святыми ночами, спокойный и строгий, / Он клонит колена и грезит о Боге».

Все, созданное рукою Бога, совершенно и непревзойденно, и таковой же видится взору поэта природа, она тоже творение Господа. «Я знаю, что деревья, а не нам дано величье совершенной жизни». Поэт по-своему объясняет причину этого: «На ласковой земле, сестре звездам мы – на чужбине, а они – в отчизне». Таким образом, мир природы – деревья и цветы, животные и птицы, травы и камни становятся вровень с человеком – таков главный постулат философии природы Гумилева-поэта и Гумилева-мыслителя.

В стихотворении «Детство» в начале мы читаем незатейливые, казалось бы, строки, рисующие очарование привычного русского пейзажа: «Я ребенком любил большие, медом пахнущие луга, перелески, травы сухие…». Но поэт неожиданно меняет интонацию: «Каждый пыльный куст придорожный / Мне кричал: «Я шучу с тобой, / Обойди меня осторожно / И узнаешь, кто я такой!». После оживающих и мстящих камней это звучит предостерегающе. Но поэт делает вдруг вывод о том, что «людская кровь не святее изумрудного сока трав», подчеркивая таким образом ценность природного мира и, возможно, занижая значимость человека. Как бы то ни было, он смотрел на природу с любовью, уважением и… пониманием: «Мы поняли тебя, земля: / Ты только хмурая привратница / У входа в Божии поля». В каждой былинке и травинке он видел «намек на возможность несбыточной встречи» и напоминание о воле Творца.

Многокрасочность природного мира и язык природы

Природа в творчестве Н.С. Гумилева прекрасна и величественна, она – предмет его восхищения и восторга, обожания и любви. Она несказанно хороша, трогательна и элегична, а может быть диковинной, цветистой, экзотичной. Особенно это касается дальних стран, где успел побывать поэт за свою короткую тридцатипятилетнюю жизнь. В «Африканском дневнике» Н.С. Гумилев описывал, например, дорогу в Харар (город в Эфиопии): «Дорога напоминала рай на хороших русских лубках: неестественно-зеленая трава, слишком раскидистые ветви деревьев, большие разноцветные птицы и стада коз по откосам гор. Воздух мягкий, прозрачный, словно пронизанный крупинками золота. Сильный и сладкий запах цветов. И только странно дисгармонируют со всем окружающим черные люди, словно грешники, гуляющие в раю, по какой-нибудь еще не созданной легенде» [6, с. 69].

В этом диковинном природном мире, созданном пером Н.С. Гумилева, нас встречают многочисленные животные, среди которых хищники: ягуары, пантеры, шакалы, носороги, крокодилы, змеи, кошки, волки, тигры, львы, зубры, барсы, вепри. И вполне мирные животные: слоны, жирафы, обезьяны, черепахи, газели, зебры, буйволы, мулы, козы, лани, кенгуру. Здесь настоящее птичье царство: орлы, аисты, какаду, коршуны, попугаи, ястребы, а также легкокрылые бабочки. И царство обитателей моря: крабы, осьминоги, тритоны, тюлени, рыбы-мечи. Необычайно богат растительный мир, здесь заросли алоэ и цветущий барбарис, банановые пальмы и цветущие маслины, мимозовые рощи и изгороди молочая, возделанные поля дурро и кофейные плантации, баобабы, смоковницы, кипарисы. Здесь водовороты с клокочущей пеной, шумные водопады и море, что «грохочет свою вековечную сказку».

Можно привести множество строк об этом, но даже все они не передадут того богатейшего многообразия красок поэта. «На холмах, словно вещие друиды, / Толпились величавые платаны…»; «Ночные бабочки перелетали / Среди цветов, поднявшихся высоко, / Или между звезд, – так низко были звезды, / Похожие на спелый барбарис»; «Цветы поют свой гимн лесной, / Детям и ласточкам знакомый, / И под развесистой сосной / Танцуют маленькие гномы». По мнению поэта, здесь на Земле, «садовод Всемогущего Бога в серебрящейся мантии крыльев сотворил отражение рая», дав яркие краски всей природе: «Он собрал здесь совсем небывалых, / Удивительных птиц и животных. / Краски взяв у пустынных закатов, / Попугаям он перья раскрасил, / Дал слону он клыки, что белее / Облаков африканского неба, / Льва одел золотою одеждой…». Это строки из стихотворения «Судан», описывающего столь экзотичную для европейца страну, но ведь это – краски нашей планеты, родного дома всех землян, разнообразного и прекрасного своим разнообразием. Далее поэт делает удивительное, романтическо-прекрасное предположение, что этот «садовод Всемогущего Бога» «ушел на далекие звезды – может быть, их раскрашивать тоже…».

