Новое
- Дмитрий Плынов. «Сон как откровение… Но…». Рассказ основан на реальном событии
- Не к чему и не к чему…
- Новая антропология слома: традиции и трансформация героя в прозе В.А. Иванова-Таганского
- Александр Балтин. «Сквозь призмы монет». Рассказ
- Потребность в высоких чувствах
- Анатолий Казаков. «Баклан, улетай!». Рассказ в наших традициях
Александр Балтин. «Сквозь призмы монет». Рассказ
01.04.2026
Онтология коллекционирования – интереснейший бытийный пласт…
Разбирая после отца ящики старого, с пятнистой столешницей, письменного, нашёл пачку трамвайных билетов со всех городов Советского Союза – отец поездил изрядно: лишь бы ехать, смотреть, впитывать пространство, переполненное всем.
Марки, монеты, альбомы по живописи, книги, грампластинки, видовые открытки, монеты.
Стоп!
Монеты уже были.
С них всё началось – добавить бы: ими всё и закончится, но неясно, что и как должно закончится…
Мальчишка десяти-одиннадцати лет, точней не восстановить, скинув неприятные уроки, и – в квартире один, мечтательно открывает книжный шкаф – переехал со старой, коммунальной, роскошной квартиры в эту, отдельную, переехал вместе с таким же старинным, весь в завитках, как в застывшей пене украшений, буфетом, и зеркалом, установленным в коридоре: от пола до потолка; и мальчишка, открывая книжный шкаф и предчувствуя, как будет читать всё это, взглядом упирается в эстонскую жестяную коробочку из-под специй.
Берёт – тяжёленькая – открывает…
Монеты высыпаются на диван: маленькие монетки в основном стран социалистического содружества, и, перебирая их, мальчишка находит две – непонятные.
Одна не круглая, но восьмиугольная.
Или шести?
Память пробуксовывает, не вспомнить, как выглядели шестипенсовики Георга YI, вторая принадлежала загадочной стране с поэтичным названием Гельвеция…
Вечером мальчишка всегда встречал папу, выходил в коридор, рассказывал о школьных делах.
Невысок и коренаст, в очках и с залысиной, папа словно ворочался в коридоре, освобождаясь от верхней одежды, и потом, когда мама накормила ужином, когда всё было рассказано – о школе и жизни в ней, мальчишка спросил про монеты…
-Не знаю, сынок, что за страна. Давай узнавать.
Странно было, что папа не знает чего-то – он представлялся вссеведающим: физик, постигший многие гуманитарные сферы, как профессионалы оных.
Всеведающим.
Папа выяснил: Гельвеция — это Швейцария, крохотная капля монетки номиналом полфранка сияла.
Нумизматика вошла в объектив жизни.
Семья жила в районе ВДНХ, переехали сюда из московского центра, с Каляевской – как называлась тогда, а там обитали в коммуналке старинного, огромен, как крепость, дома.
Переехали с рядом вещей оттуда, вспыхивают антрациты воспоминаний, играет их слюда, и у десятилетнего ребёнка достаточно наберётся.
Рядом с их нынешним домом был лесопарк, где собирались спекулянты.
Рисковали?
Тогда в Союзе отменно, помнился случай – вдруг вся людская масса прямо по снегу ломанулась в глубь лесопарка, чуть не сшибая деревья, а менты, выбравшиеся из уазика, кричали, комикуя: Куда бежите, как лоси?
Громкоговорители разносили гаерские голоса.
А лоси действительно в лесопарке водились…
Торговали здесь всем – от книг до эротических западных календарей; торговали всем, но мальчишку, хоть и книгочея, интересовали только монеты.
Вот папу – в скрипящей кожанке, привезённой мамой из командировки в Польшу – приветствуют Доктор и Аркадий…
Доктор – низкорослый, пухленький и курчавый, чем-то напоминающий херувима, и всегдашний его спутник Аркадий: громоздкий, с лицом важным, как у средневекового курфюрста: по крайней мере ребёнку кажется, что он придумал славное сравнение.
— А, Лев! Ну, что показать?
Доктор сам делал пластиковые хранилища для монет: завинченные, они легко раскрывались, если нужно было достать монетку.
Это потом ребёнок понял, что мужички эти – серьёзный нумизматический калибр, занимались рублями и талерами, но и – всем, поскольку отец брал только маленькие монетки – предпочтительно экзотических стран.
(Они же не ведают, что экзотические! Для них чёрный хлеб с квасом – экзотика экстракласса!),
Отец покупал монетки ребёнку, чей малейший интерес стимулировал, а интересов – от книг до спортивной статистики – было много.
Что взято тогда, когда рвали каблуками снег, и он мерцал серебристо, словно вспышки искр давая.
Что?
Нидерландские Антилы?
Маврикий?
Мавритания?
Ребёнок перекатывал в сознанье красивые названия, словно смаковал чудесное лакомство, и потом, когда шли домой, петляя лесными тропками, доставал несколько раз – поглядеть.
