Пятница, 22.11.2024
Журнал Клаузура

Соломон Воложин. «Что к чему». О романе Фёдора Гладкова «Цемент» (1925 г.)

Так случилось, что мне захотелось почитать роман Гладкова «Цемент» (1925). Это, вроде, так называемый производственный роман стиля так называемого социалистического реализма. И мне захотелось убедиться в ожидаемом мною отсутствии ЧЕГО-ТО, невыразимого словами, без чего я, эстетический экстремист теперь, не считаю вещь художественной. И дёрнул меня чёрт начать не с чтения самого романа, а со сведений о нём. А там было, что роман очень критиковали. Я стал искать критику. И первое, что нашёл – выпад Крученых, который сам мне подозрителен, была ли у него художественность в чём-нибудь. Подозрителен – это потому, что я мало что его читал. А что читал, было нарушением определения неприкладного искусства по Атанасу Натеву, которое я для себя считаю обладающим хорошим приближением к истине: непосредственное и непринуждённое испытание сокровенного мироотношения человека с целью совершенствования человечества. Кручёных нарушал «непринуждённое». Люди шли, скажем, на оперу «Победа над солнцем» (либретто Крученых) слушать пение, а там над ними издеваются. Это – принуждение, как сама жизнь. Это околоискусство, а не неприкладное искусство. И вот этот Крученых упрекает Гладкова в литературном хулиганстве (в том, в чём его самого упрекали):

«Многие и многие критики отмечали в «Цементе» сугубую небрежность языка, «неуважение» к синтаксису, а зачастую, и к смыслу в «образных» и витиеватых фразах.

Ухарство выражений, вроде:

— «Помру, а завод дербалызну» — (в смысле: пущу в ход? Но обычное значение этого слова — «разобью вдребезги», «выпью»)» (http://fanread.ru/book/8885649/?page=1).

Также написано о романе, что Гладков его много редактировал. – Да. Find-ом «дербалызну» в тексте не находится. Даже «Помру» не находится. А первую редакцию я не нашёл.

Но первые строки романа подтвердили мою (из-за Крученых) догадку, что это у автора «из грязи – в князи», князи скоро наступящей жизни при социализме, как у Бабеля ужасные евреи в «Одесских рассказах» и ужасные кавалеристы в «Конармии». Я подчеркну грязь:

«Хорошо! Опять — машины и труд. Новый труд — свободный труд, завоеванный борьбой — огнем и кровью. Хорошо!

Кричат вместе с детишками козы. Пахнет нашатырной прелью свиных закут. И всюду — бурьян и улочки, засоренные курами.

Почему — козы, свиньи и петухи? Раньше это строжайше запрещалось дирекцией.

Навстречу, по дорожке, шли гуськом из Уютной Колонии три бабы с барахлом под мышкой. Впереди — старуха, облика бабы-яги, а две позади — молодые: одна — пухлая, грудастая; у другой — глаза красные и веки красные, а на лицо козырьком натянут платок».

Кошмар, а… «Хорошо!». С восклицательным знаком.

Собственно, можно не читать весь роман. В этой капле уже всё видно: даёшь серединность. Соединение несоединимого. Просто мой большой опыт сразу уловил и дал мне выразить словами то ЧТО-ТО, невыразимое словами, что тому же Кручёных не удалось почуять даже, настолько оно для него оказалось скрыто.

Впрочем, это у меня впечатления от первых строк.

Реализмом называют открытие художником того социального в жизни, что никто, кроме него, ещё не видит. Трудно это невидимое никому, кроме художника, считать ЧЕМ-ТО, словами невыразимым. Художник-то – видит. В случае с социалистическим реализмом дело представляется и вовсе безнадёжным. Есть же партия, объявившая социализм целью своей правящей страною деятельности.

Не надо при этом пенять из сегодняшнего далёка, что строили, как оказалось, не социализм. Думали-то, что социализм. Но, раз думали, то о каком подсознательном идеале можно подозревать в связи с ЧЕМ-ТО, словами невыразимом?

Впрочем, опять же, это общие слова. Нечего их ставить перед самим чтением романа.

А чтение показывает шитьё белыми нитками.

Главный герой – Глеб. Сознательный рабочий, потому три года назад пошедший на гражданскую войну. Вот он вернулся. Завод разбит войной и доразграбливается рабочими. – Каждый, вроде, за себя. Но это – общими словами. Глеб же видит, что у рабочих душа болит из-за того, что они коз и свиней пасут, зажигалки делают, а не работают, каждый по специальности, как до революции, что давало им гордость за то, что они рабочие. И – перед нами являются один такой, другой и т.д. по мере обхода Глебом знакомых и завода. (А шкурников не показывает автор.)

Читаешь это, и понимаешь, на что будет ставка: не на выживание абы как, а на идею восстановления завода. Причём эта ставка не спускается сверху и не рождается в недрах имеющегося самоуправления, а объявляется… Глебом.

Что пахнет выдумкой.

А выдумка ли – такой нюанс:

«— Ты, товарищ Чумалов, назначен секретарем вашей заводской ячейки. Она дезорганизована. Мешочники и спекулянты. Все помешались на козах и зажигалках. Идет открытое разграбление завода».

Если ячейка – партийная, то такое назначение противоречит уставу партии. Секретаря должны выбирать голосованием.

Из сегодняшнего далёка глядя, именно подобным образом и превратили социализм (строй, я понимаю, ежедневно обеспечивающий рост самодеятельности за счёт государства вплоть до исчезновения государства при коммунизме) в лжесоциализм (с тоталитаризмом).

