Соломон Воложин. «Что к чему». О романе Фёдора Гладкова «Цемент» (1925 г.)
06.02.2018Так случилось, что мне захотелось почитать роман Гладкова «Цемент» (1925). Это, вроде, так называемый производственный роман стиля так называемого социалистического реализма. И мне захотелось убедиться в ожидаемом мною отсутствии ЧЕГО-ТО, невыразимого словами, без чего я, эстетический экстремист теперь, не считаю вещь художественной. И дёрнул меня чёрт начать не с чтения самого романа, а со сведений о нём. А там было, что роман очень критиковали. Я стал искать критику. И первое, что нашёл – выпад Крученых, который сам мне подозрителен, была ли у него художественность в чём-нибудь. Подозрителен – это потому, что я мало что его читал. А что читал, было нарушением определения неприкладного искусства по Атанасу Натеву, которое я для себя считаю обладающим хорошим приближением к истине: непосредственное и непринуждённое испытание сокровенного мироотношения человека с целью совершенствования человечества. Кручёных нарушал «непринуждённое». Люди шли, скажем, на оперу «Победа над солнцем» (либретто Крученых) слушать пение, а там над ними издеваются. Это – принуждение, как сама жизнь. Это околоискусство, а не неприкладное искусство. И вот этот Крученых упрекает Гладкова в литературном хулиганстве (в том, в чём его самого упрекали):
«Многие и многие критики отмечали в «Цементе» сугубую небрежность языка, «неуважение» к синтаксису, а зачастую, и к смыслу в «образных» и витиеватых фразах.
Ухарство выражений, вроде:
— «Помру, а завод дербалызну» — (в смысле: пущу в ход? Но обычное значение этого слова — «разобью вдребезги», «выпью»)» (http://fanread.ru/book/8885649/?page=1).
Также написано о романе, что Гладков его много редактировал. – Да. Find-ом «дербалызну» в тексте не находится. Даже «Помру» не находится. А первую редакцию я не нашёл.
Но первые строки романа подтвердили мою (из-за Крученых) догадку, что это у автора «из грязи – в князи», князи скоро наступящей жизни при социализме, как у Бабеля ужасные евреи в «Одесских рассказах» и ужасные кавалеристы в «Конармии». Я подчеркну грязь:
«Хорошо! Опять — машины и труд. Новый труд — свободный труд, завоеванный борьбой — огнем и кровью. Хорошо!
Кричат вместе с детишками козы. Пахнет нашатырной прелью свиных закут. И всюду — бурьян и улочки, засоренные курами.
Почему — козы, свиньи и петухи? Раньше это строжайше запрещалось дирекцией.
Навстречу, по дорожке, шли гуськом из Уютной Колонии три бабы с барахлом под мышкой. Впереди — старуха, облика бабы-яги, а две позади — молодые: одна — пухлая, грудастая; у другой — глаза красные и веки красные, а на лицо козырьком натянут платок».
Кошмар, а… «Хорошо!». С восклицательным знаком.
Собственно, можно не читать весь роман. В этой капле уже всё видно: даёшь серединность. Соединение несоединимого. Просто мой большой опыт сразу уловил и дал мне выразить словами то ЧТО-ТО, невыразимое словами, что тому же Кручёных не удалось почуять даже, настолько оно для него оказалось скрыто.
Впрочем, это у меня впечатления от первых строк.
Реализмом называют открытие художником того социального в жизни, что никто, кроме него, ещё не видит. Трудно это невидимое никому, кроме художника, считать ЧЕМ-ТО, словами невыразимым. Художник-то – видит. В случае с социалистическим реализмом дело представляется и вовсе безнадёжным. Есть же партия, объявившая социализм целью своей правящей страною деятельности.
Не надо при этом пенять из сегодняшнего далёка, что строили, как оказалось, не социализм. Думали-то, что социализм. Но, раз думали, то о каком подсознательном идеале можно подозревать в связи с ЧЕМ-ТО, словами невыразимом?
Впрочем, опять же, это общие слова. Нечего их ставить перед самим чтением романа.
А чтение показывает шитьё белыми нитками.
Главный герой – Глеб. Сознательный рабочий, потому три года назад пошедший на гражданскую войну. Вот он вернулся. Завод разбит войной и доразграбливается рабочими. – Каждый, вроде, за себя. Но это – общими словами. Глеб же видит, что у рабочих душа болит из-за того, что они коз и свиней пасут, зажигалки делают, а не работают, каждый по специальности, как до революции, что давало им гордость за то, что они рабочие. И – перед нами являются один такой, другой и т.д. по мере обхода Глебом знакомых и завода. (А шкурников не показывает автор.)