Чудо.
Маленькое чудо в ладони.
Поляков – одноклассник – подошёл на переменке.
— Ты монетами не того?
— Ага. А как ты догадался?
— Просто спросил. Смотри, не знаешь, что это…
Ребёнок уже разбирался чуть-чуть, и, вертя в пальцах полустёртый медяк, определил по драконам, переплетённым хвостами — Китай.
— А сколько стоит, знаешь?
— На чёрном рынке…
И назвал цену, думая, что предложить в обмен.
Советские дети вполне интересовались деньгами.
В классе многие стали собирать монеты, собирать, меняться, перепродавать.
Потом – разошёлся слушок: кому-то родители привезли из заграничной командировки, начало восьмидесятых! запайку годового набора Сан-Марино.
Пятисотка с птичками в серебре.
Парень долго держался.
Не хватило стойкости – ведь собирали по принципу, у кого больше стран.
Распаковав, стал менять – требуя за каждую сан-маринку по несколько, и пятисотка ушла к Саньку, жившему в хрущобе, рядом со школой, но учившемуся в другой.
Поляков, его сосед, отказался Сашу знакомить, а у того уже – более сотни стран.
Зато Вадик, напоминавший плюшевого мишку с курносым носом и
светлыми волосами сказал: Пошли, я тебя познакомлю.
Скудный, тесный подъезд.
Первый этаж.
Санёк, на пару лет старше, худой, как рыбья кость, открыл дверь.
— Сань, знакомтесь, это тоже Саша, он у тебя Сан-Марино будет менять.
— Ага! Так я и стал меняться. – Смотрит надменно, как обладатель богатства.
— У меня сто тридцать стран.
— Подумаешь! – бросает Санёк, но видно, что его зацепило. – У меня сто…
— Готов отдать десяток африканских монет, у тебя таких нет.
Саше ж папа помогает собирать.
— Ладно, я побежал, — говорит Вадик. – Вы сами тут…
Саша проходит к Саньку.
Тот достаёт пластмассовую коробку, выстланную поролоном, лежат, текут рядами монеты.
Вот – сверкают три серебряные птички.
А на реверсе – три трубы: герб Сан-Марино.
Они обсуждают, Саша перечисляет то, чего у Санька быть не может, потом бежит, стремителен, будто боясь не успеть, домой, набирает эти страны, зная, что папа купит, купит ещё, возвращается.
Снова комната Санька – узкая, как пенал.
Кровать, упирающаяся в шкаф с облезающей полировкой.
Монеты, равнодушно глядящие на ребят.
И вот — назад, назад! Торжественно полученная Сан-Марино ляжет в простроченный бабушкой пакет с прорезанными ячейками, Саша, разворачивая его, свёрнутый рулоном, чтоб кому-то показать, гордо начинал обзор: Люксембург, Непал…
Такая вот чересполосица.
Альбомов и планшетов для монет не делали в СССР, да и страсть эта считалась спекулятивной, не поощрялась.
А вечером, встретив папу, мальчишка заменил рассказ о школьном дне демонстрацией красивых этих, изящно летящих и застывших в полёте навсегда птичек.
И папа, улыбаясь, достал из портфеля обычный такой, латунный что ли? десятифранковик Франции.
К дополнительному ликованию сынка.
…ведь, когда малыш ликует – это же счастьем мёда заливает вкусовые рецепторы сознания отца?
Во дворе дома, где жил Санёк: а фонтан в центре дворовой пространственной коробки, увенчанный убого сделанными мишками, не работал никогда.
В чаше мелкий сор, противный осадок яви.
Трое: Саша, Поляков и Крайнов, курчавый и шустрый, с капелькой-носом паренёк на год старше.
— Не, она не золотая.
— А вдруг?
У Крайнова откуда-то, лабиринт перемещений монеты сложно теперь проследить, оказалась жёлтенькая, маленькая, с обозначением номинала – десять рублей.
Какой был царь?
Пространство синело воздухом мая.
— Вот и я говорю – не золотая, — утверждал дылда-Поляков. – Золотая потяжелее была б.
— Не в том, а…
— Что не в том, Край?
— Золотая звенеть должна. А тут – смотри! — Он отпускает монетку, и она падает на асфальт, ложится спокойно, не звеня, не подпрыгивая.
— Во! – Резюмирует Поляков. – Пластмасса.
Саша молчит.
Он мечтает.
Потом – прорезался клуб – в Советском Союзе разрешённый только раз в неделю, по воскресеньям, с запретом на операции с драгметаллами, но – какая ж нумизматика без золота и серебра?
Но Саша ещё не дошёл до серебряного восторга.
Клуб – первый, сохранившийся в ячейках памяти – помещался на Профсоюзной, ехать от ВДНХ довольно долго.
