Вот удастся мне подобрать то, о чём – я задумал – пишет Сартр в «Тошноте» (1938)? Начну с той страницы, на которой мне показалось, что этот мотив повторяется – с 5-й.
«Господи, как они дорожат тем, что все думают одно и то же», «отныне я не свободен». «Я утратил свободу, я больше не властен делать то, что хочу» (а в тот раз он хотел всего лишь повторить то, что любил делать до тех пор всегда; он приобрёл отвращение делать обычное; он теперь вспомнил, что это началось с невозможности для него недавно бросить плоскую гальку по воде, ибо (додумываю я) вокруг все мальчишки «пекли блины»). «…она [Люси] зажата» (что плохо, с точки зрения «я»). «А теперь этот человек… человек начал мне надоедать» (не зря повтор и троеточие; слова после троеточия кусок становятся крылатым выражением). «…доказать вообще никогда ничего нельзя» (и это ужасно). «…сегодняшний день потерян. Ничего путного мне не сделать» (и это – образ всей жизни человека). «Когда стемнеет, я вместе со всеми окружающими предметами вырвусь из этой мути» (он уснёт?). «…он [Рольбон] наводит на меня [мадам де Шарьер] невыносимую скуку» (что сходно с новым самочувствием повествователя). «Маркиз де Рольбон [предмет исследований повествователя] мне смертельно надоел». «…не могу выразить, до чего оно [сегодняшнее тусклое солнце] мне противно. Зеваю».
Это же ницшеанство.
Если Чехова возмущала ни с того, ни сего загубленная жизнь (не обязательно смерть, но и просто итоговой незначительности жизни хватало), то Сартр в отчаянии от просто обычности.
Я взялся писать эту статью из протеста такой фразе:
«После Кафки, Камю, Сартра, Беккета, Ионеско ужас богооставленности сотрясает человека»
Почему протест?
Потому что мне для себя стало ясно, что неприкладное искусство (то есть рождённое от подсознательного идеала) в принципе не бросает в «ужас богооставленности». Автора не бросает хотя бы потому, что он получает позитивное переживание от умения создать образ метафизического, принципиально недостижимого, иномирия. Автор счастлив потому, что ему удалось самовыразиться (содержание счастью не важно, ибо автор и от негативного содержания получит позитив). А позитив у восприемника состоит (как и при восприятии любого подсознательного идеала) в совершенной особости тонкого переживания приобщения к ЧЕМУ-ТО, словами невыразимому.
И только с прикладным искусством (рождённым знаемым) возможны всякие бяки. Негативности. Они ж осознаются.
К 1930-м годам ницшеанству уже полстолетия. Казалось бы, как может быть, что у Сартра ницшеанский идеал подсознателен? Но. Вот видите – Сартру и загубленности жизни не нужно, чтоб прийти к крайнему неприятию скуки Этого мира с его закономерностью и понятностью рационального.
Но дал ли Сартр образ этого метафизического иномирия? Перечисленные примеры Скуки не иномирия образ. Они – образ предвзрыва, намекают на чудовищной силы взрыв, который уничтожит Этот мир, превратив мир в иномирие. От скуки до иномирия далеко. А есть ли что поближе?
Может, расплывающееся собственное лицо, когда повествователь смотрит в зеркало? Или расплывающееся лицо кузена хозяйки кафе, Адольфа? – Но это что-то противное. А должно быть, представляется, что-то безусловно позитивное. Как необычайный зелёный луч после захода солнца в нескольких рассказах Чехова или странный голос выпи у него же. – Читаем дальше и ждём-с.
Не это ли? – Музыка. Точнее – ожидание любимого отрывка:
«Сейчас зазвучит припев – он-то и нравится мне больше всего, нравится, как он круто выдается вперед, точно скала в море. Пока что играет джаз; мелодии нет, просто ноты, мириады крохотных толчков. Они не знают отдыха, неумолимая закономерность вызывает их к жизни и истребляет, не давая им времени оглянуться, пожить для себя. Они бегут, толкутся, мимоходом наносят мне короткий удар и гибнут. Мне хотелось бы их удержать, но я знаю: если мне удастся остановить одну из этих нот, у меня в руках окажется всего лишь вульгарный, немощный звук. Я должен примириться с их смертью – более того, я должен ее [смерть] ЖЕЛАТЬ: я почти не знаю других таких пронзительных и сильных ощущений.
Я начинаю согреваться, мне становится хорошо. Тут ничего особенного еще нет, просто крохотное счастье в мире Тошноты: оно угнездилось внутри вязкой лужи, внутри НАШЕГО времени…
Еще несколько секунд – и запоет Негритянка. Это кажется неотвратимым –настолько предопределена эта музыка: ничто не может ее прервать, ничто, явившееся из времени, в которое рухнул мир; она прекратится сама, подчиняясь закономерности. За это-то я больше всего и люблю этот прекрасный голос; не за его полнозвучие, не за его печаль, а за то, что его появление так долго подготавливали многие-многие ноты, которые умерли во имя того, чтобы он родился».