Читаешь это, и понимаешь, на что будет ставка: не на выживание абы как, а на идею восстановления завода. Причём эта ставка не спускается сверху и не рождается в недрах имеющегося самоуправления, а объявляется… Глебом.
Что пахнет выдумкой.
А выдумка ли – такой нюанс:
«— Ты, товарищ Чумалов, назначен секретарем вашей заводской ячейки. Она дезорганизована. Мешочники и спекулянты. Все помешались на козах и зажигалках. Идет открытое разграбление завода».
Если ячейка – партийная, то такое назначение противоречит уставу партии. Секретаря должны выбирать голосованием.
Из сегодняшнего далёка глядя, именно подобным образом и превратили социализм (строй, я понимаю, ежедневно обеспечивающий рост самодеятельности за счёт государства вплоть до исчезновения государства при коммунизме) в лжесоциализм (с тоталитаризмом).
Не в том ли – в централизации вместо анархии (без центральной власти) – и состоит подсознательный идеал Гладкова?
На выдумку похоже и перерождение женщин в общественниц. Хоть, может, при беде и удобнее было объединять быт. Но. Чтоб от этого получилась особая женская гордость… И чтоб потому Даша, жена Глеба, не допускала мужа к телу… И не факт, что просто у неё кто-то завёлся, пока он отсутствовал.
И всё – как-то топорно.
Глеба спрашивает руководитель женотдела Мехова:
«- …Скажите, что вы решили делать?
— Всё до [ в смысле – для] пуска завода, если не поломаем костей.
— Ну идите, — мне больше ничего не нужно. Я — с вами, товарищ Чумалов».
Её-ей завязывается любовная интрига.
«Мехова опять пристально осмотрела фигуру Глеба, и ему показалось, что она жадно обнюхивала его».
Даша, наверно, взревнует, и они сойдутся, Глеб и Даша. И будет пошлый счастливый конец. С пущенным, не смотря ни на что, заводом. (Найдётся там что-то для этого «не смотря ни на что».)
Или ревность – это от эгоизма? И Гладков такого не допустит. А просто его Глеб общественной работой своей заслужит новую любовь новой Даши? – Не знаю, смогу ли я счесть такой поворот не за выдумку?..
Какие-то загадки-недомолвки с этой Дашей… В какую-то переделку она попадала, пока Глеб воевал. Из-за того его к себе и не подпускает. – Ой, боюсь, что на пустом месте тайна… Но без непонятности ж не интересно читать. Вот Гладков и городит что-то (с маленькой буквы, а не ЧТО-ТО, что от подсознания). Клейст спас Дашу. Клейст инженер-контрик. – А кончится, наверно, тем, что он перейдёт на сторону советской власти.
И – то и дело: краснобайство. Противоречиями. Вот – воспоминание Глеба об истязаниях белыми, которым его выдал (почему-то) Клейст:
«Их бросили в пустой лабаз и били до глубокой ночи. В минуты сознания чувствовал Глеб удары — и легкие, далекие, не доходящие до боли, и огромные, потрясающие. Но эти удары были безбольны и странно ненужны: точно он был замурован в бочке и кто-то бесцельно и озорно бухал ногами в ее стенки».
Можно в это вжиться? – Я не могу.
Зато – чистая техника литературная: нужны противоречия. С ними и контрика Клейста можно привлечь инженером на социалистическую стройку.
Инстинкт ведёт Гладкова, как и всех художников, путём противоречий. Неужели третье от противоречий есть? – Величие будущего социализма?
Но это третье переживание мне что-то не видится подсознательным.
Не то было с «Одесскими рассказами». Я помню… Я их дочитывал. Последний рассказ был «Карл-Янкель». И он, словом «счастливее», наверно, спровоцировал моё озарение, что вдохновляло Бабеля изображать мерзких. Или меня подводит память… Потому что я помню, что сидел в темноте, под фонарём, на обрыве над морем, и у меня оказалось с собой чем и на чём писать, и я стал лихорадочно писать своё «Открытие Бабеля для себя и других невежд». Я продрался к художественному смыслу «Одесских рассказов». Мы их не проходили в школе.
Или с Гладковым мне просто не повезло, и я, помнится, со школы что-то знал про подобный бабелевскому смысл его «Цемента»? А сам роман, как и водилось, я не читал. (Я кончил школу с ненавистью к литературе, так нас задолбала необходимость писать характеристики героев и морализаторство просоциалистическое) – И, конечно, у меня теперь к Гладкову недоверие.