Он располагался в подвале, куда попадали прямо из тёмной арки, и детей не пускали, отец, ныряя в глубину, говорил Саше: Я постараюсь скоро, сынок…
И Саша, бродя по двору, он вспоминается только заснеженным, перебирал в голове какие-нибудь уроки, повторял что-то, тщась представить, что же приобретёт папа…
Тот выскакивал из подвала несколько растрёпанным: без берета, с расстёгнутой курткой, сбившимся галстуком, и сразу же, извлекая из кармана пригоршню мелочи, возглашал имена стран.
Рассматривали тут же, заворожённые оба.
Потом – был клуб в бывшей церкви, что, атеизм, разлитый в воздухе, не позволял истолковать, как кощунство.
Впрочем, всяко кощунство условно: ответов ни на какое никогда не последовало, а заявлять, что предмет, вроде ложки, или чаши, может быть священным, представляется большим кощунством по отношению к духовному миру.
Хочется надеяться на его реальность.
Во втором клубе папа, платя зелёный трёшник, договаривался, чтобы сына пропускали с ним.
Пропускали.
Глядел зачарованно.
Остановившись у столика старика, лацканы пиджака которого были закручены трубочками, смотрел на огромные, тёмные кругляши, и отец, спросив: Простите, это талеры? – Получив утвердительный ответ-улыбку, интересовался ценами.
А подросток, слыша их, понимал, что никогда ему не получить такие монеты.
Никогда.
С одноглазым, второй глаз стеклянный, выяснилось в ходе общения, курчавым и ловким Стасом отец имел дела – уже перешли на серебряные, относительно (в плане цены) невинные монетки – юбилейные, в основном европейских стран.
Отец подсаживался к Стасу, Саше же стоял рядом со столом, и пока папа договаривался, Саша жадно глазел на ряды посверкивающего, великолепного серебра…
За столами, разложив товар, сидели старейшины; новички ходили смотреть на единственную среди них даму-нумизмата…
Тогдашние новинки быстро становились известны: Гвинея ли Экваториальная с Лениным, Польша с Шопеном…
— Как дела?
— Скучно сегодня. Взял ангальтский талерок.
Гул.
Жужжание и гудение голосов.
Подросток, так мало интересующийся школой, так активно сочиняющий, пойман туго сплетённой сетью собственных мечтаний.
…античные монеты – маленькие, словно противоречат огромности воздействия мифов, любимых с самого розового детства, на сознание – представляют тугих дельфинов и резко данные колосья, колесницы, напоминающие детские рисунки оных, корабли и портреты, портреты, и, пока отец говорил с кем-то, чьё лицо не попало в окуляр подросткового внимания, Саша рассматривал их – тусклые ряды старинного серебра, представляя, что вот этот правитель был властным и жёстким, — жёстким, что кетгут, а сей – капризный, мечтательный, расслабленный, другой же – кроме войны ничего не видел, считая её высшим воплощением собственного космоса, и в кровопролитие не находя ничего греховного.
О последнем подросток, растущий в СССР, едва ли что-то знал (шевелящие щупальцами членистоногие греха босхиански вползают в душу), и что дело происходило, возможно, в алтаре, давно выровненном под обиходную обыденность жизни, не смущало вовсе.
Никого.
— Пойдём, Саш. – Трогал его за плечо отец.
Они выходили, минуя ряды столов, спускались по небольшой лестницы, и мир, раскрывавшийся вокруг, казался таким тривиальным, даже, если было лето.
Подросток эмигрировал в чтение, оно съедало всё время, и настырность уроков, нелепость химии, физики, биологии, рогатой алгебры, словно специально придуманных для того, чтобы попусту нагружать, отбирая время, необходимое для книг и сочинительства, раздражала.
Подросток, наблюдая взрослую жизнь, с непременным хождением на какую-то работу, отбыванием там долгих часов, с необходимостью денег, хоть и не столь властных в Союзе, всё больше и больше приходил к выводу, что во взрослой жизни ему не устроиться никак, никогда…
Мама возила к родственнице тёти Вали: калужской тётушки: милой такой интеллектуалки, лучшего педиатра города и окрестностей, возила в гости, поскольку муж её, полковник КГБ, был нумизматом – страстным и с возможностями: посмотреть коллекцию.
Ехали в трамвае.
Осень простиралась за окнами.
Листок, сорванный ветром: совсем не онтологическим, обычным, обыденным, листок – фигурно-цветной, красивый, как прядь женских волос, выбившаяся из-под берета, тесно прижался к стеклу…
И потом пропал.
Был район обычных домов, где не полагалось жить элитному представителю советского мира: но полковник большую часть бытия проводил в германоязычном регионе, в чём убедился Саша, когда Анечка: маленькая, вёрткая, но и деловая одновременно женщина, выносила ему альбомы.
Он сидел на диване, она клала их на поставленную рядом коричневую табуретку, и узор ковра, запомнившегося почему-то, пестрел невероятными орнаментами: зашифрованная судьба.