Странно. Это ж – квинтэссенция определённости, причинности, Этого мира. – Или дело в том, что я оборвал цитирование? А там…
«И все же я неспокоен: так мало нужно, чтобы пластинка остановилась,– вдруг сломается пружина, закапризничает кузен Адольф. Как странно, как трогательно, что эта твердыня так хрупка. Ничто не властно ее прервать, и все может ее разрушить. Вот сгинул последний аккорд. В наступившей короткой тишине я всем своим существом чувствую: что-то произошло – ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ. Тишина».
Столкновение противочувствий: твердыня… хрупка – рождает переживание иномирия, где нет ни неизменности, ни изменчивости.
Молодец Сартр. Не зря ему Нобелевскую премию присудили.
И всё-таки, как быть со знаемостью Сартром ницшеанства?
Вот затёртая до дыр сверхценность уходящего мига (потому сверхценность, что где-то вблизи она от Абсолюта какой-то Вечности, что ли):
«И каждым мгновением я безгранично дорожу – я знаю: оно неповторимо, незаменимо,– но я не шевельну пальцем, чтобы помешать ему сгинуть».
«Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья — Бессмертья, может быть, залог!»
(Пушкин)
Ницшеанство ведь известно вечно, до жизни самого Ницше.
Как Сартру не стыдно повторять известные мотивы?
Или в том и соль, что нюансы – другие? У того же Пушкина пир во время чумы, близость массовой смерти. А у Сартра – обыденность… ужасно-прекрасна порождением идеала иномирия. Который не осознаётся. Так я доказываю.
(Для Пушкина мне не надо доказывать. У него в маленьких трагедиях ницшеанство – момент отрицания для иного идеала. Подсознательного. Уже открытого мною: консенсуса в сословном обществе николаевской России.)
У Пушкина (у всех?) приключение. А у Сартра…
«Приключение окончено, время вновь обретает свою будничную вязкость».
Скууука.
Возразите, что обладание женщиной, «встреченной позавчера» (о чём у Сартра), это всё-таки приключение (Сартр нас путает). Так мыслимо там узреть след подсознательного идеала (иномирия)?
«…встреченной позавчера, минута, страстно мной любимая, женщина, которую я готов полюбить,– уже истекает. Я уеду в другие страны. Я никогда больше не увижу эту женщину, никогда не повторится эта ночь. Я склоняюсь над каждой секундой, стараюсь исчерпать ее до дна, все, что она содержит – и мимолетную нежность прекрасных глаз, и уличный шум, и обманчивый свет зари,– я стараюсь вобрать в себя, навеки запечатлеть в себе, и, однако, минута истекает, я не удерживаю ее, мне нравится, что она уходит».
По-моему, мыслимо след подсознательного идеала тут узреть – в результате столкновения противочувствий: «никогда» + «навеки», «исчерпать ее до дна» + «не удерживаю»…
По-моему, даже осознавание того, зачем сочинено (для выражения, мол, воли Шопенгауэра, сверхчеловека Ницше), есть приземляющий самообман, а не истина.
Я, например, однажды приземлил такое вот стихотворение до воли «в результате воздействия на нас, с одной стороны, такого элемента как сквозная изменчивость, мгновенность, зыбкость всего, а с другой стороны, — противоположного элемента: отсутствия глаголов в стихотворении»:
Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья,
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
Милого лица,
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слезы,
И заря, заря!..
Изменчивость + отсутствие глаголов – разве есть воля? Воля – это в сознании (искажающем), а в подсознании – иномирие.
Сартр, уверен, Фета не читал, но упрекнуть его во вторичности не потому рука не поднимается. Скорее всего вдохновение подсознательным иномирием (как и любым другим идеалом) оглупляет своего носителя, для него всё, им знаемое и подходящее к данному случаю, перестаёт существовать для сознания. Не зря ж поэтов называли убогими – у Бога. А нормален он, пока не требует поэта к священной жертве Аполлон. Так тогда он и не сочиняет.
И как не судят преступника, признанного психически больным, так и у непритворных авторов-ницшеанцев нет переживания аморальности их произведений, «ужас богооставленности» их не охватывает. А только – позитив. Среди… скуки обыденности.
И запредельную скуку эту теперь (в 30-к годы) породило начало эры Потребления. Вышедшие в Первую мировую войну на арену истории массы после войны вообразили себя похожими на аристократов.