Или это просто белые нитки видны, а не недоверие: Клейст выдал белым Глеба, так зато спас от них хоть его жену; а теперь дал Глебу уговорить себя на сотрудничество (без инженера завод не поднять из руин); и Глебу ещё предстоит узнать, что жена ему всё время оставалась верна…
Или всё равно тогда не понятно, чего ж она Глеба сторонится. – Что: надо, чтоб он не с её слов узнал о её невинности?
О. Предисполкома Бадьин тут корень зла… И дело повсюду портит, и к Даше имеет отношение… – Враг народа? Вредитель?
Интересно. Психология его будет дана? Или просто – воплощение дурной воли? А воле женщины поддаются…
«Не было женщины, которая не подчинилась бы ему покорно и желанно…».
(Странно… Два Абсолюта мерещатся от имени автора: Социализм и Страсть эротическая.)
По крайней мере, теперь ясно, почему Даша не может теперь быть с Глебом, как ни в чём не бывало. – У неё что-то было с Бадьиным, наверно.
Но – старое ощущение: я опять не верю.
Глеб – бывший «военком полка». Мог ли он сечь что-то против бадьинской «хозяйственной конъюнктуры» (понимай, цемент может оказаться стране ненужным немедленно, как рабочим немедленно нужно восстановить цементный завод). Нужен же государственный, а не полковой масштаб мышления. Гладкову, как автору своего произведения, карты в руки. Но не его персонажу, который (я почему-то думаю) необоснованно всегда прав. Я подозреваю тут авторский промах. Которого б не было, руководи автором подсознание.
Всё сильно осложнилось. Есть беда и хуже Бадьина. Какой-то тормоз Шрамм.
А не хочется вникать в сложность…
Впечатление такое, что изображена царящая растерянность. Вообще-то книга начала писаться в 1922 году. После Х съезда партии. На котором был страшный раздрай. Отчего аж приняли решение запретить в партии фракции. – Вот этот раздрай и живописует Гладков довольно успешно.
И! Это, мне кажется, от подсознания. Реет какая-то тоска по тому, по-моему, что в далёком будущем назовут культом личности и тоталитаризмом.
«У двери Глеб обернулся.
— Товарищ Чибис, ты видел Ленина?
— Ну видел… пусть видел… Что же из этого следует?.. А если не видел?..
Чибис сердито отвернулся.
— Я вот не видел его, товарищ Чибис, и мне кажется, что я не пережил самого главного. Если бы я увидел и услышал его, я открыл бы себя заново. Выразить этого не могу — беден словами… Но тогда бы и слова у меня были иные…».
Эт-то уже интересно. Этак я, будучи противником тоталитаризма, смогу считать Гладкова художником. Ибо у того – подсознательный идеал тоталитаризма и культа личности, то есть – лжесоциализма (как я это называю).
Кончал книгу писать Гладков в 1924-м, когда потребность в вожде уже созрела (Ленин умирал или уже умер). Последующие правки романа могли обострить эту невнятную ещё жажду.
Это получается таки реализм. Открытие автором того, что в жизни ещё не проклюнулось для общего обозрения.
Удручает то, что чувствуется, что Гладков ни в чём специальном не разбирается. («…закончил экстерном Учительский институт… включился в революционную деятельность… отбывал ссылку… был редактором городской газеты… и организатором местной системы народного образования… вошёл в пролетарское писательское объединение». – Ну так и есть!)
«В слесарном цехе уже не клепали зажигалок. Там шла иная работа: в вихре железного скрежета, свиста, шипенья, звона опять воскресали к жизни детали машин. Из цеха в машинные корпуса и опять по двору в цех, навстречу друг другу, в синих блузах, отливающих медью, шагали рабочие».
Производство в виде шагания… Об отливании медью синих блуз я молчу. Но с какой стати стали делать какие-то детали машин, каких машин? Когда первым делом было устроить дело заготовки дров на зиму? И когда Бадьин не разрешил пускать завод без указа сверху, чтоб не получилось, что цемент ещё не нужен… (Или цемент в принципе не может быть не нужен в разорённой стране? – Но Бадьин-то говорил…) Или не важна производственная точность в так называемом производственном романе? Ибо он – об общем настроении… Этак налету… Как импрессионисты – настроение движения, а не что именно движется. Мелькание… Метельный стиль?
«Люди шагали из завкома — в завком, из дверей — в двери. Шли хлопоты об усилении пайков, распределялись силы. У всех на устах был бремсберг».
Бремсберг – «Наземное подъёмное устройство, образованное двумя наклонными рельсовыми путями с движущимися по ним вагонетками с грузом. При этом поднимающаяся (менее гружёная) вагонетка движется за счёт тяжести более тяжёлой (более гружёной) вагонетки» (Википедия).
Это то, что думали приспособить для дров. Всё-таки. Для этого, что ли изготавливали детали машин? Для вагонеток, что ли?