Он убедился в германской специализации шпиона по количеству немецких, австрийских и швейцарских монет, и, пока мама болтала с чуть картавящей Анечкой, листал тяжёлые альбомы, думая, откуда такие, — а вот она и рассказывает маме, как делает их, потом – уже ему, Саше, о том, каким составом чистится серебро, и мысль, вползающая в сознание подростка, диковата: мол, ежели стать невидимкой, можно проникнуть в эту квартиру и вынести их, эти альбомы.
Впрочем, видно ли то, что похищает невидимка, или нет, Саша не ведал, рассматривая уже рубли…
У него был один: Анны: сочный профиль пышной императрицы чуть затёрт, а так – рубль хорош.
Его подарила тётя Галя: жива была тогда непременно: милая, домашне-домовитая, одинокая, жившая со старой-старой, сморщенной и ссохшейся мамой, бабой Лидой.
Квартира, где оставляли ребёнком, поражала колоритом: старая мебель, таинственный, полутёмный коридор, завершавшийся шибко разросшимся фикусом, шкаф, наполненный старыми книгами.
Из растрескавшегося подоконника лезли рыжие муравьи, что никого не смущало.
На непонятную Пасху тётя Галя пекла кулич в форме агнца, блестели антрацитово изюминки глаз, и всем знакомым раскрашивала яйца, на каждом помещая соответствующий рисунок: машину — автомобилисту, ноты – любителю музыки…
Добром и теплом веяло и от старой этой, с застоявшимися запахами квартиры, и от образа тёти Гали, и когда Славка спросил на лоджии, где взрослые курили, а была пёстрая вечеринка, спросил сашину маму: Ляль, Галю как похоронили? – Саша, испытав чёрный, впервые такой, провал в себя, поинтересовался, замирая: Мам, а тёть Галя умерла? – и услышал: Да, сынок! – ответом, и слёзы показалось залили не только глаза, но и сознание.
Мозг.
Его начинку…
…когда же возвращались от Анечки, Саша философствовал, сидя рядом с мамой на задних сиденьях трамвая, о том, что главное, мол, чтобы монеты не стали главными в жизни…
Запросто станут.
И жизнь будет подчинена сочинительству, неуспеху, мукам – творческих мало! – как напечататься, как заработать хоть что-то, хотя вкалывал всю жизнь за столом, как…
Хватит.
Просто едет трамвай сквозь осень: сквозь роскошную кинематографическую осень, и не будет никакого завтра.
Саша прогуливал школу.
Встав с утра, мутно, зима ж, выдираясь изо сна, и умывание не оживляет, съедал завтрак, и, делая вид, что отправляется туда – в серую, отвратно громоздкую, набитую всякой ерундой школу – бродил по округе, шёл в лесопарк, где когда-то собирался чёрный рынок, глядел на ажурную архитектуру заснеженных ветвей, на розоватое серебро осыпающихся порою струек, слушал скрип, и думал, что до лета ему не дожить.
Ах да, ещё весна.
Потом, выйдя из пространств массива, возвращался в город, в булочной покупал великолепный, за пять копеек, глянцевитый рогалик, и, жуя на ходу, отправлялся к будочке часовщика, наполненной золотистым сиянием.
В нём и сидел лысый дядька, в белой рубашке, подтяжки видны, с засученными рукавами: половина дядьки, но нелепо ж думать, что нижней нет?
Сидел, и втуннелив в глаз лупу ворошил тонкими инструментами нутро часов, напоминавших город с высоты птичьего полёта, только у птицы не расспросить.
Когда всё завернулось так, что в школу возвращаться сделалось невозможным, и невозможностью – странный оттенок – отливала длящаяся жизнь, подросток попробовал повеситься.
Выпив из открытой бутылки шампанского, которого никогда не пробовал, он вбил гвоздь в откидывающуюся дверь антресолей, и, приспособив ремень, почувствовал, как тот захлёстывает горло, отбирая воздух.
В неизвестность под мелькание острых серебряных молний полетел, но был словно разбужен потом, вытащен, вывернут в жизнь, куда-то везли… что ли?
Потом начались психиатрические странствия.
В больнице, — туда ездили с мамой, а договорилась о встрече с асом подростковой психиатрии калужская тётя Валя, его смотрел чёрный, как жук, очень деловой, сухой предельно врач.
Вопросы били странными: Почему у тебя такая причёска?
Длинноволос, на тот момент лохмат…
— Ты любишь литературу? Мама говорила. Скажи, как звали Гончарова…
Он замкнулся.
Мама, сидевшая рядом, сказала об этом.
Подросток, затворив створки внутренней устрицы, сочинял собою рассказ, мечтая о монетах.
Была поездка к другому психиатру, обитавшему в книжной берлоге: всюду тянулись стеллажи, упирающиеся в шкафы, забитые книгами, а лампа в комнате психиатра напоминала застывший в стекле лиловый платок.
Семён Самойлович много курил: беломорины казались забавно-толстыми, как аквариумные рыбки, дым витал, и здесь разговор завился, заклубился, ведь шёл о литературе: первой и главной страсти, владевшей подростком.