Совсем другие слова поэт находит для описания русской природы: «В садах настурции и розаны, / В прудах зацветших караси, – / Усадьбы старые разбросаны / По всей таинственной Руси». Здесь совсем иной лексический состав, иной подбор слов – вольный или невольный, но отражающий спокойную  величественно-былинную природу России. И здесь появляется иной образный ряд: пустынное поле, опушки, сонные травы, раздается пение лягушек, доносится голос выпи, словно поэт и впрямь «сердцем вспомнил русские березы, – звон малиновый колоколов». Но этот край с «порыжевшими почками» и «мокрым оврагом» несказанно мил поэту: «Я для него отрекаюсь от призрачных благ…», – признавался он в стихотворении «Покорность», потому что это его родина, которая при всей его любви к африканской природе была дороже всего на свете.

Но поэт смотрел на природу широко, не только природа России, но природа целого мира была ему близка и понятна. Более того, его герой – странник, оказавшись далеко от родины и от «материнского языка», не может и не должен, по мнению поэта, чувствовать себя несчастным, так как природа всюду прекрасна и «ослепительна», и голос ее одинаково понятен любому. «Пенье птиц, в ветвях гнездящихся, разве чуждый язык тебе?», – задается вопросом поэт. Природа – универсум, она объединяет людей и общества, служит им соединительным мостком, становится основой их взаимопонимания. Более того, в стихотворении «Естество» Н.С. Гумилев утверждал, что «не человеческою речью гудят пустынные ветра…», и поэт может, если не постичь, то по крайней мере, приблизиться к этому языку. И услышав голоса природы, он может их преобразовать в прекрасные образы. Эти образы он считал подсказанными самой природой.

В статье «Переводы стихотворные» Н.С. Гумилев откровенно писал: «Число образов ограничено, подсказано жизнью, и поэт редко бывает их творцом. Только в его отношении к ним проявляется его личность. Например, персидские поэты мыслили розу как живое существо, средневековые – как символ любви и красоты, роза Пушкина – это прекрасный цветок на своем стебле, роза Майкова – всегда украшение, аксессуар, у Вячеслава Иванова роза становится мистической ценностью и т.д.» [8, с. 426]. Но еще более удивительное признание находим мы в статье «Читатель», где Н.С. Гумилев писал: «Все, что говорится о поэтичности какого-нибудь пейзажа или явления природы, указывает только на пригодность их в качестве поэтического материала или намекает на очень отдаленную аналогию в анимистическом духе между поэтом и природой» [8, с. 420], и мы понимаем, что это слова настоящего художника. Для сравнения: героиня романа С. Моэма, актриса Джулия Ламберт говорила: «Все люди – наше сырье. Мы вносим смысл в их существование. Мы берем их глупые мелкие чувства и преобразуем их в произведения искусства, мы создаем из них красоту, их жизненное назначение – быть зрителями, которые нужны нам для самовыражения. Они инструменты, на которых мы играем…» [11, с. 429]. Художник извлекает свои образы из окружающей действительности, он их «подсматривает» в жизни и переносит в свое творчество.

Борьба и покой

Мир, по Н.С. Гумилеву, полон борьбы, видимой и невидимой, и эта земная борьба – отражение борьбы иной, длящейся с тех самых пор, как Денница стал Люцифером. Так философия природы смыкается с философией добра и зла и отражается в поэтическом слове почти с пограничным напряжением душевных сил. Поэт словно видел эту борьбу, почти натуралистично ощущая ее: «И тогда надо мною неясно, / Где-то там, в высоте голубой, / Чей-то голос порывисто-страстный / Говорит о борьбе мировой». И отдавая себе отчет, на чьей он стороне, поэт понимал, что «Разрушающий будет раздавлен, / Опрокинут обломками плит, / И, Всевидящим Богом оставлен, / Он о муке своей возопит…», это сказано в стихотворении с красноречивым названием «Выбор».

Но понимая весь ужас, весь трагизм этого духовного противостояния, по сути, обреченного на известный финал, поскольку с самого начала конец его был предопределен, поэт не сомневался в победе света над тьмою. Более того, он полагал, что это борение нужно не Богу, а человеку. Это ему, земному созданию, дана свободная воля, которой он распоряжается по своему усмотрению. Это ему, чей разум находится в состоянии вечной раздвоенности, нужно сделать свой выбор между правдой и ложью. Это человеческая душа объята постоянными страхами и сомнениями, разъедающим смятением и темным ужасом перед таинствами жизни и смерти. В стихотворении «Поединок» поэт восклицал: «Страшна борьба меж днем и ночью, / Но Богом нам она дана, / Чтоб люди видели воочью, / Кому победа суждена».