Но мне пришло в голову, не могло ли быть, что в 20-е годы очень мало было читателей, что-то смыслящих в технике, и заметить болтовню Гладкова было некому.
Можно, впрочем, и иначе на всё посмотреть, вживаясь в то время. Это ж время массового энтузиазма. И через полвека после я видел трудовой энтузиазм даже и лодырей, которым впереди совсем не светило построить коммунизм. Да и социализм был лжесоциализм. Лодырей нельзя было уволить. Власть делала вид, что она власть трудящихся. Но даже лентяи зажигались, когда подходил срок сдачи большой работы. Тем более что уж тогда, если б они филонили, их бы всё-таки уволили. Процесс работы – затягивает сам по себе. А уж в 20-х, когда социализм (думали) строить начинали… Про тогдашнее время запросто можно поверить в воодушевление рабочих от обычнейшей, работы, какую делали и до революции. А тогдашние читатели запросто реагировали на любую приблизительность, изображающую трудовой энтузиазм масс.
Не исключено, что это просто такое особое произведение монументального искусства слова. Оно славит народ, строитель социализма (а не как у Бабеля, про народ, потенциально изменяемый социализмом). В таком и не должно быть подробностей или точности в них. И оно только по совместительству вдруг да пообщает подсознание автора с подсознаниями восприемников.
Пейзажи – впечатляют.
«Горы громоздились в утесах и крутых склонах до самого неба. Всюду — обвалы в извивах складок и кучи камней и щебня, а ребра гор стекали от вершин расплавленным металлом».
В чём дело?.. «Горы в утесах и крутых склонах». Как в одежде со складками… И складки – тут как тут: «обвалы в извивах складок». – Необычно. Живое какое-то всё. Потому, наверно, «расплавленным металлом». Не температура, а подвижность.
И соответствует напряжению: Бадьин и Даша едут в фаэтоне, сидя рядом, и тот ей руку на колено было клал, да она сбросила. – Ну ясно. Было у них. По случаю. Но она – хозяин положения. Моральный. Но не физический. – Чего было соглашаться ехать? Когда другую начальница ей предлагала послать… – Смелая? Или надумано? Крученых считал, что Даша исповедует идею стакана воды. Хочется – совокупляйся. Не хочется – нет. (Той цитаты, которой он подкреплялся, в этой редакции романа, что я читаю, нет; по ней Даша отдавалась мужчинам в виде жертвования нуждающемуся, если мужчина страстно просил.) – Для чего Гладков так осложнил сюжет? – Для общей проблемности достижения настоящего, как он считал, социализма? – Как бюрократия и бандитизм нужны… Верность – в итоге борьбы…
Не от подсознания это. Это – иллюстрации расклада сил на Х съезде партии. Бадьин – троцкист (за военизирование труда), Даша – сторонник анархо-синдикалистов (за упор на самоуправление). Понятно, что Коллонтай (из анархо) была и за идею стакана воды. Раз у Энгельса была «История семьи, частной собственности и государства»: перечисление – по мере появления и развития эксплуатации, то, мол, при радикальном отказе от эксплуатации надо отказаться и от семьи, а не только от частной собственности и государства.
Я всё придираюсь…
Можно ли верить отчаянному героизму Даши у бандитов? (Это как странно мне было бесчувствие Глеба при побоях белогвардейцами.)
«А Даша все время чувствовала необычайную легкость. Грудь ее дышала ровно, спокойно, и голова была точно пустая — ни мыслей, ни жалости к себе, ни страха. Будто она никогда не была так свободна и молода, как сейчас. И удивилась: почему это так тянет ее к себе вон та одинокая сосенка на скале, у самой вершины горы (ой, как высоко!), почему она впервые видит такой густой воздух над склонами гор и почему он в лиловых переливах? И не сосенка здесь важное, и не воздух, а что-то другое, родное, крылатое, чему она не может дать имени…».
Нет. Вот этому я верю. Сам тонул и знаю, как хорош мир перед смертью.
«Какой воздух хороший — весна! А сосенка вся в полете — нагнулась над пропастью и расправила крылья (ой, как высоко!..)».
(Круто. Её за смелость отпустили.) – Тоже не верится. Ради сюжетного интереса автор ей сохранил жизнь. Показал, что ей – перед смертью – почти одинаково дороги и Бадьин, и Глеб. Хм. А дочки не было в последние секунды…
Должен признаться, что я втянулся, и мне не скучно читать – так, наблюдая за собой. Я ждал худшего.
Сложный характер у Даши. То ли недопонятный и для автора (и он просто живописует, а не придумывает)…
Окрылённая высокой идеей… (Жена моя такой была, когда я с нею познакомился.)