Не в том ли – в централизации вместо анархии (без центральной власти) – и состоит подсознательный идеал Гладкова?

На выдумку похоже и перерождение женщин в общественниц. Хоть, может, при беде и удобнее было объединять быт. Но. Чтоб от этого получилась особая женская гордость… И чтоб потому Даша, жена Глеба, не допускала мужа к телу… И не факт, что просто у неё кто-то завёлся, пока он отсутствовал.

И всё – как-то топорно.

Глеба спрашивает руководитель женотдела Мехова:

«- …Скажите, что вы решили делать?

— Всё  до [ в смысле – для] пуска завода, если не поломаем костей.

— Ну идите, — мне больше ничего не нужно. Я — с вами, товарищ Чумалов».

Её-ей завязывается любовная интрига.

«Мехова опять пристально осмотрела фигуру Глеба, и ему показалось, что она жадно обнюхивала его».

Даша, наверно, взревнует, и они сойдутся, Глеб и Даша. И будет пошлый счастливый конец. С пущенным, не смотря ни на что, заводом. (Найдётся там что-то для этого «не смотря ни на что».)

Или ревность – это от эгоизма? И Гладков такого не допустит. А просто его Глеб общественной работой своей заслужит новую любовь новой Даши? – Не знаю, смогу ли я счесть такой поворот не за выдумку?..

Какие-то загадки-недомолвки с этой Дашей… В какую-то переделку она попадала, пока Глеб воевал. Из-за того его к себе и не подпускает. – Ой, боюсь, что на пустом месте тайна… Но без непонятности ж не интересно читать. Вот Гладков и городит что-то (с маленькой буквы, а не ЧТО-ТО, что от подсознания). Клейст спас Дашу. Клейст инженер-контрик. – А кончится, наверно, тем, что он перейдёт на сторону советской власти.

И – то и дело: краснобайство. Противоречиями. Вот – воспоминание Глеба об истязаниях белыми, которым его выдал (почему-то) Клейст:

«Их бросили в пустой лабаз и били до глубокой ночи. В минуты сознания чувствовал Глеб удары — и легкие, далекие, не доходящие до боли, и огромные, потрясающие. Но эти удары были безбольны и странно ненужны: точно он был замурован в бочке и кто-то бесцельно и озорно бухал ногами в ее стенки».

Можно в это вжиться? – Я не могу.

Зато – чистая техника литературная: нужны противоречия. С ними и контрика Клейста можно привлечь инженером на социалистическую стройку.

Инстинкт ведёт Гладкова, как и всех художников, путём противоречий. Неужели третье от противоречий есть? – Величие будущего социализма?

Но это третье переживание мне что-то не видится подсознательным.

Не то было с «Одесскими рассказами». Я помню… Я их дочитывал. Последний рассказ был «Карл-Янкель». И он, словом «счастливее», наверно, спровоцировал моё озарение, что вдохновляло Бабеля изображать мерзких. Или меня подводит память… Потому что я помню, что сидел в темноте, под фонарём, на обрыве над морем, и у меня оказалось с собой чем и на чём писать, и я стал лихорадочно писать своё «Открытие Бабеля для себя и других невежд». Я продрался к художественному смыслу «Одесских рассказов». Мы их не проходили в школе.

Или с Гладковым мне просто не повезло, и я, помнится, со школы что-то знал про подобный бабелевскому смысл его «Цемента»? А сам роман, как и водилось, я не читал. (Я кончил школу с ненавистью к литературе, так нас задолбала необходимость писать  характеристики героев и морализаторство просоциалистическое) – И, конечно, у меня теперь к Гладкову недоверие.

Или это просто белые нитки видны, а не недоверие: Клейст выдал белым Глеба, так зато спас от них хоть его жену; а теперь дал Глебу уговорить себя на сотрудничество (без инженера завод не поднять из руин); и Глебу ещё предстоит узнать, что жена ему всё время оставалась верна…

Или всё равно тогда не понятно, чего ж она Глеба сторонится. – Что: надо, чтоб он не с её слов узнал о её невинности?

О. Предисполкома Бадьин тут корень зла… И дело повсюду портит, и к Даше имеет отношение… – Враг народа? Вредитель?

Интересно. Психология его будет дана? Или просто – воплощение дурной воли? А воле женщины поддаются…

«Не было женщины, которая не подчинилась бы ему покорно и желанно…».

(Странно… Два Абсолюта мерещатся от имени автора: Социализм и Страсть эротическая.)

По крайней мере, теперь ясно, почему Даша не может теперь быть с Глебом, как ни в чём не бывало. – У неё что-то было с Бадьиным, наверно.

Но – старое ощущение: я опять не верю.

Глеб – бывший «военком полка». Мог ли он сечь что-то против бадьинской «хозяйственной конъюнктуры» (понимай, цемент может оказаться стране ненужным немедленно, как рабочим немедленно нужно восстановить цементный завод). Нужен же государственный, а не полковой масштаб мышления. Гладкову, как автору своего произведения, карты в руки. Но не его персонажу, который (я почему-то думаю) необоснованно всегда прав. Я подозреваю тут авторский промах. Которого б не было, руководи автором подсознание.

Всё сильно осложнилось. Есть беда и хуже Бадьина. Какой-то тормоз Шрамм.

А не хочется вникать в сложность…

Впечатление такое, что изображена царящая растерянность. Вообще-то книга начала писаться в 1922 году. После Х съезда партии. На котором был страшный раздрай. Отчего аж приняли решение запретить в партии фракции. – Вот этот раздрай и живописует Гладков довольно успешно.