Но Н.С. Гумилев не был бы Н.С. Гумилевым, если бы не пришел к другому выводу, который, на первый взгляд, кажется странным для русского поэта, ведь русский поэт, вслед за М.Ю. Лермонтовым, всегда «просит бури», он живет в состоянии борьбы. А.А. Блок, как мы помним, тоже восклицал: «Покой нам только снится…», также находясь в состоянии борения. Н.С. Гумилев же, бесстрашный воин, отважный путешественник, безоглядно бросающийся в любые битвы, пускающийся в самые опасные походы, презирающий трусов и сам не раз рискующий жизнью и бывавший под пулями, вдруг тихо восклицает: «Я верю – боги в тишине, а не в смятении и буре». Это сказано в произведении «Возвращение Одиссея», и хотя эти слова вложены в уста его героя, они отражают духовную эволюцию поэта, ведь он приходит к мысли, что борьба – это удел незрелых душ, так же, как и страдание, удел же мудрецов и философов – спокойствие сердца.

Конечно, у Н.С. Гумилева есть и другие строки, как, например, следующие, буквально воспевающие красоту битвы: «Пусть в мире есть слезы, но в мире есть битвы…», но обратим внимание, кто их произносит. А произносит их Блудный сын, герой поэмы с одноименным названием. Он, незрелый, мятежный, «красивый, могучий и полный здоровья», рвется из дому, ему кажется, что там, вдали от родного дома он найдет для себя нечто новое: «О, счастье! О, пенье бунтующей крови! Отец, отпусти меня… завтра… сегодня!». Он еще незрел в своих поступках и неискусен в делах, в нем говорит лишь кипенье молодости и неопытности. Но все это скоро сменится совсем иными настроениями, и бывший бунтарь осознает, что его опыт «дорогого стоит», что юношеский бунт есть проявление душевной незрелости. Вот и Одиссей, пройдя столько испытаний, понимает, что спокойная, мудро размеренная жизнь может дать человеку настоящее счастье, поскольку спокойствие – это жизнь в состоянии гармонии, приближающая его к небесам, и это, как мы понимаем, вывод самого поэта.

То, что этот вывод не случаен, подтверждают и другие стихи. «Страстность – детище земли», – утверждает поэт в стихотворении «Две розы», а в стихотворении «Отрывок» есть и наводящие на вполне определенные мысли строки: «Христос сказал: убогие блаженны, / Завиден рок слепцов, калек и нищих, / Я их возьму в надзвездные селенья, / Я сделаю их рыцарями неба / И назову славнейшими из славных…». Но тут голос поэта словно прерывается, и он противоречит себе: «Но как же те, другие, чьей мыслью мы теперь живем и дышим», имея в виду властителей дум, великих поэтов, пророков и провидцев человечества, среди которых он называет имена Гете, Байрона и др. Поэт задает страшный, по сути, вопрос: «Искупят чем они свое величье, / Как им заплатит воля равновесья?» Надо ли говорить, что перед нами философия кармического воздаяния, распространенная в ведизме, буддизме, брахманизме, индуизме и некоторых других религиях. Следуя ей, человек рождается в семье, согласно своим духовным достижениям в прежнем материальном воплощении, но свое нынешнее положение он может улучшить или ухудшить, что скажется в следующей инкарнации.

В статье «Наследие символизма и акмеизм» Н.С. Гумилев писал: «Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют» [8, с. 412].

И хотя это – тема исследования религиоведов, она, тем не менее, проникает в поэзию, и для нас важным представляется философско-поэтический образ «воля равновесья». Нам понятно, о чьей воле идет речь, это воля Бога-Творца, но почему здесь возникает слово «равновесье»? Равновесие царит в природе, заставляя день сменять ночь, а лето – зиму; равновесие царит во Вселенной, следя за движением планет и светил, распределяя количество солнечного света и тепла; равновесие – это некая мера, золотая середина, высший порядок, золотое сечение пропорций, символ божественной гармонии. Китайский «прародитель» неоконфуцианства XI века Чжоу Дуньи говорил: «Музыка – это искусство равновесья» [12, с. 101], усматривая в этом истину, идущую от природы.