Но неужели, кроме Гладкова никто не видел появления таких женщин?
Или не в этом дело? А в том, что Гладков невольно делает в чём-то самой хорошей ту, против которой он роман пишет?
Вот и Бадьин, хороший, с отрядом прискакал выручать Дашу.
А ведь просто дурак. Ни ехать вообще не надо было, если б не приказал отнять последнее у казаков и крестьян, ни выручать не надо было б, если б сразу ехал с охраной.
А ведь подлец. Арестовывает того, кто строго выполнял его дурацкий приказ.
Гладков изображает Бадьина вдруг переродившимся из сторонника продолжения военного коммунизма в сторонника НЭП-а.
А вот и сверхподлец. Бадьин увольняет того, кто с самого начала противился взиманию ненавистной продразвёрстки.
Ужас. Вспоминается старый анекдот. «Что это такое:
Это левый уклон и правый уклон. А между ними – генеральная линия партии» .
И – идиллия обожания Бадьиным Даши, слепой от удовольствия моральной власти над ним, ею спасённым от смерти и теперь укрощённым ею (а то ведь чуть не насиловать полез в фаэтоне).
Гладков весь бурлит противоречиями.
Но они ж могут быть от артистизма, а не от подсознательного идеала.
Н-не знаю. Даша добилась от Глеба, чтоб он не считал загвоздкой для себя, спала она с Бадьиным или нет. И тогда пришла к нему в постель. – Это эпизод идеи стакана воды или нет? И отношения своего автор не выразил: так оно было, а я, автор, не при чём…
Или, поданное на фоне давешней радости труда на воскреснике, это есть одобрение полового «анархо-синдикализма»?
И – нет царя в голове у Гладкова. А значит, и нет в подсознании идеала тоталитаризма.
Или наоборот всё же? – В сознании – нет, а в подсознании – есть…
Вот страсти-то мне?..
Может, Гладков своим многократным переделыванием романа просто его испортил, если там было что-то художественное?
Или – вот мысль – Даша ж довела Глеба, чтоб он её, наконец, за некое душевное качество зауважал (ну хоть за смелость и беззаветную преданность будущему социализму: спасла своим прыжком на бандита предисполкома Бадьина), и тогда только пришла к Глебу в постель. И это для Гладкова было прогрессом. А всё остальное – так… Стародавняя загадка женщины, что у неё было не с мужем. – Чистая ерунда по сравнению с такой высью.
Но тогда, увы, ничего от подсознательного идеала.
Нет, вы, читатель, не представляете, как я сам себе надоел с этой своей идеей-фикс.
И самооборона от бандитов на воскреснике с винтовкой в руках – тоже, оказывается, радость.
«Все одинаково переживали торжественность и важность момента и со строгими лицами вставляли обоймы и молча отходили в сторону. Только Митька-забойщик, гармонист, с синим бритым черепом, рвался вперед, к Глебу, и орал:
— А ну, дай дорогу, ребята!.. Не оттирай, просю!.. Я свое место отлично понимаю… Я, может, ждал этого хвакта горячей, чем своего рождения…
Протягивая издали руки, он жадно тянулся к винтовке и злился, когда отталкивали его в сторону».
Просто экзотический интерес – читать такое.
Кто сказал, что это – производственный роман. Это этнографический очерк о людях новой формации.
Нет, это прелесть, какая белиберда:
«Струнно пели колеса на электропередаче, и чугунные их спицы взмахивали черными крыльями в разных наклонениях и пересечениях. Стальные канаты паутинно наматывались и разматывались на желобах ободий. Электромонтеры, рабочие и комсомольцы, во главе с Лухавой и Клейстом, смотрели на электрический полет колес и слушали воскресную музыку машин».
Что значит условность!.. Можно какие угодно применять слова. Важно, чтоб передавалось настроение. Например, монотонностью – сонность: придёт серенький волчок, хватит Ваню за бочок. А у Гладкова?
Важно, что «пели», и тогда не важно, что «Струнно» и «колёса» не идут друг другу визуально и по главному смыслу. Зато оба идут к «пели» третьими смыслами, обертонами. «Струнно» это музыкальный инструмент, «колёса» это повторы в музыке… «Струнно» же идёт к «электропередаче» — из-за того, что вторая по проводам передаётся, а провода – поют на ветру… Музыкальные повторы – это «спицы взмахивали черными крыльями». Всё выше по тону – взлетают же «крыльями»… «Стальные канаты» уж точно «Струнно»… А «наматывались и разматывались» — это повторы мелодии… А «электрический полет колес» – потому что «воскресную музыку машин»…
Я поражаюсь на глухоту Кручёных.