И! Это, мне кажется, от подсознания. Реет какая-то тоска по тому, по-моему, что в далёком будущем назовут культом личности и тоталитаризмом.

«У двери Глеб обернулся.

— Товарищ Чибис, ты видел Ленина?

— Ну видел… пусть видел… Что же из этого следует?.. А если не видел?..

Чибис сердито отвернулся.

— Я вот не видел его, товарищ Чибис, и мне кажется, что я не пережил самого главного. Если бы я увидел и услышал его, я открыл бы себя заново. Выразить этого не могу — беден словами… Но тогда бы и слова у меня были иные…».

Эт-то уже интересно. Этак я, будучи противником тоталитаризма, смогу считать Гладкова художником. Ибо у того – подсознательный идеал тоталитаризма и культа личности, то есть – лжесоциализма (как я это называю).

Кончал книгу писать Гладков в 1924-м, когда потребность в вожде уже созрела (Ленин умирал или уже умер). Последующие правки романа могли обострить эту невнятную ещё жажду.

Это получается таки реализм. Открытие автором того, что в жизни ещё не проклюнулось для общего обозрения.

Удручает то, что чувствуется, что Гладков ни в чём специальном не разбирается. («…закончил экстерном Учительский институт… включился в революционную деятельность… отбывал ссылку… был редактором городской газеты… и организатором местной системы народного образования… вошёл в пролетарское писательское объединение». – Ну так и есть!)

«В слесарном цехе уже не клепали зажигалок. Там шла иная работа: в вихре железного скрежета, свиста, шипенья, звона опять воскресали к жизни детали машин. Из цеха в машинные корпуса и опять по двору в цех, навстречу друг другу, в синих блузах, отливающих медью, шагали рабочие».

Производство в виде шагания… Об отливании медью синих блуз я молчу. Но с какой стати стали делать какие-то детали машин, каких машин? Когда первым делом было устроить дело заготовки дров на зиму? И когда Бадьин не разрешил пускать завод без указа сверху, чтоб не получилось, что цемент ещё не нужен… (Или цемент в принципе не может быть не нужен в разорённой стране? – Но Бадьин-то говорил…) Или не важна производственная точность в так называемом производственном романе? Ибо он – об общем настроении… Этак налету… Как импрессионисты – настроение движения, а не что именно движется. Мелькание… Метельный стиль?

«Люди шагали из завкома — в завком, из дверей — в двери. Шли хлопоты об усилении пайков, распределялись силы. У всех на устах был бремсберг».

Бремсберг – «Наземное подъёмное устройство, образованное двумя наклонными рельсовыми путями с движущимися по ним вагонетками с грузом. При этом поднимающаяся (менее гружёная) вагонетка движется за счёт тяжести более тяжёлой (более гружёной) вагонетки» (Википедия).

Это то, что думали приспособить для дров. Всё-таки. Для этого, что ли изготавливали детали машин? Для вагонеток, что ли?

Но мне пришло в голову, не могло ли быть, что в 20-е годы очень мало было читателей, что-то смыслящих в технике, и заметить болтовню Гладкова было некому.

Можно, впрочем, и иначе на всё посмотреть, вживаясь в то время. Это ж время массового энтузиазма. И через полвека после я видел трудовой энтузиазм даже и лодырей, которым впереди совсем не светило построить коммунизм. Да и социализм был лжесоциализм. Лодырей нельзя было уволить. Власть делала вид, что она власть трудящихся. Но даже лентяи зажигались, когда подходил срок сдачи большой работы. Тем более что уж тогда, если б они филонили, их бы всё-таки уволили. Процесс работы – затягивает сам по себе. А уж в 20-х, когда социализм (думали) строить начинали… Про тогдашнее время запросто можно поверить в воодушевление рабочих от обычнейшей, работы, какую делали и до революции. А тогдашние читатели запросто реагировали на любую приблизительность, изображающую трудовой энтузиазм масс.

Не исключено, что это просто такое особое произведение монументального искусства  слова. Оно славит народ, строитель социализма (а не как у Бабеля, про народ, потенциально изменяемый социализмом). В таком и не должно быть подробностей или точности в них. И оно только по совместительству вдруг да пообщает подсознание автора с подсознаниями восприемников.

Пейзажи – впечатляют.

«Горы громоздились в утесах и крутых склонах до самого неба. Всюду — обвалы в извивах складок и кучи камней и щебня, а ребра гор стекали от вершин расплавленным металлом».

В чём дело?.. «Горы в утесах и крутых склонах». Как в одежде со складками… И складки – тут как тут: «обвалы в извивах складок». – Необычно. Живое какое-то всё. Потому, наверно, «расплавленным металлом».  Не температура, а подвижность.

И соответствует напряжению: Бадьин и Даша едут в фаэтоне, сидя рядом, и тот ей руку на колено было клал, да она сбросила. – Ну ясно. Было у них. По случаю. Но она – хозяин положения. Моральный. Но не физический. – Чего было соглашаться ехать? Когда другую начальница ей предлагала послать… – Смелая? Или надумано? Крученых считал, что Даша исповедует идею стакана воды. Хочется – совокупляйся. Не хочется – нет. (Той цитаты, которой он подкреплялся, в этой редакции романа, что я читаю, нет; по ней Даша отдавалась мужчинам в виде жертвования нуждающемуся, если мужчина страстно просил.) – Для чего Гладков так осложнил сюжет? – Для общей проблемности достижения настоящего, как он считал, социализма? – Как бюрократия и бандитизм нужны… Верность – в итоге борьбы…

Не от подсознания это. Это – иллюстрации расклада сил на Х съезде партии. Бадьин – троцкист (за военизирование труда), Даша – сторонник анархо-синдикалистов (за упор на самоуправление). Понятно, что Коллонтай (из анархо) была и за идею стакана воды. Раз у Энгельса была «История семьи, частной собственности и государства»: перечисление – по мере появления и развития эксплуатации, то, мол, при радикальном отказе от эксплуатации надо отказаться и от семьи, а не только от частной собственности и государства.

