Михаил Садовский. «Оглянись на дороге.» Рассказ
17.12.2022Оглянись на дороге. Сейчас она пойдёт вниз и скроется за поворотом, а ты оглянись, пока ещё есть время! Что это? Кто там, в стёганой телогрейке, перепоясанной кирзовым ремнём, с торчащими пучками ваты на месте отлетевших пуговиц? Кто эта женщина — твоя мать? Она возвращается с лесоповала и отстала от товарок? И ты вглядываешься и не узнаёшь её… А там, за ней, присмотрись, присмотрись, видишь, какая-то тень маленькая и прозрачная. Не догадываешься? Вы все были как тени, вырвавшиеся из блокады, убежавшие от немца из-под Минска, Вязьмы, Харькова…
Помнишь? Вспоминай, вспоминай, как сосед твой в гимнастёрке, однорукий Кузьма Дмитрич, поманил тебя пальцем вечером:
— Витёк, поди, — и притворил обитую дерюгой дверь. — Ты вот что… — он помялся немного, — матери не докладай, что я тебе скажу счас, ладно?
Он пригляделся и удостоверился, что мальчишка понял.
— Ты вот что… Мать-то не выдержит, понял? — и ты стоял не шелохнувшись. — Это верно, что трудовой фронт и все обязанные, только, если она свалится, значит, то считай, что вы оба пропащие, потому, как она солдатка, а не офицерская жена. Значит, и пайка у вас никакого, да и пособить некому, значит. Вот и выходит, что один убыток: и единица трудовая, значит, и будущий, значит, трудовой элемент и защитник, опять же, Родины.
Помню, помню… он взял меня за плечо и с пол-оборотом усадил на стул:
— На вот похлебай маленько и слушай. — Он поставил передо мной алюминиевую миску с чем-то тёплым и тёмным и протянул деревянную ложку. — Вот теперь главное — матери твоей передышка нужна, хоть на три дня, а бюллетень ей не дадут — все еле ноги волочат, понял? Ну хорошо… Он оглянулся в комнате, присел на табуретку и лицо в лицо стал говорить:
— Так что один ты ей помочь можешь. Надо тебе заболеть… тогда ей дадут день-другой, а вы и отоспитесь, понял? А другого я и не придумаю, хоть весь день труси мозгами…
— Как заболеть? — помню, мне даже страшно стало.
— Ну как? Горло, мол, болит… Не, горло посмотреть могут… А вот кашель напал: кашляй и кашляй всю ночь… Чего проще? Кашель не видно… и доктора нет в деревне. Это пока за ним сгоняют… Да и где телегу взять — все на лес брошены… Ты понял?
— Ну как я всю ночь?.. Я усну…
— А ты так кашляй, чтоб не уснуть самому… Ну, и мать не будет спать! А потом днём отоспится… Ей отоспаться надо да поесть маленько, а то упадёт… непременно упадёт… Уж я-то вижу, а мне не всё равно…
— Почему?
— Ну… как тебе сказать, ну, без руки я, конечно, но крепкий ещё… Из симпатии, значит, наверное… Сделаешь?
Я очень сомневался.
— Не знаю…
— Чего не знаешь-то? Иначе не выжить! Мать спасать надо, ты понял?
— Понял…
— Вот и думай… Может, что лучше намыслишь, тогда скажи, посоветуемся. А про этот разговор — никому! Это наш секрет будет! Слышь…
— Ладно…
— Ну что ты всё «понял» да «ладно», а вид у тебя, как у утопленника?
— Чего?
— Не знаю! Ты ба хоть обрадовался, что мать спасёшь!
— Я пойду, ладно, Кузьма Дмитрич? Спасибо вам, вкусно очень…
— Чего там… Соседи же… Только никому, Витёк…
— Ладно…
Эта тайна жгла меня с первой секунды и не давала покоя. Мать приползала с работы, падала на лавку и полчаса лежала, не двигаясь и не открывая глаза. Я стягивал с неё валенки, разматывал влажные портянки, стаскивал носки и укрывал ноги своим пальто, потом разматывал шарф, просовывая руку под её шею по плоскости лавки, на которой она лежала, распоясывал, расстёгивал оставшиеся пуговицы телогрейки и сидел молча напротив… Мне ужасно хотелось потянуть за хвостик ваты, торчавший из дырочки, где прежде была пуговица и отлетела, вырванная с мясом скользнувшей веткой или зацепленная корой, когда поваленный ствол вкатывали на сани…
Я сидел молча и смотрел, как беспокойно что-то шевелится у матери под опущенными веками, наверное, взгляды — бегают и не могут найти выхода, приоткрыть хоть на щёлку тяжёлые веки, но от моего взгляда они вдруг медленно поднимались, и появлялись мамины серые блестящие фасолины глаз…
Я видел, как ей тяжело. Чувствовал, что Кузьма Дмитрич прав. Только не знал, что мне делать. А если у всех так дети заболеют и все не выйдут на работу? Вот сразу все дети заболеют, и сразу все матери не выйдут на работу и всё — что тогда? Кто же лес валить будет и катать тяжеленные брёвна? А врач приедет и скажет, что никакой это не кашель, а дурь нарочная, и меня отдадут в колонию за обман или вообще, как предателя, расстреляют! Люди на фронте, а я — кашель!.. Первые два дня и две ночи после разговора я только и думал об этом, но никакая хворь меня не брала. Я зажмуривался и просил… Кого я просил? Не знаю, кашель? Простуду? Господа? Наверное, Господа! Слышал же, как все его просят и просят… Ну и я: хоть какой-нибудь кашель, ну хоть немножко простуды! Даже кашлять пытался, но ничего не получалось: сон был сильнее, и его просить не приходилось, он сам наваливался и выключал из жизни. Я спал крепко… Никакой кашель, никакой — ни чужой, ни мой собственный — не мог прервать его.