Я очень восставал против Вейдле с его предпочтением немецкому blitz русской молнии. Но он не без правоты. А у Гладкова всё это «Струнно» ещё и с возвышенностью темы связано – с героизмом первых строителей социализма.
«- … Мы с вами начинаем великое строительство социализма».
Какого чёрта подсознательный идеал тут искать?
Или… (Жуть) Это вскрик под спуск трупа того Митьки, только что убитого в стычке с бандитами. – Строительство кровавого социализма… Сталинские репрессии-то считались не репрессиями, а борьбой с политическим врагами, готовыми на всё. – Благородная кровавость социализма не есть ли тот самый подсознательный идеал автора?!. – Ведь и казак, почти задушенный Глебом, вырвался прыгнул с кручи и убился ж тоже. – Тут и такая кровавость брезжит… – Помимо воли автора.
Непрерывно пытаясь угадать, что и зачем будет дальше (чем больше не угадаю, тем больший молодец Гладков), я что-то не догадываюсь, зачем нужна Поля Мехова, всё вертящаяся вокруг Глеба. Не передана ль ей идея стакана воды? Не второй ли это эшелон нападения, так сказать, на тоталитарный социализм, подозреваемй (помните?), что он – подсознательный идеал Гладкова.
А вот и недопонятное, вожделенное как явный след какой-то части подсознательного идеала. Личностной, что ли? Обирает обществизм личность. И не ясно, как их примирить.
«Под бетонной площадкой, в глубине, звенела вода, и что-то большое и живое вздыхало в пустоте. И казалось, что эти вздохи стонут в лесу и над лесом и плывут из сумерек долины. Всё было воздушно, глубоко и необъятно: горы были уже не хребты в камнях и скалах, а грозовая туча, море — в безбрежном вздыблении — не море, а лазурная бездна, и они [Глеб с Дашей, а Поля беспричинно взволнованная ушла от них] здесь на взгорье над заводом и вместе с заводом, — на осколке планеты, в неощутимом полете в бесконечность».
Вот те и производственный роман…
Опупеть! Гладков забыл, что Клейст спас Дашу от казни белогвардейцами? Или это опять пропуск в пунктире? И надо понимать, что Клейст как-то узнал о её аресте (за сбежавшего мужа) и похлопотал? – Нет. Это случилось позже. После второго ареста Даши. Но всё равно какая-то несуразица: почему её теперь не убили, как других (помогавших зелёным едой)? Или потому и не убили, что Клейст просил?
Имеется в виду, что всё это – как бы рассказ Даши Глебу, что с нею было без него. – Как её завербовали зелёные от его имени (тайно кормить их). Как некая Фима, тоже завербованная, себя не блюла, а она, Даша, блюла. Что их, разоблачив, белые насиловали. Очень целомудренно написано, только сказано.
Ещё целомудреннее – я так понял – что она отдавалась солдатам белогвардейским:
«С немым вопросом в глазах приходили солдаты. Поглядеть со стороны — дурака валять приходили, поиграть со вдовой молодой приходили. Придут раз-два, потом пропадают, а вместо них — новые. А куда пропадали прежние — ничего не могли сказать людям ясные глаза Даши».
Или это низость во мне так понимает, а не было блуда на самом деле?
«…Глеб подавленный, лежал неподвижно на коленях Даши и долго не мог вымолвить слова. Вот она, его Даша… Сидит около него, как родная жена: тот же голос, то же лицо, так же бьется, как раньше, ее сердце. Но нет той Даши, которая была три года назад: та Даша ушла от него навсегда.
И волна невыразимой любви к ней потрясла его болью. Он обхватил ее дрожащими руками и, задыхаясь, борясь со слезами застонал от ярости, бессилия к нежности к ней.
— Даша, голубка!.. Если бы был я здесь в эти дни!.. Если бы я знал!.. Мое сердце лопается, Даша… Зачем ты мне это сказала? Что я могу сделать с собою?.. Сейчас я как раненый, Даша… Как я могу пережить все это?.. Я и ты — ты… и офицеры… [но хоть не солдаты «поиграть со вдовой»; или тогда совсем невыносимо, ибо добровольно; и потому не повторено им?] Даша! Между нами была смерть… А ты — живая… Ты пошла сама, и у тебя своя дорога борьбы… Но я… Я с ума схожу… Помоги мне понять, Даша…».
Нравственный кошмар, если вдуматься. Но. Когда б вы знали, из какого сора, растут цветы… – Вот как Даша стала общественной деятельницей (теперь понятно – способом назло врагам). – Впечатляет… И не в малой степени – целомудренностью повествования. Вот зачем был от третьего лица весь Дашин рассказ.