«Стремление европейцев и американцев к эстетизации повседневной жизни, комфорту, активное внедрение новых технологий в быт людей, переход в разряд серийной продукции тех артефактов, которые еще десять лет назад относились к предметам роскоши (например, автомобиля)…»
Аристократов это обидело.
«…бульвар за моей спиной ведет к центру города, к пышным огненным узорам главных улиц, к «Пале Парамаунт», к «Империалю», к зданию громадного универмага «Яан». Меня все это отнюдь не прельщает…».
«Улицу Турнебрид, широкую, но грязную и пользовавшуюся дурной славой, пришлось полностью реконструировать; ее обитатели были решительно оттеснены на задворки площади Святой Цецилии, а Маленькая Прадо сделалась, в особенности утром по воскресеньям, местом встречи щеголей и именитых горожан. На пути, по которому прогуливалась элита, один за другим стали открываться роскошные магазины. Они не закрываются ни в понедельник на Святой неделе, ни в рождественскую ночь, ни по воскресеньям до полудня. Рядом с колбасником Жюльеном, славящимся своими горячими пирожками, выставил свои фирменные пирожные – очаровательные конусообразные птифуры, украшенные сиреневым кремом и сахарной фиалкой кондитер Фулон. В витрине книготорговца Дюпати можно увидеть новинки издательства «Плон», кое-какие книги по технике – вроде «Теории кораблестроения» или «Трактата о парусах», громадную иллюстрированную историю Бувиля и со вкусом расставленные роскошные издания: «Кенигсмарк» в синем кожаном переплете и «Книгу моих сыновей» Поля Думера в переплете из светло-коричневой кожи с вытесненными на ней пурпурными цветами. «Ателье мод, парижские модели» Гислена отделяет цветочный магазин Пьежуа от антикварной лавки Пакена. Парикмахер Гюстав, у которого служат четыре маникюрши, занимает второй этаж новенького, выкрашенного желтой краской дома…
По улице Турнебрид не следует торопиться – почтенные семейства вышагивают медленным шагом. Иногда удается нырнуть в тот ряд, что идет впереди,– это значит, какое-то семейство в полном составе зашло к Фулону или к Пьежуа. Зато в другие минуты ты вынужден топтаться на месте – два семейных клана, идущие в двух встречных потоках, увидели друг друга и теперь долго трясут друг другу руки. Я переступаю мелкими шажками. Я на целую голову выше обоих потоков, и мне видны шляпы, море шляп…
… я дошел до конца улицы Турнебрид. Может, перебраться на другую сторону и пойти назад? Но, пожалуй, с меня хватит, я вдоволь нагляделся на розовые лысины, на ничтожные, благовоспитанные, стертые лица…
В теплой массе толпы растворились аристократизм, принадлежность к избранному обществу, к профессиональным группам. Остались просто люди, они больше не представительствовали».
Вы думаете, что вся эта компетентность повествователя от любви к описываемому? – Нет, от ненависти. А длительность описания – для всё того же нагнетания предвзрыва, а от взрыва улетит Этот мир в иномирие.
Я вспоминаю, как в городе моей молодости, провинциальном, плыли по кругу в зале филармонии на перерыве концерта «любители» серьёзной музыки… оглядывать, кто с кем пришёл, и кто во что одет…
Или вот – не иномирия ли образ я только что прочёл?
Повествователь в конце воскресенья, наверно, в порядке реакции на повсеместную обывательщину вдруг… – Ну что противоположное осознаваемой обычности может зародиться в подсознании по принципу антитезы? – Крайняя необычность, правильно. И что это такое? – Иномирие. До сознания из подсознания доходит это в виде вдруг возбуждения, что сейчас случится приключение.
Оно-то не случилось. Вселенная не подчиняется не только солипсисту-романтику, но и более жёстко разочарованному в действительности – ницшеанцу. Но ЧТО-ТО ж было? – Что? – Иномирие в подсознании шевельнулось, и было выражено образом немотивированного ожидания приключения.
Сартр чуть не дошёл до осознания этого иномирия, заставив своего «я»-повествователя назавтра, в понедельник, обдумать, что с ним произошло:
«…ты вдруг начинаешь чувствовать, что время течет, что одно мгновение влечет за собой другое, а это другое – третье и так далее; что каждое мгновение исчезает, что бесполезно пытаться его удержать и т.п. И тогда это свойство мгновений ты переносишь на то, что происходит внутри этих мгновений».
До Вневременья он чуть не додумался. А это ведь иноименование иномирия!
Впрочем, Сартр, строго говоря, повторился. И не заметил этого (заметил бы – зачеркнул бы). То есть его рукой с пером водит не сознание. Сомнамбула.
«Бывают минуты, когда кажется, что ты можешь делать что хочешь: забежать вперед, возвратиться вспять – значения не имеет».
Бр. Жуть какая. Чем не сверхчеловек?