Но помог первый психиатр – сказав маме, что, если б пошли официальным путём, Саше поставили б шизофрению, хотя никакой шизофрении у него нет…
Врач, заметив, что Саша – не стандартный ребёнок, развивается по своей программе, — сделал документы, необходимые для индивидуального посещения.
Редкого тогда, в Союзе.
Значит – он сидел дома, читал и писал.
Писал и читал, правда, после посещения психиатра, сделавшего необходимые бумаги, спал несколько дней: таблетки, которые начали через него прокачивать, были тяжелы, а потом – да, писал и читал.
Как-то так – в ржавой памяти, вдруг оживившейся, блеск монет, вероятно, повлиял, стираются детали.
Родители полагали, что натурализоваться в социуме не сможет.
Никак.
И вот он – в библиотеке: захиревшего вполне, не знающего, насколько расцветёт через несколько лет вуза; он в библиотеке, куда устроила знакомая мамы, ловко ориентировавшаяся в лабиринтах блата, он – растерян от скудости жизни, настолько противоречащей внутреннему, избыточно пёстрому миру! но здесь, в библиотеке вуза, помимо замшелых, классических, советских тёток работает и молодёжная компания.
И вот входит женщина: входит на абонемент, куда устроен работать молодой человек, кое-как переживший тяжелейший пубертатный криз, входит, внося сияние золотисто-светлых волос и колокольчики своего смеха; а работает она в отделе комплектования.
Бр-р-р… — это про здешние книги.
Любя их больше реальности, оказаться в псевдокнижной яме: вуз-то экономический, и предложенное на полках так нелепо в сравнение с харизмой художественности.
Но женщина сама стала заговаривать с ним, общительная чрезвычайно, и такой угрюмый типаж интересен – вдруг таит в себе нечто потрясающее?
Спросила, что читает, сказала, что самой нравится…
…был влюблён в книги, или любил их, заменявшие действительность, казавшуюся слишком тусклой?
Но, видя эту женщину, глядя на неё открыто, или бросая взгляд украдкой, словно боясь быть пойманным на чём-то неприличном, чувствовал, как золотое свечение разливается, заполняя грудь, и нечто прокалывает сознание.
Она могла быть резкой, расхлябанной, сорвиголовой, в джинсах и кроссовках, в футболке, предложить пойти попить пива в недалёкий подвальчик; могла выглядеть, нет, алхимически преобразуя себя, быть – дамой: в роскошном платье и с соответствующей речью, мимикой, жестикуляцией…
Выяснилось, что живут практически в соседних домах, и, когда, замирая и вибрируя, предложил ей вместе ходить на работу, согласилась, наполнив воздух серебряной гирляндой своих колокольчиков.
Смех.
Рассказы.
Говорила в основном она: просто жизненные вороха впечатлений блестели по-разному, и он, на пять лет младше, замирал – так банально млея…
Он менялся.
Он стал заниматься атлетикой, будто подтверждая, что жизнь возможна только в теле, оно – главное.
Сперва дома – гири и гантели, и оказалось, что атлетическая страсть может насыщать также, как эстетическая.
Потом появился клуб – при ближайшем заводе, с которым у вуза была договорённость; полукруглые пыльные стёкла, за которыми видны вавилонские корпуса завода, и тренажёры самопальные в основном – заводчане делают.
— Гарик, помоги! – Гарик сухопар, ироничен, любит кино, перешёл в атлетику из ушу.
— Ну, давай, снимем такой кадрик.
В центре зала – помост для жима лёжа, базового упражнения.
Гоша, у какого не пресс, а стиральная доска, а мышцы – словно связки сухих, тугих волокон, вываливает из сумки эсобразный гриф – для тщательной прокачки трицепса.
— Сбацал! – сочный ломоть мата шлёпается в воздух. – Задолбал завод, ухожу.
— Куда?
— В авторемонтную мастерскую. Кооператив.
Начиналось тогда, заваривалось неизвестно что…
Гул. Шум.
Грохают о пол штанги, гири, гантели.
Кручёный мат…
В полукруглых окнах – корпуса завода: огромные кубические строения, будто перенесённые из Вавилона.
Саша менялся.
Он жил с мамой и женщина Света, ставшая бывать у него, легко сошлась с нею.
Он жил с мамой – ведь отца похоронили в 52 года.
Его – и Саше, которому было 19, казался пожившим, пожилым изрядно.
Вот молодой человек, стоящий над лодкой гроба, не понимающий – неужели начинка оного и есть его отец?
Где вселенная, которой он был?
В тебе теперь, Саш?
Бабушка спросила: Не испугался, внучок, когда папу мёртвого увидал?
Не испугался, было не страшно, но странно.
Папа, с которым пройдены лабиринты сложных разговоров о литерах смысла, физике и литературе, кино и старой Москве, по какой так любили бродить, папа словно растворился в воздухе, и когда давным-давно он выбегал из первого клуба с карманами, полными мелких монеток, сам не мог предположить такого раннего растворения.