Таким образом, случайных выводов у поэта нет. Это подтверждают и другие стихи. Так, любуясь красотой природы, упоительной прелестью неба, солнца, ручья, всего этого естественного великолепия, поэт обращается к своему сердцу с простым вопросом: «Разве ты не властно жить, как травы?»

В одном из стихотворений («Беатриче»), не касающемся этой темы, есть удивительная строчка: «Слишком долго мы были затеряны в безднах». Бездны – это страдания человека, бездны – это его несовершенство, классическое «упоение в бою и бездны мрачной на краю…», но мы забываем, как полностью звучат эти пушкинские строки: «Есть упоение в бою, / И бездны мрачной на краю, / И в разъяренном океане, / Средь грозных волн и бурной тьмы, / И в аравийском урагане, / И в дуновении Чумы». Бездны – это человеческие заблуждения, уводящие его от спокойствия сердца и мудрого приятия мира, но не равнодушие, не безразличие, а именно спокойствие, как естественное выражение изначальной гармонии вселенной. Как видим, «воля равновесья» проявляется во всем. Поэт признавался, что в его жизни было много лишнего, наносного, но он «томился много по вышине и тишине» и, возможно, неправильно распоряжался временем: «смотрю в века, живу в минутах», – замечал он в стихотворении с красноречивым названием «Вечное».

О глуби времени

Тема времени занимала сознание поэта, но для Н.С. Гумилева словно не существовало ни времени, ни пространства, казалось, он умел заглядывать в прошлое и предвидеть будущее. В стихотворении «Прапамять» он писал: «И вот вся жизнь! Круженье, пенье, / Моря, пустыни, города, / Мелькающее отраженье / Потерянного навсегда», а в другой раз поэт словно неожиданно ронял странную строчку о том, что чувствовал себя «рожденным из глуби не нашего времени». Таким, «рожденным из глуби не нашего времени» иногда казался поэт не только своим современникам, но и потомкам.

Время и пространство для Н.С. Гумилева – некая поэтическая условность, в своем воображении он легко мог перенестись в любую точку земного шара и в какую угодно эпоху. Яркий пример – стихотворение «Заблудившийся трамвай», где образ «заблудившегося в бездне времен» трамвая – подтверждение этому. Страшно путешествие его лирического героя сквозь пространство и время, когда он проскакивает «сквозь рощу пальм», встречает нищего старика, «что умер в Бейруте год назад», и понимает, что «наша свобода – только оттуда бьющий свет».

Несомненно, это какое-то нечеловеческое, почти божественное предвидение будущего, тот самый прорыв в неведомое, свойственный лишь гениальным поэтам, которые, балансируя на грани миров, умеют и увидеть и выразить его. «Люди и тени стоят у входа в зоологический сад планет», – говорил поэт загадочную фразу, но это, по его мнению, ждет человека в будущем, а в настоящем его жизнь – это мгновенье «от первого земного дня до огненного светопреставленья», что вовсе не означает по Н.С. Гумилеву конца пути. Напротив, человек эволюционирует, развивается от простого к сложному: «Как некогда в разросшихся хвощах / Ревела от сознания бессилья / Тварь скользкая, почуя на плечах / Еще не появившиеся крылья». Прошлое человека – это состояние «скользкой твари», будущее – связано с возможностью попасть в «Индию Духа» и обрести «шестое чувство». Поэт риторически вопрошал об этом в стихотворении «Шестое чувство»: «Так век за веком – скоро ли, Господь? – / Под скальпелем природы и искусства / Кричит наш дух, изнемогает плоть, / Рождая орган для шестого чувства».

Безусловно, отношения Н.С. Гумилева с Временем были индивидуально-мистические, что, впрочем, вполне в духе эстетики Серебряного Века. «Не прикован я к нашему веку, если вижу сквозь бездну времен», – писал он.

Вместе с тем Н.С. Гумилев был наиболее характерным представителем своего времени – сложного, противоречивого и трагического, и если он не отразил его в конкретных образах, на то были причины. Возможно, в этом был своеобразный художественный замысел – отразить события постфактум, может быть, это было некое запоздание, о чем писала А.А. Ахматова, а может быть, тому была совсем иная причина, связанная не с поэтическим творчеством Н.С. Гумилева, а с какой-то иной его деятельностью, не позволяющей ему правдиво отразить свое отношение к революционным переменам в России. Можно допустить, что поэт сознательно избегал отражать реальность поэтическим словом, а намеренно обращался к другим темам – древности, истории, путешествиям. Подобное в литературе не редкость, многие литераторы, избегая разговора о современной ситуации и опасаясь последующих за это репрессий со стороны действующей власти, занимались переводами.