А вот это чего образ? От колоссального тумана повествователю стало – после того, как туман поредел – казаться, что всё вряд ли существует… – Признаюсь, я не хочу это описание изменённого психического состояния предполагать образом иномирия, потому что переживание-то – неприятное, а я ж взялся доказывать, что подсознательный идеал страхует от осознаваемых негативных переживаний.
«По-моему, мир только потому не меняется до неузнаваемости за одну ночь, что ему лень. Но сегодня у него был такой вид, словно он хочет стать другим. А в этом случае может случиться все, решительно все».
У «я» дурное предчувствие, что хозяин кафе, где он давеча был, потому всё не спускался со своей спальни, что он умер. Такое чуяние, конечно, из ряда вон выходящая штука. И для ницшеанца естественно на таком заострять заинтересованное внимание, пусть и с негативным окрасом. Это ж осознаваемое явление.
Однако наш герой почти до сумасшествия, вот, дошёл… – Зачем этот сюжетный ход Сартру? Ницше кончил тем, что сошёл с ума…
Кончилось это тем, что пошёл дождь, и «я» счёл, что угроза миновала.
Ну? Что это за пассаж?
Непостижимое как образ иномирия?
Чего я не пойму, это зачем было делать город Бувиль, место действия, портовым городом, когда он на самом деле в 20 километрах от моря.
Или это ради непостижимости?
Или сложнее? «Я» находится в картинной галерее. Там – портреты бувильцев, развивших город до отличного порта. Те люди знали, зачем жили. А «я» не знает. Но зато и миф же – про порт. И так – кто? не «я» же – Сартр ликвидировал целеустремлённость бувильцев. – Как он смел? – А какая разница? Прошлое для живущего мигом настоящего не имеет никакого значения. Не нужна память в веках тому, у кого подсознательный идеал Вневременья от неприятия Этого мира. Отрицая принципиально неотрицаемое (Бувиль не у моря) Сартр «исполняет волю» иномирия, царствующего в его подсознании. Не то, чтоб его сознание не отдавало себе отчёт, что «я» врёт про порт и всё, с ним связанное. Нет. Но Сартру приятно своевольничать вплоть до абсурда. Почему приятно, сознание его не знает, но – приятно, и он глубже не вдумывается.
И – хорошо, ибо тем самым он остаётся художником, а не иллюстратором или усиливателем знаемого (творцом прикладного искусства {приложенного к знаемому}).
Портреты все были выполнены в академическом стиле и та патока, какую Сартр изливает на личность когда-то портретируемого, шепчет мне, что Сартр ненавидит академическую живопись. И лишний раз объясняет мне тот взрыв, что произвёл в живописи Сезанн и все ницшеанцы, последовавшие за ним и обогнавшие его. Впрочем, как радикалу, Сартру мил и коммунизм, раз он против буржуазной пошлости (это я – в связи со скрытым сарказмом о портрете очередного мудрого начальника, усмирившего социалистического бунтаря).
Впрочем, начитавшись в своей жизни негатива об академической живописи, и читая теперь впечатления от портретов у «я», я поражаюсь психологической мощи того, что «я» видит изовыраженным, и подозреваю, что такой психологизм живописи не может быть у бяки-академизма. Это, пожалуй, тот извод реализма, который выражает чувства класса-победителя, буржуазии: Порядок и Долг. – И это сходится с тем, когда, мол, портреты нарисованы – порядка 100 лет назад от 1930-х годов, т.е. когда капитализм во Франции был молод.
Впрочем, Сартр расправился и с реализмом:
«Глаза Парротена, на которые я изумленно взирал, указывали мне на дверь. Но я не уходил, я сознательно решил проявить бестактность. Когда-то мне пришлось в Эскуриале подолгу рассматривать один из портретов Филиппа II, и я знал, что, если вглядеться в лицо, которое пылает сознанием права, через некоторое время пламя выгорает и остается пепел – вот этот-то пепел меня и интересовал.
Парротен сопротивлялся долго. Но вдруг глаза его погасли, картина потускнела. И что осталось? Два слепых глаза, узкий, как сдохшая змея, рот и щеки».
«…все в землю лягут, всё прахом будет…».
Другим способом унизить музей Сартр тоже не погнушался. Если элемент психологизма в победительном реализме ещё можно счесть как рассматривание портретов в эстетическом плане (это ж не шутка – передавать мыслечувства портретируемых и самого художника на холсте красками), то что такое ценить значение в портретах то, КТО изображён («…они изменили море и поля вокруг Бувиля. Так с помощью Ренода и Бордюрена [художников] они подчинили Природу – вовне и в самих себе. На этих темных полотнах передо мной представал человек, переосмысленный человеком, и в качестве единственного его украшения – лучшее завоевание человечества»)? – Это-то имеет ли отношение к эстетике? – Имеет, ибо это осознание катарсиса от столкновения разных характеров начальников (доброго, злого и т.д.):
«Без всякой задней мысли я восхищался царством человеческим».
