Шаргунов со мной, наверно, не согласится
18.10.2018
/
Редакция
Уж не помню, к каким выборам это было… Коммунисты Зюганова собрались на съезд. Его транслировало ТВ в прямом эфире. Я слушал и возмущался. Ну к революции призывают выступающие один за другим. Даже лауреат Нобелевской премии Алфёров.
А я ж знаю точно, что в 1996-м году Зюганов дал всех обмануть, что не он, а Ельцин выиграл президентские выборы. – Струсил. Гражданской войны.
И правильно струсил. Не нужна опять гражданская война. Не выдержит Россия.
Ну так пусть и не призывают к революции выступающие на съезде!
Нет! Они призывают. Зюганов их не останавливает. Почему? Потому что ему важно иметь привилегии парламентской партии. Для скольких-то там человек – привилегии. И всё. – А чтоб быть парламентской партией, надо иметь солидный электорат, обеспечивающий минимальный и больше процент голосующих на выборах в Думу. А чтоб то было, надо выражать возмущение бедного народа – кричать про революцию. Про себя зная, что она не наступит, поскольку не так уж страшна бедность на самом деле, и достаточно малая доля населения так бедна, что готова на революцию.
То есть липа это – страстные выступления на съезде.
И это, наверно, чувствует и умница Шаргунов, член этой партии. И даже куда-то от неё высоко избран. И действительно, наверно, против капитализма он (как и большинство в глубине души). Но он и вообще против всего вокруг. В глубине души же. И против Александра Меня, и против Рохлина, и против Щекочихина, и Талькова. Для того о них что-то есть в рассказе «Террор памяти». Против всего Шаргунов.
И это вырывается даже и прямыми словами (воспоминания о себе, мол, трёхлетнем):
«Внезапное озарение: всё пройдёт, всё уже случилось, внятное чувство бренности…».
И тут я поражён в самое сердце, красно говоря.
Горе, горе мне. Я, во-первых, неравнодушен к ницшеанству (что может отпугнуть целые пласты читателей). Во-вторых, оно у меня, боюсь, не такое, как большинство его понимают – безнравственным. Оно для меня – подсознательное выражения сладости… принципиально недостижимого иномирия, метафизического (потому и принципиально недостижимого). Так беда ещё и в этом подсознательном. – Ну какое подсознательное, когда, вон, и иномирное «бессмертие» буквами написано в рассказе. И сладость недостижимого чётко отражена словами: «Есть, есть магия в этой химии памяти». Или менее чётко: «возвращаешься к этому драгоценно мерцающему сору». Противоречие «драгоценно» и «сор» в столкновении дают эту сладость принципиально недостижимого. И это, ещё недопонятое, само по себе ценность – художественная. ЧТО-ТО, словами сперва невыразимое (даже жаль, что мой опыт так велик, что я в секунды невыразимое перевожу в выраженное словом и лишаю себя удовольствия наслаждать художественным ЧТО-ТО подольше).
Речь в рассказе об избыточности памяти. Незначительнейшие штрихи возвращает она из небытия.
У неандертальцев была эйдетическая память – они видели вспомненное так же, как наяву. Это известно по случаям редких среди людей случаев рудиментов дочеловеческого прошлого. Отмерла в нас эта часть мозга (затылочная). Он вообще у нас всё уменьшается, и мы становимся всё менее эмоциональными.
Ну речь-то речь… Она лишь для того, чтоб выразить идеал. Сверхценное. Метафизическое иномирие. И в рассказе, как и в памяти, есть что-то, не работающее на это выражение впрямую.
Например, троеточие в начале одного предложения. Предложение об Александре Мене. Священнике. А перед тем – микроабзац о самом ядре христианства – всеобщем спасении. «Раз не в коммунизм, в Христа верить, что ли?» — как бы говорит лирическое я насмешливо. Насмешка видна в таком словосочетании: «мёртвые вскочат». «Если б хоть в это верить, не нужно было б ницшеанское иномирие», — как бы продолжает лирическое я. И – обрывается это перескоком к Александру Меню. И использованием отрезвляющего троеточия.
Трезвость по отношению к этому скучному-прескучному миру («поскольку многое повторяется, ты действуешь на автомате») есть необходимое то, от чего отталкивается душа в своём устремлении вообще вон, в метафизическое иномирие.
Что именно о метафизическом речь, говорит вспомненное (уже некое иномирие), не только бывшее в жизни лирического я, но и не бывшее, а лишь могшее быть – участливое отношения «я»-школьника к упавшей учительнице труда, а ещё – чутьё её, что из всех учеников только он, Серёженька, способен на такое участие. Промельк этой виртуальности через много лет был, когда они встретились и не сказали благодарных слов. И, наконец, воспоминание об этом неслучившемся ещё раз, теперь, во время повествования.
Всё-всё-всё вспоминается, по большому счёту, как плохое. Даже первая любовь – Юлька. Где-то в начале рассказа «он» «ей» сорвал ветку сирени, в конце рассказа Юлька бросила эту ветку под колёса троллейбуса.
«…кокетка. Какой был номер у того троллейбуса? 28?
О, Боже, зачем мне это?»
То есть и итоговое отношение «к этому драгоценно мерцающему сору» — негативное. Всё – плохо на Этом свете.
И одно хорошо. Мне. Потому что вселяет надежду, что Шаргунов всё-таки недоосознаёт свой ницшеанский идеал (то есть это – рассказ художественный). Доосознавал бы – не написал бы «Боже» с большой буквы. Ницшеанцу больше пристало б ругнуться: «О, Чёрт, зачем мне это?»
Можно и проверить, прав ли я. Это возможно тем, кто с ним близок и кто прочтёт эту статью. Надо спросить его: «Сергей, ты ницшеанец?». Он должен ответить: «Нет».
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