Теперь Саша ездил в клуб продавать их: ему хотелось водить Свету в рестораны и кафе, слушать её смех, вчитываться в каждый жест, запоминать, быть рядом: хотелось всего космоса, какой никак не превращался в обыденность отношений, но он ездил в клуб, или на набережную Шевченко, к магазину «Филателия», где собирались спекулянты, и когда властный и высокий, носатый дядька сказал ему, повертев в руках пятикроновик с Францем Иосифом:
— Я сказал 25, значит – 25!
Саша забрал монету, повернулся, и равнодушно двинулся к другому персонажу…
Он не умел спекулировать.
Мог распродавать потихоньку то, что было накоплено и представляло ценность, но о гипотетические удовольствия Светы – ценность эта разбилась, точно была хрустальной.
Он продал почти всё, и, сидя с нею в кафе, заказав и коньяк, и шампанское, и икру, и ещё много всякой разности, ни о чём даже не думал, просто любовался ею, ресторанные огни точно изменяли лицо, как вспыхивали они в волосах! любовался, не ведая, что жизнь длится секунду.
Одну секунду: причём, мечтатель и читатель, по Трапезунду, смакуя подробности прошлой своей, византийской жизни не пройтись, а монет Византии никогда у тебя и не было.
…они интересны чрезвычайно: после великолепной антики – с филигранной отчётливостью изображений, со сложными формулами штемпелей кажутся достаточно бесхитростными: сплошные портреты императоров и императриц, напоминающие детские, неуверенные рисунки.
Ещё – кресты, монограммы Христа, кресты на возвышениях, — на постаментах, как будто.
Ромейские монеты таковы, но ты ни с одиночными портретами, ни с несколькими императорами, не получишь их, сияющих своею ценой.
Между той детской страстью, и – несколько замедленно-плавным приобретением монет: вторично, или – в какой там раз? в пожилом уже, теперь почти старом возрасте – бездна: которой нет, поскольку, идя за монетой, минуя осенний, или летний, зимний или весенний лесопарк, чувствуешь себя ребёнком – которого взяли в цирк, да ещё и мороженое купили.
Раз зимой, видел лося – он, чернея большим телом, осторожно спускался к кромке замёрзшего обширного пруда, мягкими, бархатными губами тянулся к веточкам куста, жёстко чертившими воздух.
Хруста не слышалось, но лось явно кормился, и, казалось издалека, щурился от удовольствия.
Теперь в здание завода – ярко красного, с монументальными трубами, производившего в советские времена что-то из вариантов лёгкой промышленности, помещается масса отсеков, гордо именующих себя магазинами.
Рай нумизмата.
И клуб собирается – раз, или два в неделю приходят старые, в основном, чем-то ящеров напоминающие, морщинистые и бородавчатые старики: тащат чемоданы, везут сумки на колёсах, занимают пространство, раскладывают монеты, и чувствуют себя счастливыми детьми.
Детьми, у которых вдоволь конфет и лимонада, но ты не ходишь в клуб, поскольку целенаправленно посещаешь несколько магазинов, и, глаза разбегаются, никак не выбрать, но выбираешь, выбираешь тщательно, никто не гонит, сиди сколько хочешь.
Между этими – пожилыми, почти стариковскими приобретениями, и той юношеской распродажей монет, чтобы тратить деньги на Свету, разместилась жизнь: шероховатая, ворочается, совершенно не объясняя формулы своей, и ты, устроенный в недрах чресел её, вздыхаешь, подходя к заводу.
Она разместилась – с исступлённым: себя, своё таинственное «я» расшифровать! но и – миру заявить нечто, выкрикнуть, прошептать – сочинительством и надрывным пробиванием себя в печать; шесть лет прошло от первого похода в редакцию до того момента, когда получил номер журнала со своими стихами, и – ничего не испытал.
За шесть лет стал поддавохой, когда первый раз шёл в редакцию, не пил, занимался атлетикой, бредил Светой, а через шесть лет на всё уже смотрел: без поллитра не разберёшься.
Отчаяние непечатания равносильно бессмысленности публиковаться – после распада Союза, когда литература была оттеснена даже не на обочину: а просто выброшена за пределы всяких обочин.
Кстати, Света вышла замуж, родила дочку, развелась, и умерла – в 39 лет: не уходя от тебя никуда, с годами образ её яснее и яснее становится, и иногда, когда она посещает твои сны, кажется, что границы между явью и смертью — условность.