Точнее – это восхищение классом буржуа-победителей. И браво аристократу «я», сумевшему через сложность своего восприятия «понять» художников-певцов это класса-победителя.
И это браво тут же опущено. – Вошла в зал супружеская пара и без всяких околичностей, — просто зная, что в этом зале висят те, кто «и создали Бувиль», — восторгается. – Пошлость! – И – вон, понимай, душа повествователя из Этого скучного-прескучного пошлого мира.
Впрочем, на этом эпизод в музее ещё не кончился. «Я» ж пришёл в музей разобраться, наконец, чем, неуловимым, нехорош один из портретов. И разобрался. Художник сумел спрятать рост малорослого портретируемого. Наврал? Но ведь это не эстетическое соображение… Или всё же… Этот персонаж – враг Парижской Коммуны. Я додумываю: победа буржуа над пролетариатом это не победа его над феодалами, потому и ложь привлечена художником для воспевания и этого победителя. – Плохо. Всё-де плохо на Этом свете.
Вообще-то, повествователь живёт в Бувиле потому, что тут есть материалы о жизни некоего Рольбона, участвовавшего в убийстве Павла Первого, царя России, а он пишет книгу о его роли в том убийстве.
И – перестал писать. – Почему? – Посмотрел на лист бумаги, где только что высохла чернилами написанная фраза, и понял, что прошлого нет, ибо есть только настоящее.
Это опять старая песня про преходящесть мгновения и, значит, бессмысленность жизни. (Потому и назвали Сартра экзистенциалистом. Экзистенция – это здесь и сейчас.) Не дошло до назвавших, что это «здесь и сейчас» какое-то отрицательное и как-то понятнее было б, чтоб человеком двигало всё же нечто положительное, а не отрицательное. По-моему, одна возможность помыслить, что за творческой деятельностью стоит удовольствие самовыражения, оправдывает ту мысль, что предмет этого самовыражения существует объективно. Подсознательность лишает эту объективность негатива как минимум. И почему б это не называть подсознательным идеалом… А метафизичность этих «здесь», «сейчас» вполне подготавливает мысль о метафизичности стоящего за ними – чего? – иномирия.
Вы сомневаетесь в негативности «здесь и сейчас»? – Пожалуйста:
«…каждое событие, сыграв свою роль до конца, по собственному почину послушно укладывалось в некий ящик и становилось почетным членом в кругу собратьев-событий – так мучительно было представить себе небытие. Но теперь я знал: все на свете является только тем, чем оно кажется, а ЗА НИМ… ничего».
Сартра самого тянет как-то отделаться от негативности. Строго говоря, я, считающий нехудожественным всё, что не рождено подсознательным идеалом, после слов «ЗА НИМ… ничего» должен счесть это иноназванием иномирия и отказать «Тошноте» в художественности. Но. Жаль. И, может, думать, что такие – краткие – миги приближения сознания к подсознательному идеалу должны быть критиком прощены? За краткость. Ибо большая часть удачных выражений иномирия (например «никогда» + «навеки») явно более удалены по смыслу от иномирия, чем «ЗА НИМ… ничего».
Добила повествователя (я так понял) невозможность ничего доказать, хоть он выкрал письма этого Рольбона из советской библиотеки в 1923 году, куда они были переданы из секретного архива царской полиции, в 1810 году Рольбона поймавшего. Мало ли что там написано…
Смысл жизни повествователя исчез. И пусть я ошибусь, но он, наверно, покончит с собой.
Вот, что значит суперэгоизм. Что есть человеческая история и будущее, что есть у человечества наука история, что мыслимо в той науке приближение к истине – всего этого нет у суперэгоиста. И тогда понятно, что с жизнью стоит покончить.
Тем более, вот, что ему противно само его су-щес-твование. (Идёт описание отвращения от себя, от своей руки, рта, слюны в нём…)
Это и читать-то страшновато.
Не может быть, чтоб писание этого двигалось не каким-то позитивом, не вполне осознаваемым, раз пишущий настолько вжился в описание плохого, что, пожалуй, ему так же плохо, как плохо персонажу, как плохо читателю.
Правильно роман назван – «Тошнота», предшествовавшее – «Меланхолия» – было хуже.
А повествователю, вон, уже и мыслить непереносимо.
(Я понимаю, как это бывало, что начинались массовые самоубийства после издания книги, «Вертера», например.)
О. Попробовал всадить нож в ладонь.
«…я с удовольствием смотрю, как на белом листке, поверх строк, которые я недавно написал, растеклась лужица крови, которая наконец-то уже не я».