Реквизиция добра у адвоката, социалиста. И – мелкие (от автора) оправдания этому. Савчук потеет от тайного стыда. Даша оставила одежды на две смены и большую куклу и стыдит мамашу, истерически запрещающую дочке принимать куклу. Сергей (теперь понятно, зачем он, интеллигент, был раньше без связи введён в роман), теперь охраняющий реквизиторов с винтовкой на плече притворяется принципиальным (и у его отца, библиотекаря, будет такая же, как у адвоката, реквизиция излишков). Глеб по своей инициативе собрался подменить Сергея при реквизиции у этого отца. Глеб тоскует что не в армии (та как раз двигается маршем через спящий город).
Стеснительная экспроприация экспроприаторов?
Или это описание одного из препятствий строительству социализма – привычки не отнимать чужую личную собственность?
И – Глеб распорядился всё, собранное у отца Сергея, не отнимать…
То и дело небанальности… То Дашу отпускает белогвардейский полковник. То, вот, остановка реквизиции у интеллигента-идеалиста.
Моральный авторитет Глеба дан априорно. Как вера в партию большевиков, которую он олицетворяет.
Ого. Изгоняют подвергшихся реквизиции… Куда, интересно. (Сергей мучается от этого перегиба.)
Неужели речь о том, что надо строительству социализма изжить перегибы?
Но зачем изгнали из города?
На каждом шагу – неожиданное. Но, может, это просто от незнания мною того времени? «Чевенгур» воспринимался как антиутопия про перегибы. А тут что? Там – для жуткого расстрела согнали людей. А тут?
И самому Глебу противновато…
«— А вы, граждане, забирайте свои манатки!.. Шагайте к новым квартирам! Пожили в хоромах — поживите в лачугах. Там, в предместье, вам покажут, где открытые двери».
Уф. А то я уже стал бояться…
И – тревога: бело-зелёные подступают к городу. (Интересно, было такое в действительности? Я понимаю, что это – не подход литературоведа, но ничего не могу с собой поделать. По https://politzkovoi.livejournal.com/19101.html что-то такое было в 1920 году из-за угрозы врангелевского десанта из Крыма. Т.е. – ещё до окончания гражданской войны. А Глеб же вернулся домой. Т.е. после гражданской войны. Т.е. Гладков натянул. – Для драматизма.)
Разрушен построенный было бремберг.
«Не прав ли предисполком Бадьин, когда смотрел на него [Глеба], как на дурака, который сам не знает, за что берется? Выскочка. Головотяп. Пустолом».
Себя, оказывается, надо побеждать. Свои сомнения насчёт броска с воскресением завода.
Отсрочка в виде мятежа – самая простая отсрочка. Её и применил Гладков. Плохо. Мне вообще надоело читать. Только потому, что завёлся записывать ассоциации по ходу чтения, я читаю.
Столкновение бюрократа Бадьина и рабочих описано так, что ничего не поймёшь. Всё из-за знакомой эскизностью описания.
Саботаж спецов в заводоуправлении. Описание – непонятное.
Нэп-овский расцвет в пику. Слух, что завод отдадут в концессию прежним владельцам.
Смута в душе Поли, Глеба. Плюс их тянет друг к другу. – Замечательное, надо признать адекватное, выражение Гладковым опять раздрая. – Потому так непонятно всё написано… (Я всё хочу быть снисходительным к нему.)
Глеб вдруг представлен уязвлённым былыми интимными историями Даши и сейчас ей изменит с Полей.
«И у кровати, когда он уже поднял ее на руки, раздался дробный стук в дверь.
— Товарищ Мехова, можно?
И скрипнула дверь. То была Даша. Вспыхнула красная повязка, а лицо было прежнее — ясное, с прозрачными глазами, с молодым оскалом зубов.
— Вот так здорово!.. И ты тут, Глебушка? Вот непоседа!..
И весело засмеялась.
— Ну, хорошо… Я — на минутку…
Только на одно мгновение блеснул испуг в ее глазах, а за ресницами что-то взметнулось бледной пленкой. Может быть, это показалось Глебу, потому что он сам испугался и сразу не мог овладеть собою. Мехова отошла от него и обняла Дашу одной рукой.
— Ты не ревнуешь, Даша? Твой Глеб — большой ребенок. Это правда: мужик он замечательный, но глупый до последней возможности. Не отличишь в нем дикаря от умника.
Глеб стал между ними и положил руки и на ту и на другую».
Выдумано.
А зачем?
Или без «зачем». Подсознание ведёт неисповедимыми путями неожиданностей. – А как иначе при неизвестном КАК строительстве неизвестно КАКОГО социализма…
Или я попустительствую?