Между этими – пожилыми, почти стариковскими приобретениями, и той юношеской распродажей монет, чтобы тратить деньги на Свету, разместилось знакомство с женой, женитьба, жизнь совместная – долгая, как Троянская война, хотя без военных действий, нет – куда длиннее, рождение позднего вашего мальчишки, бабушкина радость, папино счастье – белый, как зефиринка, малышок — нежный такой, светлый…
С ним без конца гулял, дружа со всеми его малышами, а, показывая ему монеты, думая вызвать интерес – мол, вместе собирать будем, не добился ничего…
Их довольно много – монет: они лежат в планшетах, и, доставая порой, любуясь, замираешь от чего-то неизвестного, чувствуя каналы связи с прошлым, со всей культурой…
Между этими – пожилыми, почти стариковскими приобретениями, и той юношеской распродажей монет, чтобы тратить деньги на Свету, полыхнула окончательной катастрофой смерть мамы, с которой не расставался 54 года, смерть, обрушившая тебя, в проран летел, или казалось, что из тебя выходит какой-то порванный провод – выходит, чтобы затеряться в шаровом пространстве.
Повторял, бродя дворами: Мама… Бог… Повторял бессмысленно, нелепо, заходил в церковь, слова молитв разлетались, как камешки, собранные в узор, от удара по центру, и, обугленный изнутри, понимал, что ничего страшнее не испытывал.
Монеты отвлекали тогда.
Любование ими.
Возможность иногда приобрести.
И всё это – редкие достижения, когда слова стихотворения или рассказа словно соединяясь сами, точно поднимали над бездной жизни, нелепая радость от публикаций, позднее крещение, не имевшее никакого смысла, мучительная дорога, не приведшая к осознанию, есть ли продолжение жизни, всё – вроде бы значимое, и великолепное, как, например, замшелые, парящие в воздухе духа мосты, которыми пройдя, можно спуститься в Византии, двинуться в квартал мастеров, полюбоваться эмалями, всё-всё – словно творилось на фоне потрясающих монетных гирлянд и мечтаний.
Мне бы двойной седисвакантник Айхштетта – с феноменальным штемпелем, с углами шкафов, с пустым троном, шпагами и коронами, и живо ветвящимся генеалогическим древом на реверсе.
А Кристину у стола не хочешь? Чудно струится платье и стол острым краем так входит в реальность, как бывает дом, что нос корабля, и за домом расходится другое пространство.
Или пиастр Козимо Медичи с розовым кустом, каждый шип видно.
О! сколько их!..
…но в открытия чудные, которые предстоит совершить тебе, 58-летнему, уже не веришь, хотя так бы хотелось.
Завод, красный кирпич, трубы, как на гербе Сан-Марино.
…занятно смотрится на их монете Лев Толстой: явно был бы против такой памяти о нём.
Несколько исхоженных ступеней; как правило, кто-то курит на них: бывает знакомых встречаешь уже на подходе.
Тёмное, отливающее лаково стекло дверей.
Коридоры – пространные, как в солидном музее.
Ну, к кому?
Обычно, прикидывая финансовые свои, хлипкие довольно возможности, теряешься, путаясь в вариантах, если взять это, не будет… того, и наоборот, и есть определённая сладость в путанице подобной.
К кому? К Паше? говорливому мастеру продаж, анекдоты и присказки сыплются из него, веселы, доброжелательность лучится, а от знакомых знаешь – мама очень стара, и Паша проводит здесь долгие часы, предпочитая торговую свою точку дому.
У Паши уютно: устроившись на графическом, со гнутой спинкой стуле, пододвинувшись к столу, ждёшь, когда открыв сейф, вытащит тяжеленные, переполненные, так молоко выкипает, альбомы.
Лампа жёлтым кругом светит.
В настенных застеклённых шкафах – ряды сверкающего серебра.
Серебро и злато – знаковые признаки мира, Вагнер – в философской своей ипостаси, полагал, что определяющая воля выражается в погоне за золотом, не обязательно Рейна, и что необходимость преодоления оной воли связана с возможным торжеством музыки – которой композитор мечтал заменить мир.
Монету б с Вагнером, хоть какую.
Лягут альбомы, каждая страница радует весом, начнёшь перебрасывать их не спешно, выбирая, смакуя, фантазиями заменяя реальность, когда всё нельзя, можно что-то одно.
Либо – навестить Андрея?
Бритый и пышноусый, усы тёмно-ржавые, крепкий, лобаст, и обычно мрачен так, будто торговля идёт исключительно в убыток; но иногда — шутит остро, с перцем, оригинально.
Помню, спросил, может ли такая монета стоить столько-то – удивила цена.
Узнав про год, ответил: Может. Кто-то на рынке искусственно цену вздувает.
— Хорошо. – Говорю, скашивая глаза на блестящие ряды германцев за стеклом. – А обычный пятимарочник с Гинденбургом на пятёрку потянет? ?
— Да. – Отвечает, теребя усы. – Это людям надо психиатричку вызывать, потому, что даже, если б Гитлер воскрес и лично принёс вам эту монету, она столько не стоит.
Андрюша специализируется по русским: вечно ряды рублей разложены в планшетах, и, вспоминая ту свою, в детстве, императрицу Анну, вздыхаешь, думая: сейчас бы такую взять.