Тяжело читать в подробностях, как человек чуть не доходит до самоубийства.
В романе есть ненавистный повествователю Самоучка. Он решил стать образованным – читает подряд все книги в том порядке (фамилий авторов по алфавиту), в каком они поставлены в библиотеке. Но теперь он повествователю очень нужен. Как собеседник абы о чём.
Самоучка гуманист. Считает, что ради людей стоит жить. (Это так похоже на мою – см. выше – тираду о бессмертном, можно считать, человечестве, как смысле жизни каждого. Сейчас я схлопочу от этого повествователя…)
«–Люди,– говорю я ему,– люди… Не похоже, однако, что вы ими особенно интересуетесь. Вы всегда один, всегда сидите уткнувшись в книгу».
Точ-но про меня! Но так требует наука, к которой я смею считать себя причастным, хоть я тоже самоучка, но я всё же не так ограничен, как этот персонаж. Я не читаю книги в алфавитном порядке на полке библиотеки. Меня не так просто уговорить читать что-то не по моему профилю.
А Самоучка – социалист. Это приземлённее. Впрочем, Сартр, не его персонаж, тут же посадил Самоучку в лужу. Тот, оказывается, душой с массами, и «пока еще они этого не знают». – А что индивидуалисту Сартру было делать, как не смухлевать?.. Впрочем, в 30-х годах социалисты во Франции и вообще в Европе мало чего хорошего достигли. В 1936 году левые во Франции образовали Народный фронт против милитаризма и фашизма и за дирижизм в экономике. Но они быстро столкнулись «из-за резкого расширения расходной части бюджета… не только с нарастанием кризисных тенденций в экономической сфере, но и с прямым саботажем финансово-монополистических кругов» (http://france.promotour.info/histoire/histoire-37.php). В 1937-м начался кризис, и левым пришлось уступить правым. Но грызня левых между собой была главной причиной их провала и была видна с самого начала (а тогда, в 1936-м, Сартр и закончил свой роман).
Я не силён в логике, но чувствую, что выигрывает повествователь спор у Самоучки софизмом, ибо любить человечество не значит любить конкретных незнакомых посетителей кафе, в котором они сидят.
«Я», видимо, изменился в лице – так всё ему вдруг стало тошно. И под изумлённые взгляды посетителей он ушёл.
И опять, как давеча с испугом, его душат галлюцинации на тему отчуждения ото всего. Это бунт против именования. Да. Имя – абстрактно, а вещь – конкретна. Как абстракции они тебя не трогают, а как конкретности – ого! Назойливы. И это противно.
«Есть другой мир – в нем сохраняют свои чистые строгие линии круги и мелодии».
Вот вам и супрематизм Малевича. Образ иномирия.
А «другой мир» ведь почти то же, что иномирие. Но я уже научился прощать художнику – кисти или пера – такое близкое приближение сознания к подсознательному идеалу ницшеанства. За краткость акта приближения. (Написать писателю несколько слов соображения, близкого к иномирию, наверно, не намного меньше времени занимает, чем художнику набросать несколько геометрических фигур, выражающих пространство без… вещей {геометрические фигуры – не вещи ж}.) А краткость выражения я постановил извинять, и актом осознания иномирия не считать. (Или это я подыгрываю своей идее-фикс?)
Однако эмпиреи… Понятно, что многие и многие не могут такие залёты понимать.
А вот и подтверждение ненегативности подсознательного идеала иномирия:
«…я этого не чувствовал, скорее я понимал это умом, но мне было не по себе, потому что я боялся это почувствовать».
(Даже если меня можно поймать на нарушении логики с этим прощением краткости осознавания иномирия, всё равно мне кажется, что я ухватил Бога за бороду и доказал, что иномирие в подсознании – как-то позитивно. За метафизичность. От него нет материальной беды. Хоть и говорят, что благими намерениями дорога в ад вымощена.)
А Сартр продолжает испытывать мою принципиальность:
«Сейчас под моим пером рождается слово Абсурдность…».
Ведь это ж – прямое иноименование иномирия! И что: продолжать называть Сартра художником, а не иллюстратором ницшеанства? Если Чехова легко мне называть художником (у него, например, Треплев просто вдруг поправляет галстук дяде), Чехов не прибегает к именованию «Абсурд», да ещё и с большой буквы. Он его по-ка-зывает. Осознавания иномирия тут не нужно.
Сартр, наверно, всё-таки слишком интеллектуален, чтоб оставаться художником. «А поэзия, прости Господи, должна быть глуповата».
Но зато для истых художников всё-таки остаётся верным, что иномирие в подсознании – как-то позитивно. А «Нобелевскую премию по литературе критиковали и демонизировали с момента ее появления» (https://theins.ru/opinions/101916). Научная ж общественность не приняла для себя положения, что художественный вкус предполагает чутьё к следам подсознательного идеала автора. Так что я вправе, находясь в рамках своей особости, забрать свою похвалу Нобелевскому комитету за премию Сартру.