Я всё придираюсь…

Можно ли верить отчаянному героизму Даши у бандитов? (Это как странно мне было бесчувствие Глеба при побоях белогвардейцами.)

«А Даша все время чувствовала необычайную легкость. Грудь ее дышала ровно, спокойно, и голова была точно пустая — ни мыслей, ни жалости к себе, ни страха. Будто она никогда не была так свободна и молода, как сейчас. И удивилась: почему это так тянет ее к себе вон та одинокая сосенка на скале, у самой вершины горы (ой, как высоко!), почему она впервые видит такой густой воздух над склонами гор и почему он в лиловых переливах? И не сосенка здесь важное, и не воздух, а что-то другое, родное, крылатое, чему она не может дать имени…».

Нет. Вот этому я верю. Сам тонул и знаю, как хорош мир перед смертью.

«Какой воздух хороший — весна! А сосенка вся в полете — нагнулась над пропастью и расправила крылья (ой, как высоко!..)».

(Круто. Её за смелость отпустили.) – Тоже не верится. Ради сюжетного интереса автор ей сохранил жизнь. Показал, что ей – перед смертью – почти одинаково дороги и Бадьин, и Глеб. Хм. А дочки не было в последние секунды…

Должен признаться, что я втянулся, и мне не скучно читать – так, наблюдая за собой. Я ждал худшего.

Сложный характер у Даши. То ли недопонятный и для автора (и он просто живописует, а не придумывает)…

Окрылённая высокой идеей… (Жена моя такой была, когда я с нею познакомился.)

Но неужели, кроме Гладкова никто не видел появления таких женщин?

Или не в этом дело? А в том, что Гладков невольно делает в чём-то самой хорошей ту, против которой он роман пишет?

Вот и Бадьин, хороший, с отрядом прискакал выручать Дашу.

А ведь просто дурак. Ни ехать вообще не надо было, если б не приказал отнять последнее у казаков и крестьян, ни выручать не надо было б, если б сразу ехал с охраной.

А ведь подлец. Арестовывает того, кто строго выполнял его дурацкий приказ.

Гладков изображает Бадьина вдруг переродившимся из сторонника продолжения военного коммунизма в сторонника НЭП-а.

А вот и сверхподлец. Бадьин увольняет того, кто с самого начала противился взиманию ненавистной продразвёрстки.

Ужас. Вспоминается старый анекдот. «Что это такое:

Это левый уклон и правый уклон. А между ними – генеральная линия партии» .

И – идиллия обожания Бадьиным Даши, слепой от удовольствия моральной власти над ним, ею спасённым от смерти и теперь укрощённым ею (а то ведь чуть не насиловать полез в фаэтоне).

Гладков весь бурлит противоречиями.

Но они ж могут быть от артистизма, а не от подсознательного идеала.

Н-не знаю. Даша добилась от Глеба, чтоб он не считал загвоздкой для себя, спала она с Бадьиным или нет. И тогда пришла к нему в постель. – Это эпизод идеи стакана воды или нет? И отношения своего автор не выразил: так оно было, а я, автор, не при чём…

Или, поданное на фоне давешней радости труда на воскреснике, это есть одобрение полового «анархо-синдикализма»?

И – нет царя в голове у Гладкова. А значит, и нет в подсознании идеала тоталитаризма.

Или наоборот всё же? – В сознании – нет, а в подсознании – есть…

Вот страсти-то мне?..

Может, Гладков своим многократным переделыванием романа просто его испортил, если там было что-то художественное?

Или – вот мысль – Даша ж довела Глеба, чтоб он её, наконец, за некое душевное качество зауважал (ну хоть за смелость и беззаветную преданность будущему социализму: спасла своим прыжком на бандита предисполкома Бадьина), и тогда только пришла к Глебу в постель. И это для Гладкова было прогрессом. А всё остальное – так… Стародавняя загадка женщины, что у неё было не с мужем. – Чистая ерунда по сравнению с такой высью.

Но тогда, увы, ничего от подсознательного идеала.

Нет, вы, читатель, не представляете, как я сам себе надоел с этой своей идеей-фикс.

И самооборона от бандитов на воскреснике с винтовкой в руках – тоже, оказывается, радость.

«Все одинаково переживали торжественность и важность момента и со строгими лицами вставляли обоймы и молча отходили в сторону. Только Митька-забойщик, гармонист, с синим бритым черепом, рвался вперед, к Глебу, и орал:

— А ну, дай дорогу, ребята!.. Не оттирай, просю!.. Я свое место отлично понимаю… Я, может, ждал этого хвакта горячей, чем своего рождения…

Протягивая издали руки, он жадно тянулся к винтовке и злился, когда отталкивали его в сторону».

Просто экзотический интерес – читать такое.

Кто сказал, что это – производственный роман. Это этнографический очерк о людях новой формации.