Как бы то ни было, но философская суть Времени интересовала поэта, хотя он задумывался не столько о его быстротечности, сколько о невозможности обретения истинного знания в материальном мире. Он больше печалился не о том, что жизнь проходит, а о «слепых блужданиях души» и писал о том времени, когда он станет «странно знающим». Ни оттенка печали не возникает у поэта при мысли о конце пути, скорее, это осознанная мудрость и философское приятие сути Времени, его хода, его неостановимости.

Есть поэты, которые при мысли о вечности приходят в смятение и трепет, впадают в уныние и отчаяние, испытывают негодование и даже злость – но ничего подобного мы не находим у Н.С. Гумилева, его философия времени на редкость гармонична: «Благословлю я золотую дорогу к солнцу от червя». Безусловно, «дорога к солнцу от червя» – это образное выражение эволюционного пути человека, попытка достойно пройти его от «инфузории, догадавшейся о беспредельности» (выражение А.А. Блока) до состояния зрелой души.

Та же мысль, связанная с осмыслением тайны времени, высказана поэтом в стихотворении «Я верил, я думал…»: «Летящей горою за мною несется Вчера, / А Завтра меня впереди ожидает, как бездна…». Обратим внимание на образ бездны, который так характерен для поэзии Серебряного Века. Видимо, характер эпохи, в которой им пришлось жить, связанный с чудовищной ломкой всех основ бытия, определил этот устойчивый образ. Действительность казалась им ирреальной, отражающей ужасы той самой бездны, ее бездонность и неотвратимость в их судьбах. Она требовала все новых и новых жертв. «Сколько ни старайся, бездну не наполнить», – говорил китайский мудрец И-Цзин [12, с. 245].

В этом стихотворении поэт, осознавая свой талант и невольно проводя параллель с упомянутыми им Гете, Байроном, восклицал: «И если я волей себе покоряю людей, / И если слетает ко мне по ночам вдохновенье, / И если я ведаю тайны – поэт, чародей, / Властитель вселенной – тем будет страшнее паденье…». Это – та же мысль о «весах равновесья», но высказанная другими словами. Его «посвященное небу сердце» чувствовало правду жизни и правду времени, скрытую от глаз многих. Безусловно и то, что поэт задумывался о грядущем: «Иногда я бываю печален, / Я, забытый, покинутый бог, / Созидающий в груде развалин / Старых храмов – грядущий чертог».

Значит, все-таки грусть была, но не всепоглощающая, скорее, временная, мимолетная. Она возникала тогда, когда он задумывался о грядущем и писал: «Но, быть может, подумают внуки, / Как орлята, тоскуя в гнезде: / «Где теперь эти крепкие руки, / Эти души горящие – где?» В другом стихотворении («Пиза») поэт говорит о времени с не меньшей горечью: «Все проходит, как тень, но время / Остается, как прежде, мстящим…». Здесь интересен эпитет – мстящее время, почему оно мстящее, догадаться несложно – хотя потому, что оно неумолимо-неостановимо. И трудно человеку понять, то ли это время проходит, то ли он проходит по времени, ведь человек стареет, а время вечно, он уходит, а время остается. И в такие минуты, вероятно, поэту становилось грустно, и его легко понять. Успокоение душа может найти в мудрой гумилевской строфе: «Есть Бог, есть мир, они живут вовек, / А жизнь людей мгновенная и убога, / Но все в себя вмещает человек, / Который любит мир и верит в Бога».

В стихотворении «Пятистопные ямбы» мы находим одно удивительное признание: «И счастием душа обожжена / С тех самых пор; веселием полна, / И ясностью и мудростью, о Боге / Со звездами беседует она…».

От солнца осени – к солнцу духа

Можно ли говорить о пейзаже Гумилева Н.С.? Можно, с тем лишь условием, что его пейзаж – это картина самостоятельная и самодостаточная. «То лето было грозами полно, / Жарой и духотою небывалой, / Такой, что сразу делалось темно / И сердце биться вдруг переставало, / В полях колосья сыпали зерно, / И солнце даже в полдень было ало…». И от любой пейзажной картинки поэт мог легко перекинуть мостик к серьезным выводам, где любой объект природы приобретал глубокий и неожиданный смысл. Так в стихотворении «Солнце духа» поэт словно делится сокровенным: «Чувствую, что скоро осень будет, / Солнечные кончатся труды / И от древа духа снимут люди / Золотые, зрелые плоды». Понятно, что поэт имел в виду осень не биологическую, но символически-духовную, и в этой параллели видел прямую связь природного сбора урожая плодов и сбора плодов зрелого духа. Да, поэт перекидывал мостик от материи к духу, и это уже свидетельство масштабности мышления, подлинного космизма. Впоследствии «солнце духа» вновь вспыхнет на страницах лирики Гумилева Н.С., например, в стихотворении «Снова море»: «Солнце духа, ах, беззакатно, не земле его побороть…».