…пышны балы, кружева прозрачно светятся, свечи полыхают так, что никакого электричества не надо; пышны балы, горьким будет похмелье; смерть – не похмелье ли жизни?
Вздрагиваешь – от страха собственного предположения, ведь сколько ни представляй себя в гробу, словно тренируя психику, приучая её к мысли о неизбежности, не представишь, как не вообразишь условия того света.
Как не мог предположить, что мама умрёт, и уж точно даже близко не представлял ощущений, в которые будешь низвергнут.
Но сны со Светой столь отчётливы, будто творятся в реальности, когда тело лежит пластом, а привычная данность уходит, не попрощавшись.
Или – к Роме зайти, были у него – Сардиния 5 лир с Карлом Фердинандом, да Мексики 8 реалов, забыл императорское имя; были – тугие кругляши прошлых имперских сил, аристократические сгустки серебра, при этом сам Рома – чем-то напоминает Винни Пуха: пузат и округл, мягок, без шеи как будто, и в разговоре всегда ласков, лучист.
— Ром, помните советский клуб в церкви?
— А как же не помнить? Я с детства по монетам…
У него – в качестве дополнительного товара – идут оловянные солдатики, вперемешку с пластмассовыми – теми, советских времён, а на одной из верхних полок размещены крошечные танки.
Времени нет?
Коли так длится детство, ушло, вернулось, осталось, не уходило.
Да, монеты – единственная моя аудитория, больше некому рассказать, ещё же две нумизматические истории вспыхивают золотинками в мозгу – или где там квартирует память?
Вот папа, открывая вечером портфель, с котором ходил на работу в НИИ, достаёт каталог – о! пиршества их! слоистые, очень толстые тела каталогов Краузе: весь монетный мир включающие в себя с 1700 года!
Папа принёс простенький Йомен: небольшая, хоть и увесистая книжечка с мелованными страницами и рядами монет, глянувшими в детскую душу.
Ребёнок захлебнулся междометием восторга – так малыш, ещё не умеющий говорить, выдувает розоватые шарики звука.
— Ой, я всю ночь буду изучать, пап!
— Зачем же, сынок? Я купил…
И я открывал, открывал для себя, что и где чеканилось, как выглядит пятимарочник с баденским маркграфом, а как первый выпуск австрийских 50 шиллингов.
Мы были с мамой в Болгарии в 1980 году, как раз, когда в Москве бушевала олимпиада; мы жили у деда Бори, некогда бежавшего из России (тень родственной связи не станет плотью знания уже никогда): кадет, не принявший 17 года, но в отличие от большинства соратников осевший в Болгарии: женился там, дети родились.
Он был стар, активен, набожно аккуратен, читал по-немецки и по-французски, водил по Софии, но в нумизматический магазин: был официальный – с мамой отправились вдвоём.
Магазин был скуден: широко и соблазнительно горели яркие серии советских олимпийских монет, да мелочь лежала в альбомах; но парень с масляной улыбкой – очевидно, нагловатый, уверенный в себе, борзый, — парень, склонившийся над стендом, глянул на нас и подмигнул заговорщицки.
Вышли за ним.
Он свернул в ближайшую арку, и спросил с акцентом, мы с мамой говорили в магазине по-русски: Болгария интересует? Свежие выпуски есть.
— Саш, смотри! – мама совсем-совсем ничего, что логично, не понимала в монетах.
Я глянул в усатое, основательное лицо Вазова и на женщину, державшую флаг свободы: монету, посвящённую дате антитурецкого восстания.
…стелется по улицам дым, пух из разодранной перины летает, и бегущие люди тащат раненого, пока конники в фесках, орудуют саблями, рубя повстанцев.
— Такие могу взять, Саш! – молвила мама, и они, искристые игрушки, исполненные в технологии пруф – двойной удар плюс азотная кислота – улыбнулись мне.
Ещё парень предлагал 5 левов князя Фердинанда, но денег уже не оставалось, и кругляш стал одной из первых монет, что приобрёл я, пускаясь во вторичное монетное плаванье.
Попировать бы с папой, собиравшим вдохновенно всё, но монеты главные, над нынешней коллекцией.
…жизнь висит на волоске, но человек продолжает покупать монеты – странно: правда, мёртвые?
Странно вообще – за деньги деньги покупать.
…бабушку, приехавшую пожить из Калуги в Москву, навещала подруга, и они пили чай, вспоминая юность, а я, маленький внучек, заходил несколько раз нетерпеливо, и ба говорила: Сейчас, идём, идём твои деньги смотреть.
И я тогда, разворачивая пластиковый рулон, сделанный ба для хранения, представлял детское своё счастье: Люксембург! Непал!
Где они?
Существуют ли вообще – крошечная страна Великого Герцога, способного приобрести все монеты мира, и страна – Крыша Мира, -высоченных гор, таинственных махатм, которым не нужны такие пустяки, как монеты, страна, осиянная тайной мудрости.
Вот собственно и всё.
Александр Балтин












НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