Нет, это прелесть, какая белиберда:

«Струнно пели колеса на электропередаче, и чугунные их спицы взмахивали черными крыльями в разных наклонениях и пересечениях. Стальные канаты паутинно наматывались и разматывались на желобах ободий. Электромонтеры, рабочие и комсомольцы, во главе с Лухавой и Клейстом, смотрели на электрический полет колес и слушали воскресную музыку машин».

Что значит условность!.. Можно какие угодно применять слова. Важно, чтоб передавалось настроение. Например, монотонностью – сонность: придёт серенький волчок, хватит Ваню за бочок. А у Гладкова?

Важно, что «пели», и тогда не важно, что «Струнно» и «колёса» не идут друг другу визуально и по главному смыслу. Зато оба идут к «пели» третьими смыслами, обертонами. «Струнно»  это музыкальный инструмент, «колёса» это повторы в музыке… «Струнно» же идёт к «электропередаче» — из-за того, что вторая по проводам передаётся, а провода – поют на ветру… Музыкальные повторы – это «спицы взмахивали черными крыльями». Всё выше по тону – взлетают же «крыльями»«Стальные канаты» уж точно «Струнно»… А «наматывались и разматывались» — это повторы мелодии… А «электрический полет колес» – потому что «воскресную музыку машин»

Я поражаюсь на глухоту Кручёных.

Я очень восставал против Вейдле с его предпочтением немецкому blitz русской молнии. Но он не без правоты. А у Гладкова всё это «Струнно» ещё и с возвышенностью темы связано – с героизмом первых строителей социализма.

«- … Мы с вами начинаем великое строительство социализма».

Какого чёрта подсознательный идеал тут искать?

Или… (Жуть) Это вскрик под спуск трупа того Митьки, только что убитого в стычке с бандитами. – Строительство кровавого социализма… Сталинские репрессии-то считались не репрессиями, а борьбой с политическим врагами, готовыми на всё. – Благородная кровавость социализма не есть ли тот самый подсознательный идеал автора?!. – Ведь и казак, почти задушенный Глебом, вырвался прыгнул с кручи и убился ж тоже. – Тут и такая кровавость брезжит… – Помимо воли автора.

Непрерывно пытаясь угадать, что и зачем будет дальше (чем больше не угадаю, тем больший молодец Гладков), я что-то не догадываюсь, зачем нужна Поля Мехова, всё вертящаяся вокруг Глеба. Не передана ль ей идея стакана воды? Не второй ли это эшелон нападения, так сказать, на тоталитарный социализм, подозреваемй (помните?), что он – подсознательный идеал Гладкова.

А вот и недопонятное, вожделенное как явный след какой-то части подсознательного идеала. Личностной, что ли? Обирает обществизм личность. И не ясно, как их примирить.

«Под бетонной площадкой, в глубине, звенела вода, и что-то большое и живое вздыхало в пустоте. И казалось, что эти вздохи стонут в лесу и над лесом и плывут из сумерек долины. Всё было воздушно, глубоко и необъятно: горы были уже не хребты в камнях и скалах, а грозовая туча, море — в безбрежном вздыблении — не море, а лазурная бездна, и они [Глеб с Дашей, а Поля беспричинно взволнованная ушла от них] здесь на взгорье над заводом и вместе с заводом, — на осколке планеты, в неощутимом полете в бесконечность».

Вот те и производственный роман…

Опупеть! Гладков забыл, что Клейст спас Дашу от казни белогвардейцами? Или это опять пропуск в пунктире? И надо понимать, что Клейст как-то узнал о её аресте (за сбежавшего мужа) и похлопотал? – Нет. Это случилось позже. После второго ареста Даши. Но всё равно какая-то несуразица: почему её теперь не убили, как других (помогавших зелёным едой)? Или потому и не убили, что Клейст просил?

Имеется в виду, что всё это – как бы рассказ Даши Глебу, что с нею было без него. – Как её завербовали зелёные от его имени (тайно кормить их). Как некая Фима, тоже завербованная, себя не блюла, а она, Даша, блюла. Что их, разоблачив, белые насиловали. Очень целомудренно написано, только сказано.

Ещё целомудреннее – я так понял – что она отдавалась солдатам белогвардейским:

«С немым вопросом в глазах приходили солдаты. Поглядеть со стороны — дурака валять приходили, поиграть со вдовой молодой приходили. Придут раз-два, потом пропадают, а вместо них — новые. А куда пропадали прежние — ничего не могли сказать людям ясные глаза Даши».

Или это низость во мне так понимает, а не было блуда на самом деле?

«…Глеб подавленный, лежал неподвижно на коленях Даши и долго не мог вымолвить слова. Вот она, его Даша… Сидит около него, как родная жена: тот же голос, то же лицо, так же бьется, как раньше, ее сердце. Но нет той Даши, которая была три года назад: та Даша ушла от него навсегда.

И волна невыразимой любви к ней потрясла его болью. Он обхватил ее дрожащими руками и, задыхаясь, борясь со слезами застонал от ярости, бессилия к нежности к ней.

— Даша, голубка!.. Если бы был я здесь в эти дни!.. Если бы я знал!.. Мое сердце лопается, Даша… Зачем ты мне это сказала? Что я могу сделать с собою?.. Сейчас я как раненый, Даша… Как я могу пережить все это?.. Я и ты — ты… и офицеры… [но хоть не солдаты «поиграть со вдовой»; или тогда совсем невыносимо, ибо добровольно; и потому не повторено им?] Даша! Между нами была смерть… А ты — живая… Ты пошла сама, и у тебя своя дорога борьбы… Но я… Я с ума схожу… Помоги мне понять, Даша…».