Ещё одно определение: «нет ЗАКОНОМЕРНОСТИ». И ещё: «некая совершенная беспричинность». А осознанное, оно негативно:
«Беспричинно все – этот парк, этот город и я сам. Когда это до тебя доходит, тебя начинает мутить и все плывет, как было в тот вечер в «Приюте путейцев»,– вот что такое Тошнота».
Наличием эмоции это отличается от просто философии. Но это не художественное произведение. По крайней мере это перестало им быть в данном месте текста.
Так. Наш Антуан Рокантен (так зовут повествователя) в Париже. Встретился с давней любовницей Анни, которая его бросила, не в силах больше так сильно его любить. И вот позвала.
Так. Полная непонятность. По словам Анни он ей необходим потому, что он – Постоянство. А это ерунда. Он – Случайность. – Она изменилась, что ли?
Или просто они всегда препираются?
Дальше я не понимаю. Получается, что раньше она всё время как бы играла, а теперь – нет. Как он мог это переносить? Это ж неестественность с её стороны. Или он был безумно влюблён и готов был всё терпеть? (Кстати {или не кстати} она ему сообщила, что теперь она содержанка какого-то старика.)
Опа, своё изменение она видит в том, что для неё перестали существовать совершенные мгновения. (Вообще-то, не понятно, что такое совершенные мгновения. Адреналин в крови? Я раз, продемонстрировав любимой храбрость, мне обычно не присущую, весь остальной день ходил как бы не по земле, а чуть выше.)
Сартр что: живописует женскую непостижимость? – Анни объявляет, что она – живой мертвец. Что она лишилась способности быть страстной.
Опа. Ей всё противно. – То же, что с ним?
Так. И Рокантен не знает, что такое совершенные мгновения. Анни в ответ объявляет, что за то она его ненавидела.
(Складна рiч.)
То есть он тогда не был Случайностью? «Ты раздражал меня своей основательностью». То есть он врал в начале романа про ценность мига с женщиной? Или Сартр запутался?
А вот опять непонятность (надеюсь, что, признавшись, до меня дойдёт). Анни для первого поцелуя с Антуаном под себя, под платье, подложила крапиву и добилась, что перед поцелуем уже не чувствовала боли. В подобном суть совершенного мгновения. В лично сотворённой необычности. – То есть обычная жизнь – скучна. И даже первый поцелуй (он бывает у всех) – скучен, если его не осложнить. – Это как уже знакомый предвзрыв, обещающий ТАКОЙ взрыв, что из Этого мира выбросит в иномирие. – То есть Анни тоже была ницшеанкой?
Антуан резюмирует:
«Все так, все знакомо. И приключений нет, и совершенных мгновений нет… мы утратили одни и те же иллюзии, мы шли одними и теми же путями».
И я опять не понимаю. Если Антуан сейчас ницшеанец (без иллюзий), то кем же он был с иллюзиями? Точно, как и Анни?..
И меня озарило. Но я стесняюсь… Уже присвоение настоящему ницшеанцу (творящему художественные произведения), — уже присвоение мною ницшеанцу иномирия, являющегося содержанием подсознательного идеала, есть теоретическая наглость. Я иномирие вывел из недоговорённостей диссертации Шалыгиной. Но я не угомонился и назвал для себя ницшеанца без иномирия в подсознательном идеале недоницшеанцем. Иномирие ведь принципиально недостижимо (разве что – можно художнику создать его образ). А шопенгауэровская воля и ницшеанский сверхчеловек – достижимы на Этом свете. Как супервумен эта Анни с первым поцелуем, сидя на крапиве под платьем. Наверно и умение Антуана в акте любви любоваться исчезновение мига создавало ему переживание себя сверхчеловеком, что тоже оказывалось достижимым на Этом свете.
То есть Анни и Антуан перешли из недоницшеанцев в ницшеанцы.
Уф! Ну и сложен этот Сартр.
Скука для Анни в том, что «все так похожи», а первых поцелуев больше одного нет, и, собственно, не из чего сотворять совершенные мгновения. (Она, смею думать, и сверчеловечество Антуана не замечала, раз считала его олицетворением Постоянства.)
Антуан думает, что они одинаковы и в прошлом (недоницшеанцы) и сейчас (ницшеанцы). Рассказал ей. Что с ним произошло. А она не согласна:
«Знаешь, когда мы с тобой изображали искателей приключений, – ты был тем, с кем приключения случаются, а я той, кто их вызывает».
А почему б ей с ним не согласиться?