На третий день, когда мать еле переступила порог и опустилась на лавку, подвернув и придавив руку, я бросился к ней помочь и сделать, что делал каждый день по привычке, из-под её опущенных век покатились слёзы. Она не плакала — просто текли слёзы, тихо и не переставая… Наверное, они прояснили мои мысли, промыли их, и назавтра я уже знал, что надо: я должен, должен был срочно заболеть и спасти мать, но не притворным кашлем или красным горлом, а по-настоящему! Для этого хватило всего одной кастрюли снега, который я съел, давясь после положенного мне на день ломтя хлеба и восьмушки старой сырой луковицы…
К вечеру я уже был настоящим спасителем — лежал на лавке с пылающей головой, из горла вырывались вместо слов отдельные хрипы, а в груди уже начинался необыкновенный подъём давления, вырывавшегося со свистом и содроганием всего тела. Мысли путались, и лишь удивление нарастало вместе с температурой и прочими радостями нешуточной простуды: «Надо же, как просто всё оказалось! Уж теперь-то никто не подкопается, что я не по-настоящему… что притворяюсь…».
Острые моменты жизни запоминаются навсегда, особенно из детства. Может быть, потом на них наслаиваются впечатления, услышанные и воспринятые, как свои собственные, но ведь и вся наша жизнь в конце концов остаётся в памяти не непрерывной цепочкой дней, а горсткой острых моментов, вперемешку счастливых и несчастных.
Две недели я провалялся в жару, мало что понимая и с трудом воспринимая, что мне говорили и что со мной делали. Стрептоцид достали быстро, а сульфидина нигде не было — ни за какие (а какие были?!) деньги. Когда стало совсем плохо, пригнали подводу, и мать вместе со мной повезли в район без особой надежды, что там спасут. Воспаление лёгких для таких доходяг с малокровием и при отсутствии лекарств и витаминов всегда кончалось одинаково…
Но я выжил. Весна сорок четвёртого была теплее оттого, что фронт отодвинулся далеко, и солнце до него катилось уже на час дольше!
Я первый раз вышел гулять: мог только сидеть на крылечке в шапке с поднятыми ушами. Я тупо смотрел на лужу, по которой без видимой причины вдруг пробегала рябь… и ждал, когда восстановится зеркало, в котором окажется синее дно.
— Ну ты дал, Витёк! Перестарался маненько…
Я повернулся на голос и смотрел снизу вверх на Кузьму Дмитрича, ничего не говоря…
— Ты ж так напугал нас, что… — слово так и не отыскалось, и разговор заглох… — Слыхал, куда немца-то шуранули! Ты вот в школу пойдёшь, и предмет у вас такой будет — география, так вы её будете учить по карте, как мы наступали! Понял?
— Понял…
Сосед наклонился ко мне и подмигнул:
— А лесоповал-то на тот год отменили! Теперь все бабы рукавицы шьют и подштанники, значит! А всё легче! — распрямился он… — Так я пойду, ладно?
— Ладно…
— Отец-то пишет?
— Не знаю… Вроде пишет, только долго письма идут… Я пока болел, мама мне два читала…
— Да? И что пишет?
— Обещает приехать скоро…
— Ну ладно… Пойду… Ты знаешь, — он вдруг обернулся и присел, чтобы наши лица оказались друг против друга, — прости меня… Чуть не загубил я невинную душу… Прости, милый… Да и ты тоже хорош — соображать же надо, сколько снега жрать-то… Пожадничал малость. Меру знать надо…
— Ничего, Кузьма Дмитрич, я другой раз уже меру знать буду…
— Ну ты даёшь, Витёк! Другого раза, даст Бог, не будет, милый, не будет… Все мы поумнели нынче, понял?
—Понял…
Отец с войны вернулся. Кричал по ночам и страшно кашлял. Так кашлял, что весь дом просыпался… Он и умер совсем скоро… А у меня в ушах остался соседский голос: «Меру знать надо…» — и не было ответа, на что и какую меру.
Я с тех пор, пока не уехал в другой город, всегда раздевал маме сапоги, когда она приходила с работы…
Замуж она так и не вышла…
Кузьма Дмитрич присылал по письму в год, обещал навестить, приехать… лет десять, а потом писем не стало…
Я всё собирался навестить деревушку, где меня в эвакуации учили жить выгодно-жертвенно и разумно, да не собрался, что-то не пускает возвращаться… Но дорога порой так петляет, пронизывает такие дали и туманы, забирается так высоко и бесшабашно… Она не прерывается, только шаги свои на ней найдёшь не повсюду: вот совсем маленькие были, потом всё больше, больше и… вовсе нету.
Откуда такая дорога и куда она ведёт? К самому себе ли вообще… никуда…
Михаил Садовский
фото из открытых источников
комментария 2
Александр Иванович Херсонов
17.12.2022Сильный рассказ . Настоящий. Талантливый. Побольше бы таких.
Михаил Садовский
11.01.2023Спасибо вам большое за отзыв. Я это пережил сам: войну, голод, бездомье… поэтому не хочу, чтобы люди воевали и тратили свою жизнь на то, что ничего не создает, а только разрушает.
Здоровья вам! Храни нас Бог!