Нравственный кошмар, если вдуматься. Но. Когда б вы знали, из какого сора, растут цветы… – Вот как Даша стала общественной деятельницей (теперь понятно – способом назло врагам). – Впечатляет… И не в малой степени – целомудренностью повествования. Вот зачем был от третьего лица весь Дашин рассказ.

Реквизиция добра у адвоката, социалиста. И – мелкие (от автора) оправдания этому. Савчук потеет от тайного стыда. Даша оставила одежды на две смены и большую куклу и стыдит мамашу, истерически запрещающую дочке принимать куклу. Сергей (теперь понятно, зачем он, интеллигент, был раньше без связи введён в роман), теперь охраняющий реквизиторов с винтовкой на плече притворяется принципиальным (и у его отца, библиотекаря, будет такая же, как у адвоката, реквизиция излишков). Глеб по своей инициативе собрался подменить Сергея при реквизиции у этого отца. Глеб тоскует что не в армии (та как раз двигается маршем через спящий город).

Стеснительная экспроприация экспроприаторов?

Или это описание одного из препятствий строительству социализма – привычки не отнимать чужую личную собственность?

И – Глеб распорядился всё, собранное у отца Сергея, не отнимать…

То и дело небанальности… То Дашу отпускает белогвардейский полковник. То, вот, остановка реквизиции у интеллигента-идеалиста.

Моральный авторитет Глеба дан априорно. Как вера в партию большевиков, которую он олицетворяет.

Ого. Изгоняют подвергшихся реквизиции… Куда, интересно. (Сергей мучается от этого перегиба.)

Неужели речь о том, что надо строительству социализма изжить перегибы?

Но зачем изгнали из города?

На каждом шагу – неожиданное. Но, может, это просто от незнания мною того времени? «Чевенгур» воспринимался как антиутопия про перегибы. А тут что? Там – для жуткого расстрела согнали людей. А тут?

И самому Глебу противновато…

«— А вы, граждане, забирайте свои манатки!.. Шагайте к новым квартирам! Пожили в хоромах — поживите в лачугах. Там, в предместье, вам покажут, где открытые двери».

Уф. А то я уже стал бояться…

И – тревога: бело-зелёные подступают к городу. (Интересно, было такое в действительности? Я понимаю, что это – не подход литературоведа, но ничего не могу с собой поделать. По https://politzkovoi.livejournal.com/19101.html что-то такое было в 1920 году из-за угрозы врангелевского десанта из Крыма. Т.е. – ещё до окончания гражданской войны. А Глеб же вернулся домой. Т.е. после гражданской войны. Т.е. Гладков натянул. – Для драматизма.)

Разрушен построенный было бремберг.

«Не прав ли предисполком Бадьин, когда смотрел на него [Глеба], как на дурака, который сам не знает, за что берется? Выскочка. Головотяп. Пустолом».

Себя, оказывается, надо побеждать. Свои сомнения насчёт броска с воскресением завода.

Отсрочка в виде мятежа – самая простая отсрочка. Её и применил Гладков. Плохо. Мне вообще надоело читать. Только потому, что завёлся записывать ассоциации по ходу чтения, я читаю.

Столкновение бюрократа Бадьина и рабочих описано так, что ничего не поймёшь. Всё из-за знакомой эскизностью описания.

Саботаж спецов в заводоуправлении. Описание – непонятное.

Нэп-овский расцвет в пику. Слух, что завод отдадут в концессию прежним владельцам.

Смута в душе Поли, Глеба. Плюс их тянет друг к другу. – Замечательное, надо признать адекватное, выражение Гладковым опять раздрая. – Потому так непонятно всё написано… (Я всё хочу быть снисходительным к нему.)

Глеб вдруг представлен уязвлённым былыми интимными историями Даши и сейчас ей изменит с Полей.

«И у кровати, когда он уже поднял ее на руки, раздался дробный стук в дверь.

— Товарищ Мехова, можно?

И скрипнула дверь. То была Даша. Вспыхнула красная повязка, а лицо было прежнее — ясное, с прозрачными глазами, с молодым оскалом зубов.

— Вот так здорово!.. И ты тут, Глебушка?  Вот непоседа!..

И весело засмеялась.

— Ну, хорошо… Я — на минутку…

Только на одно мгновение блеснул испуг в ее глазах, а за ресницами что-то взметнулось бледной пленкой. Может быть, это показалось Глебу, потому что он сам испугался и сразу не мог овладеть собою. Мехова отошла от него и обняла Дашу одной рукой.

— Ты не ревнуешь, Даша? Твой Глеб — большой ребенок. Это правда: мужик он замечательный, но глупый до последней возможности. Не отличишь в нем дикаря от умника.

Глеб стал между ними и положил руки и на ту и на другую».

Выдумано.

А зачем?

Или без «зачем». Подсознание ведёт неисповедимыми путями неожиданностей. – А как иначе при неизвестном КАК строительстве неизвестно КАКОГО социализма…

Или я попустительствую?

Зачем-то описывается, как вернулись из эмиграции белогвардейцы. Как их не принимают. И… принимают. – Коллизия!

Артистизм за Гладковым надо признать. Наслаждается противоречиями.

Надо признаваться…

Книге достаточно быть знаменитой, чтоб я получал от неё совершенно специфический интерес, если чтение не захватывает. (Что самые знаменитые книги нечитабельны, мне не в новинку.) Для меня хорошо, если я долго – по ходу чтения – не могу определиться, каким идеалом движим был автор. И я мечусь, как в том графическом анекдоте про генеральную линию партии.