В общем, они разошлись. – К чему была эта глава? – Неужели тупо: к тому, что каждый на свете одинок, и тем Этот свет тоже плох?..
Как когда-то по сути беспричинный страх, так теперь, перед отъездом из Бувиля навсегда, тоскующему Антуану представился иной мир – взбунтовавшейся природы. – Отличная демонстрация, как негативно может быть то нехорошее, что ушло из подсознания в сознание?
«…каменный глаз, громадная трехрогая рука, ступня-костыль, челюсть-паук. И тот, кто заснул в своей мягкой постели, в своей теплой, уютной комнате, проснется голым на синеватой земле в шумящих зарослях детородных членов –красные и белые, они будут устремлены в небо, словно трубы Жукстебувиля, и огромные их мошонки вылезут из земли на поверхность, мохнатые, похожие на луковицы. А над фаллосами будут кружиться птицы и клевать их своими клювами, и из них будет сочиться кровь…».
И т.д. и т.д. до самого конца.
Омерзение – таков итог осознания иномирия?
Нет.
Не зря затесалось у Сартра словосочетание «совершенные мгновения», связанное с недоницшеанством. Имеющим осознаваемый и достижимый идеал сверхчеловека.
Он жил в Берлине после прихода Гитлера к власти. Этого недоницшеанца в жизни. И мог видеть картины, которые тогда создавались в духе фашизма.
Вернер Пейнер. Немецкая земля. 1933.
Какие де мы, немцы, хорошие, а на границе тучи ходят хмуро.
Не мог Сартр, выросший в доме у деда, преподавателя немецкого языка, не знать этого языка, а зная, вполне мог читать такие образчики фашистской литературы:
«Когда я иду в университет, то пересекаю такие чистые улицы, какие встречаются лишь в Германии».
«Глядя в окно, я вижу, как сбоку проплывает германская земля: города, деревни, леса, поля. Тихий путь проходит через бурую пашню. На её кромке цветут цветы.
На просёлочных дорогах резвятся дети.
В прозрачный воздух вонзаются высокие фабричные трубы.
Проносятся отдалённые зелёные поля. Они сияют тысячью красок и оттенков. Я открываю окно и дышу, дышу глубоко. По германской земле расстилается солнце. Может быть, так греки приветствовали море.
Родина! Германия!».
Ну «совершенные мгновения» да и только.
Так вот, доведя своего Антуана (а тем и себя) до осознания иномирия, Сартр лишился вдохновения писать. (Вдохновение ж потенциал, требующий своего выражения, ибо это что-то невыразимое, будучи в подсознании.) А когда оно уже было выражено словами – всё: нечего такого особого выражать. Тем паче, если это принципиально не существующее нечто.
«Но круг ведь и не существует».
(Ну в самом деле. У Солнца есть протуберанцы, у Луны – кратеры, яблоко впадины имеет и т.д.) Круг – совершенное нечто, но его нет.
А фашисты были за Порядок в Этом мире. За Сверхпорядок. Так Сартр в конце романа вознамерился им, недоницшеанцам, перечить в стиле сюрреализма. Да так здорово, что, собственно читать противно.
— И что: эту мерзость тоже считать искусством?
— Да нет. Сюрреализму в 30-х годах было уже 10 лет. Родители его, да, на первых порах, мыслимо, в порядке вдохновения так рвали и метали на буржуа, что получали удовольствие. Но Сартр под них, политически левых, подделывался, наверно, вполне осознанно. И за искусство мерзкие куски его романа можно не считать. Как, впрочем, и когда он докатился до изложения философии экзистенциализма.
Рисковое, конечно, дело – что-то у кого-то нарекать не имеющим отношения к подсознательному идеалу. Но мера неожиданности детали текста, по-моему, хороший признак судить. И вполне мыслимо думать про Сартра, что он был очень чутким на покушения на Свободу, на массовые движения как антитезу личной Свободе. Очень чуткий естественно очень остро реагировал на фашизм. И ему было естественно осознавать, что сюрреалисты его единомышленники. То есть ни для него, ни для них не было никакой неожиданности в кривлянии как реакции на факт прихода в Германии к власти фашистов. Это нам, теперь, читающим нормальный текст в «Тошноте» вдруг наткнуться в конце на сюрреалистическую белиберду многостраничную – это шок. И невозможно себя заставить это читать. А после такого:
«В мерцании платиновой проволоки мы рассекаем мертвенно бледное горло, в его глубинах трупы разломанных деревьев; отсюда поднимается запах креазота, полезный, как говорят, для здоровья»
(Андре Бретон, Филипп Супо. Магнитные поля), — «ступня-костыль, челюсть-паук» никакой неожиданности не представляют. И происхождение этого видеть в подсознательном идеале было бы странно даже.
Нет, риск не попасть в истину есть, есть. Но. Кто не рискует, то…
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