Творчество Гумилева Н.С. эволюционировало, менялось, обогащалось, в процессе жизни, постижении знаний, приобретении опыта он открывал все новые и новые грани бытия. Случалось, в его стихах звучали и противоречивые ноты, например, касающиеся темы смерти. С одной стороны, поэт признавал «круговорот» и перерождение живой души, с другой стороны, высказывал сомнение в этом, причем, в достаточно суровой форме. В стихотворении «Память» у него появляется следующая строфа: «Память, ты рукою великанши / Жизнь ведешь, как под уздцы коня, / Ты расскажешь мне о тех, что раньше / В этом теле жили до меня», где звучит мотив реинкарнации. И тут же поэт словно противоречил себе: «Крикнул я… Но разве кто поможет, / Чтоб моя душа не умерла? / Только змеи сбрасывают кожи, / Мы меняем души, не тела». Вероятно, эти противоречия говорят о сложном духовном пути, который прошел поэт в своих натурфилософских поисках, о чем свидетельствуют нам многие стихи на данную тему, как, например, стихотворение «Душа и тело», где он задается прямым вопросом о первичности духа и вторичности материи в природе. Он, всегда чувствующий «скудные пределы естества», и в этот раз ощущал, что душа словно цепью прикована к телу. Это стихотворение – своеобразный разговор Души и Тела, где Душа – космическая странница в «мерцающем в планетном хоре», свободная и вольная; и Тело – ее  ограниченное вместилище, сдерживающее ее высокие устремления. Но ему знакомы любовь и земные радости, которые не так уж и плохи: «Люблю в соленой плескаться волне, / Прислушиваться к крикам ястребиным, / Люблю на необъезженном коне / Нестись по лугу, пахнущему тмином…», – это говорит Тело.

Сложнейшие философские вопросы, называемые вечными, в творчестве Н.С. Гумилева обретали образно-пластичные формы, и он задавался ими вновь и вновь, и Н.С. Гумилев – один из немногих русских поэтов, кому дано было услышать неслышимое. «Когда же слово Бога с высоты / Большой Медведицею заблестело, / С вопросом: «Кто же, вопрошатель, ты?», – восклицал он и, не боясь, отвечал «дерзостным ответом», ибо он осознавал себя единым целым, Божьим существом, который «словно древо Игдразиль, пророс главою семью семь вселенных».

Когда-то Вячеслав Иванов написал о Н.С. Гумилеве: «Среди образов, объединявших поэзию Гумилева и его непосредственных предшественников – символистов, особенно заметны астральные, космические – звезды, планеты и их «сад» (иногда «зоологический» – сад «небесных зверей», как они названы в прозе Гумилева), Млечный Путь, кометы то и дело возникают в его стихах». [8, с. 5]. В самом деле, стихи Н.С. Гумилева поражают обилием «космических» образов, в стихотворении «Память» он писал: «И тогда повеет ветер странный / И прольется с неба страшный свет, / Это Млечный Путь расцвел нежданно / Садом ослепительных комет». В другом стихотворении поэт заметил: «Я чувствую огромные моря, / Колеблемые лунным притяжением, / И сонмы звезд, что движутся, горя, / От века предназначенным движением».

Поэт коснулся этой темы и в статье «Наследие символизма и акмеизм», где высказал сожаление о недосягаемости и недостижимости далеких миров: «Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе» [8, с. 412]. Конечно, это было время, когда ни о какой космической эре еще не было и речи, хотя о ней уже писал в своих трудах К.Э. Циолковский, и до нее оставалось всего лишь чуть более сорока лет. Все же общественное сознание еще не было готовым принять саму мысль об освоении космического пространства как реальную. И только творческие, пытливые умы рисовали в своем воображении фантастически прекрасные картины.