Вот этот артистизм и бросание повествования: Глеба – в смешное положение, в аполитичную ценность родины (эпизод с вернувшимися из эмиграции казаками и белогвардейцами) заставил меня подумать об эпосе и Гомере, об идеале типа «над Добром и Злом», недостижимом.

Тут надо объясниться.

Древние греки завидовали своим богам. И стремились к недостижимому – быть им равными. Гекзаметр давал рапсоду и его слушателям некоторую надежду. Мифология, покорившая самих богов судьбе, — тоже. Ритм гекзаметра, при всё разнообразии нюансов, был по большому счёт один и тот же. И выводил рапсода и слушателей из-под власти окружающих обстоятельств жизни, нудящих. Рапсод и слушатели оказывались в каком-то царстве свободы. И делали их на это время выше богов, подвластных Року. Гекзаметр был сама красота. А противоречия с коллизиями – сама свобода. А то, что материалом сочинения была жизнь богов и героев, маскировало зависть простых людей к ним. Мельчайшие же подробности в описании всего маскировали недостижимый всё-таки  характер этого идеала и давали как бы достижение его погружённым в произведение искусства. Эпического. И внешний некий оптимизм происходящего (ахейцы победили троянцев, Пенелопа сохранила верность Одиссею, тот смог-таки вернуться домой из-под Трои) маскировал глубокий пессимизм этого идеала из-за принципиальной его недостижимости.

А вещь Гладкова – такая же, только оптимистичная: будущее – благой для всех социализм, особенно коммунизм. Соответственно вместо подробностей – упоминавшаяся эскизность. Неясно же, КАК этот социализм достичь и КАКОЙ именно он будет. Потому же – такой широкий охват жизни, противоречивость и такая смелость в бросании сюжета в повороты судьбы и коллизии. – Всё равно кривая вывезет!

Это не реализм, открывающий в социуме то, что ещё ни до чьего, кроме авторского, сознания не дошло. А, предполагаю, это идеал типа высковозрожденческого – Гармония в историческом будущем.

Вот на оставшейся для прочтения последней четверти книги и проверим, правильная это угадка или нет.

А пока к восстановлению завода ещё не приступили.

Муть подковёрной борьбы кого-то с кем-то (где Бадьин, как всегда, плохой, внутренний враг). Всё – не понятно, как это обычно у Гладкова. И читать такое словесное месиво уже просто противно.

И – приступили к ремонту на заводе (достаточно, получается, Бадьину, чтоб не злить заводское партсобрание, согласиться).

Дочка Даши, Нюра, тает в детсаду без маминой любви… Даша мучается, что ушла в общественницы. (Почему-то нужно верить, что это занимает всё время бодрствования каждый день. Не удастся мне всё объяснить становлением нового человека. Халтурит Гладков. Поверхностен.) Бадьин приезжал к Даше домой по случаю отъезда Глеба в командировку – прогнала. (Понимай, знал он, где она живёт, значит, приезжал и до возвращения Глеба из армии.) Недомолвки, недомолвки. Противно.

Жирующие нэпманы (общим планом) и голодающие с Поволжья… – Смятение Поли: что толку, что была революция? Пришёл Бадьин в комнату и… Изнасиловал? Но она ж не кричала. А за тонюсенькой стеной шагал по своей комнате Сергей. – Сублимация: революция в опасном отступлении – надо это пережить как насилие Бадьина. И Сергей всё слышал. И Поля прибежала к нему за душевным спасением. И уснула у него. А он просидел над ней. – Как-то литературно это… Надумано.

Невнятное, как всегда, описание ремонта завода… – А не простой ли халтурщик он, Гладков? Есть конъюнктура – читать про социалистическое строительство. – Он её и удовлетворяет. Даже не то, чтоб из-за денег. А от сочувствия. Как поветрие монументальной пропаганды через год-два после победы Октября.

Андреев. Памятник Дантону. 1918-1919.

Не сохранился.

Матвеев. Памятник Марксу. 1918. Гипс.

Не сохранился.

Коненков.  Мемориальная доска «Павшим в боях за мир и братство народов». 1918. Цветной цемент.

Прикладное искусство. Для своих и про своё. Вполне заводит, каким бы ни было качество.

«Люди, голубые от пыли, суетились, ползали около печей, прыгали по переплетам, по кружевам перекладин, лестниц, парапетов, винтили, резали, пилили железо и медь, опутывались тенетами проводов, орали и задыхались от пыли, от духоты, от внезапной бурной трудовой встряски».

А вот происки врагов наверху (странно для гладковской манеры логичные):

«Предположим, что завод пущен и продукция поступила на склады. Что же дальше? Рынок? Но его ведь нет. Раньше нашим цементом питалась главным образом заграница. А теперь? Строительство? Но ведь строительства тоже нет и не может быть, потому что нет ни капитала, ни производительных сил».

До непереносимости противно. – Что?

Без Глеба, уехавшего в командировку наверх, ремонт завода остановился. Он вернулся. Разозлился. Поехал в городской верх. А там Бадьин уже распекает волынщиков.

По щучьему хотению, по Глеба появлению… (И Даша почему-то тут, в кабинете. И вдруг Глеб вспоминает – а нам нельзя было раньше знать? – про сплетню о Даше, Бадьине и их общей кровати в станице в командировке.) – Гладков ведёт себя, как напёрсточник.