Зачем-то описывается, как вернулись из эмиграции белогвардейцы. Как их не принимают. И… принимают. – Коллизия!
Артистизм за Гладковым надо признать. Наслаждается противоречиями.
Надо признаваться…
Книге достаточно быть знаменитой, чтоб я получал от неё совершенно специфический интерес, если чтение не захватывает. (Что самые знаменитые книги нечитабельны, мне не в новинку.) Для меня хорошо, если я долго – по ходу чтения – не могу определиться, каким идеалом движим был автор. И я мечусь, как в том графическом анекдоте про генеральную линию партии.
Вот этот артистизм и бросание повествования: Глеба – в смешное положение, в аполитичную ценность родины (эпизод с вернувшимися из эмиграции казаками и белогвардейцами) заставил меня подумать об эпосе и Гомере, об идеале типа «над Добром и Злом», недостижимом.
Тут надо объясниться.
Древние греки завидовали своим богам. И стремились к недостижимому – быть им равными. Гекзаметр давал рапсоду и его слушателям некоторую надежду. Мифология, покорившая самих богов судьбе, — тоже. Ритм гекзаметра, при всё разнообразии нюансов, был по большому счёт один и тот же. И выводил рапсода и слушателей из-под власти окружающих обстоятельств жизни, нудящих. Рапсод и слушатели оказывались в каком-то царстве свободы. И делали их на это время выше богов, подвластных Року. Гекзаметр был сама красота. А противоречия с коллизиями – сама свобода. А то, что материалом сочинения была жизнь богов и героев, маскировало зависть простых людей к ним. Мельчайшие же подробности в описании всего маскировали недостижимый всё-таки характер этого идеала и давали как бы достижение его погружённым в произведение искусства. Эпического. И внешний некий оптимизм происходящего (ахейцы победили троянцев, Пенелопа сохранила верность Одиссею, тот смог-таки вернуться домой из-под Трои) маскировал глубокий пессимизм этого идеала из-за принципиальной его недостижимости.
А вещь Гладкова – такая же, только оптимистичная: будущее – благой для всех социализм, особенно коммунизм. Соответственно вместо подробностей – упоминавшаяся эскизность. Неясно же, КАК этот социализм достичь и КАКОЙ именно он будет. Потому же – такой широкий охват жизни, противоречивость и такая смелость в бросании сюжета в повороты судьбы и коллизии. – Всё равно кривая вывезет!
Это не реализм, открывающий в социуме то, что ещё ни до чьего, кроме авторского, сознания не дошло. А, предполагаю, это идеал типа высковозрожденческого – Гармония в историческом будущем.
Вот на оставшейся для прочтения последней четверти книги и проверим, правильная это угадка или нет.
А пока к восстановлению завода ещё не приступили.
Муть подковёрной борьбы кого-то с кем-то (где Бадьин, как всегда, плохой, внутренний враг). Всё – не понятно, как это обычно у Гладкова. И читать такое словесное месиво уже просто противно.
И – приступили к ремонту на заводе (достаточно, получается, Бадьину, чтоб не злить заводское партсобрание, согласиться).
Дочка Даши, Нюра, тает в детсаду без маминой любви… Даша мучается, что ушла в общественницы. (Почему-то нужно верить, что это занимает всё время бодрствования каждый день. Не удастся мне всё объяснить становлением нового человека. Халтурит Гладков. Поверхностен.) Бадьин приезжал к Даше домой по случаю отъезда Глеба в командировку – прогнала. (Понимай, знал он, где она живёт, значит, приезжал и до возвращения Глеба из армии.) Недомолвки, недомолвки. Противно.
Жирующие нэпманы (общим планом) и голодающие с Поволжья… – Смятение Поли: что толку, что была революция? Пришёл Бадьин в комнату и… Изнасиловал? Но она ж не кричала. А за тонюсенькой стеной шагал по своей комнате Сергей. – Сублимация: революция в опасном отступлении – надо это пережить как насилие Бадьина. И Сергей всё слышал. И Поля прибежала к нему за душевным спасением. И уснула у него. А он просидел над ней. – Как-то литературно это… Надумано.
Невнятное, как всегда, описание ремонта завода… – А не простой ли халтурщик он, Гладков? Есть конъюнктура – читать про социалистическое строительство. – Он её и удовлетворяет. Даже не то, чтоб из-за денег. А от сочувствия. Как поветрие монументальной пропаганды через год-два после победы Октября.
Андреев. Памятник Дантону. 1918-1919.Не сохранился. |
Матвеев. Памятник Марксу. 1918. Гипс.Не сохранился. |
Коненков. Мемориальная доска «Павшим в боях за мир и братство народов». 1918. Цветной цемент. |
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