В самом деле, «космические» образы – частые гости в поэзии Н.С. Гумилева, это звезды и кометы, светила и метеоры, «далекая звезда Венера» и даже «корабли марсиан». Эти образы проникли и в его дневники, автобиографические записки, путевые заметки. В «Африканском дневнике» читаем: «Ночь еще более чудесная и зловеща. Южный Крест как-то боком висит на небе, которое словно пораженное дивной болезнью, покрыто золотистой россыпью других бесчисленных звезд» [6, с. 58]. В «Записках кавалериста», казалось бы, далеких от этой тему, поскольку  они отражают военные будни, Н.С. Гумилев находил время взглянуть на ночное небо и поразиться его красотой и величием. Он писал: «Иногда мы останавливались в лесу на всю ночь. Тогда, лежа на спине, я часами смотрел на бесчисленные, ясные от мороза, звезды и забавлялся, соединяя их в воображении золотыми нитями. Сперва это был ряд геометрических чертежей, похожий на свито Кабалы. Потом я начинал различать, как на затканном золотом ковре, различные эмблемы, мечи, кресты, чаши в непонятных для меня, но полных нечеловеческого смысла сочетаниях. Наконец, явственно вырисовывались небесные звери. Я видел, как Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к чьему-то следу, как Скорпион шевелит хвостом, ища, кого ему ужалить. На мгновение меня охватывал невыразимый страх, что они посмотрят вниз и заметят там нашу землю. Ведь тогда она сразу обратится в огромный кусок матово белого льда и полетит вне всяких орбит, заражая своим ужасом другие миры» [6, с. 110 – 111] .

Чувствуя себя «поэтом, чародеем», прикасаясь к тайнам бытия, похоже, поэт и впрямь сумел найти эти пути «к солнцу от червя» и проникнуть в запредельное. Словно откровение свыше прозвучали его слова в «Поэме начала»: «Первый раз уста человека / Говорить осмелились днем, / Раздалось в первый раз от века / Запрещенное слово: Ом!»

Ом – как известно, трансцендентальный звук, первый звук сотворения Вселенной, это важнейшее понятие философии индуизма, представляющее собой «мистически священный слог ОМ, сохраняющий в глазах верующих свою магическую двойственность» [9, с. 59]. Это сакральное слово индуизма, обозначающее Всевышнего, «слог ом – тождественен Брахману» [3, с. 403].

Натурфилософия Н.С. Гумилева обрела не просто мощь и великолепие мастерства, но высочайшую силу звучания и поистине сакральный смысл: «И звенело болью мгновенной, / Тонким воздухом и огнем; / Сотрясало тело вселенной / Заповедное слово Ом». Кажется, в этой поэме «о рожденье, преображенье и конце первозданных сил» он выразил великую мудрость мира безукоризненным поэтическим языком. И созданный поэтом мир «из песен и огня», «из звезд и песен дом» кажется не менее реалистичным, чем окружающий нас мир – земной, вселенский, космический.

Масштаб его видения расширялся, духовные поиски становились все более зрелыми, но удивительно, что при этом его мысль устремлялась ввысь. Он и сам это понимал, когда писал: «С протянутыми руками, / С душой, где звезды зажглись, / Идут святыми путями / Избранники духа ввысь». Он сам был таким «избранником духа», идущим ввысь. И там, куда устремлял свой взор поэт – в этой непостижимой выси, – умел он разглядеть нечто, находящееся за гранью… ада и рая. Он писал: «За стенами рая новый сад, лучший сад мы с тобою отыщем».

Это уже надмирье, надзвездный мир, «всебытие», по словам поэта. Может быть, он и впрямь чувствовал себя «рыцарем счастья», готовым поделиться своим счастьем с каждым, не понимающим этого. Он словно открывался в запространственную даль, и только там его дух чувствовал себя свободным. В статье «Наследие символизма» Н.С. Гумилев писал: «Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства» [8, с. 412].

То он видел «флаг неземного корабля», то замечал, как «рванулся в простор» метеор, то открывал, что «в этом мире есть большие звезды», то зрил, как прорезает тьму «златая комета». А то, подобно молодому францисканцу, герою своего стихотворения, он ощущал, что знает преданья «о страшных влияньях могучих планет, о тайнах всего мирозданья».

В другом стихотворении («Сентиментальное путешествие») он писал: «Ты поймешь, что странного нет / И печального тоже нет, / И в душе твоей вспыхнет свет / Самых вольных Божьих планет…». В стихотворении «О. Н. Арбениной» появится строка о том, что «ничего в грядущем, кроме звезд». А в стихотворении «Сахара» и вовсе удивительная строка: «И когда наконец корабли марсиан у земного окажутся шара…». Наконец, эти образы нашли отражение в стихотворении «На далекой звезде Венере…»: «На далекой звезде Венере / Солнце пламенней и золотистей, / На Венере, ах, на Венере / У деревьев синие листья…».