Неужели муть политической ситуации в стране оправдывала муть в тексте романа?

С Шрамом Бадьин вместе пьянствует после работы, а вот – корит его за «экономическую контрреволюцию».

Вот и Нюрочка умерла между делом. Надо же! Так играть с читателем!.. – Почти как в новом романе (что через четверть века появился), где абсурд – нормальное дело (когда мир так плох). Но тут-то что?!.

И идёт довольно точное описание чувств Глеба.

И обрывается глава.

Что: личное подавлять – это хорошо или плохо? Или это так чуется гармония: месть за перегиб тяги к обществизму?

Книге вот-вот конец, а я что-то не чую, что мне удастся определиться.

«Чистка заводской ячейки…».

Это что за выбрык? Вредители до сих пор вверху были. А чего внизу партячейку чистить?

Идёт абсурд ожидания исключения из партии тех, кто до сих пор представлен был как положительный… Сергей, Поля…

Мне вспомнилось леонтьевское: «Растопчут кого-нибудь в дверях — туда и дорога! Меня — так меня, вас — так вас… Вот что нужно, что было во все великие эпохи. Зла бояться! О, Боже! Да зло на просторе родит добро!».

Неужели мне не случайно Гомер вспоминался?..

Или всё-таки этот смутный негативизм к мути движим подсознательным всё-таки идеалом патернализма (чтоб применить позитивное слово вместо негативного тоталитаризма).

Гладков тогда принципиальный человек: не поддался при последующих изменениях текста романа на упрёки за ««неуважение»… к смыслу… в… фразах».

Надо понимать, Полю и Сергея из партии исключили. Надо понимать, Зло побеждает. И Зло – Бадьин. И он цинично пришёл сексом утешать Полю. А Сергей – слышит и страдает.

Так и есть – исключили. А вот Цхеладзе застрелился от этого. «Растопчут кого-нибудь в дверях…».

«Пуск завода был назначен в день Октябрьской годовщины».

Опа, как говорится. По щучьему велению…

Роман абсурда?

«Партийная чистка уже закончилась, но коридоры Дворца труда задыхались от людей, от сырого бурого дыма, от угарной растерянности, от настороженного и покорного ожидания. Люди сбивались в кучи, говорили придушенными голосами, но были одиноки, похожи на больных».

Зло победило. Шрамм по-прежнему на коне.

Даша ушла жить к Поле, спасть её, надломленную. А ещё – от Глеба, для которого не хочет быть «бабой только для постели».

Всё – не ахти что.

«Чертова жизнь! Она — как дробилка, хрумкает все — и судьбу, и привычки, и любовь…».

Столкновение Глеба с Бадьиным на людях из-за, в итоге, подозрения, что тот спал с Дашей в станице, когда она его спасла от смерти и сама спаслась от смерти.

Где новые люди? Что никакой не производственный роман это – давно ясно.

Никчемность жизни (несмотря на цепляние Сергея за исполняемое дело). – Это я о трупике младенца, выложенном матерью на причальной стенке…

У меня был товарищ… Мы вместе работали и вместе ходили с работы домой. И всё не могли наговориться. И на работе, прерываясь, встречались и говорили. И раз я к нему подошёл, а он не может говорить. Потрясён. Еле узнал. – Его жена работала в доме ребёнка. Врачом. Выхаживали там подброшенных детей. – Ну что ему её работа? Ан нет. Накануне одного там не смогли выходить. Только-только рождённого. Но – там! Он лишь видел состояние жены, вернувшейся домой с поражением. И – вот: жизнь ему не в жизнь. – «Зачем он родился?» — спросил он меня так, словно у него пол уходит под ногами. – Я потрясённо молчал.

Производственный роман…

Я боюсь, что гомеровская недостижимость идеала властвовала над Гладковым.

А невнятность его речи, как и внятность Гомера – для того и применены.

Слишком страшен мир, чтоб с этим смириться.

Что по сравнению с этим восторг гигантского митинга по случаю пуска завода?

Тяжелейшее воспоминание Глеба о встрече с Бадьиным в коридоре, где все они живут: Поля с Дашей, Сергей, Бадьин. У того на поясе кобура с пистолетом…

«Я его все же пришью, будет час… Он съел и тебя и Мехову…».

Нет нового человека.

А митинг начался. Говорит Бадьин. Суконно. И Чумалова хвалит. (А ведь ненавидит.)

А потом что-то красиво и невнятно говорил сам Глеб Чумалов. И митинг ревёт торжеством.

Прав был Бахтин, что каждое время понимает произведение искусства по-своему. Но права и гораздо менее известная Бонецкая, что это у Бахтин, хоть и правда, но беда, а не достоинство. Важно адекватно автору понимать его произведение. Я б даже заострил: важно адекватно подсознательному идеалу автора понимать, а не адекватно его осознаваемому идеалу.

Соломон Воложин


НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ

Ваш email адрес не публикуется. Обязательные поля помечены *

Копирайт

© 2011 - 2016 Журнал Клаузура | 18+
Любое копирование материалов только с письменного разрешения редакции

Регистрация

Зарегистрирован в Федеральной службе по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор).
Электронное периодическое издание "Клаузура". Регистрационный номер Эл ФС 77 — 46276 от 24.08.2011
Печатное издание журнал "Клаузура"
Регистрационный номер ПИ № ФС 77 — 46506 от 09.09.2011

Связь

Главный редактор - Дмитрий Плынов
e-mail: text@klauzura.ru
тел. (495) 726-25-04

Статистика

Яндекс.Метрика