Масштаб мышления поэта расширялся, обретая новые горизонты, космизм становился все более зрелым, и в «Поэме начала» он, кажется, уже прикасался к неприкасаемым тайнам. Почему неприкасаемым? Вспомним строки, когда-то сказанные им о человеке и XIX веке: «Трагикомедией – названьем «Человек» – / Был девятнадцатый смешной и страшный век, / Век, страшный потому, что в полном цвете силы / Смотрел он на небо, как смотрят в глубь могилы, / И потому смешной, что думал он найти / В недостижимое доступные пути…». И у него вырывались строки на грани пророчества: «А ночью в небе древнем и высоком / Я вижу записи судеб моих…», потому что он лучше многих понимал недоступность для земного человека этих небесных тайн.

Литература:

  1. Алексеев А.П. Образная ткань философского произведения (к вопросу о сопоставлении философии и литературы) // Вопросы философии, 2011, № 11. С. 37 – 47.
  2. Белинский В.Г. О русских классиках. – М.: Художественная литература, 1978. – 525 с.
  3. Бхагават-Гита, как она есть. – Москва–Ленинград–Калькутта–Бомбей–Нью-Дели: Бхактиведанта Бук Траст, 1992. – 832 с.
  4. Гумилев Н.С. Драматические произведения. Переводы. Статьи / Сост. и автор вступ. ст. Д.И. Золотницкий. – М.: Искусство, Ленинградское отделение, 1990. – 404 с. (Библиотека русской драматургии).
  5. Гумилев Н.С. Избранное / Сост., вступ. ст., коммент., лит.-биогр. хроника И.А. Панкеева. – М.: Просвещение, 1991. – 383 с. (Библиотека словесника).
  6. Гумилев Н.С. В огненном столпе / Вступ. ст., сост., лит.-ист. коммент. и именной указатель В.Л. Полушина. – М.: Сов. Россия, 1991. – 416 с. (Русские дневники).
  7. Гумилев Н.С. Костер. Стихи. – С.-Петербург: Гиперборей, 1918. – М.: Книга, 1989. – 48 с. (Репринтное воспроизведение издания 1918 года).
  8. Гумилев Н.С. Стихи. Письма о русской поэзии / Вступ. ст. Вяч. Иванова. Сост., науч. подгот. текста, послесл. Н. Богомолова. – М.: Художественная литература, 1989. – 447 с. (Забытая книга).
  9. Древо индуизма. Материалы и исследования. – М.: «Восточная литература» РАН, 1999. – 559 с. (Культура народов Востока).
  10. Йованович Миловое. Николай Гумилев и масонское учение. Материалы научной конференции 17-19 сентября 1991 г., Санкт-Петербург. http://gumilev.ru/about/21/
  11. Моэм С. Луна и грош. Театр. Пер с англ. Н. Ман и Г. Островской / Илл. А.Т. Яковлева. – М.: Правда, 1982. – 432 с.
  12. Мудрость Древнего Китая / Сост. А.Н. Зиневич. – СПб: Паритет, 2008. – 352 с.
  13. Раскина Е.Ю. Геософские аспекты творчества Н.С. Гумилева: Автореф. дис. … д-ра филол. наук. Московский гуманитарный институт имени Е.Р. Дашковой, 2009.
  14. Философский энциклопедический словарь / Гл. редакция: Л. Ф. Ильичев, П. Н. Федосеев, Г. М. Ковалев, В. Г. Панов. – М.: Сов. Энциклопедия, 1983. – 840 с.
  15. Электронный ресурс. URL: http://russlitxx.narod.ru/xrongumilev.html (дата обращения:17.12.2013).

_______________________________

Любовь Рыжкова


НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ

Ваш email адрес не публикуется. Обязательные поля помечены *

Копирайт

© 2011 - 2016 Журнал Клаузура | 18+
Любое копирование материалов только с письменного разрешения редакции

Регистрация

Зарегистрирован в Федеральной службе по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор).
Электронное периодическое издание "Клаузура". Регистрационный номер Эл ФС 77 — 46276 от 24.08.2011
Печатное издание журнал "Клаузура"
Регистрационный номер ПИ № ФС 77 — 46506 от 09.09.2011

Связь

Главный редактор - Дмитрий Плынов
e-mail: text@klauzura.ru
тел. (495) 726-25-04

Статистика

Яндекс.Метрика