Новое
- Денис Фонвизин (1745-1792) — русский писатель, прозаик, поэт, переводчик, публицист и великий драматург екатерининской эпохи
- Детские детективные истории Александра Балтина — между фантазией и реальностью
- О псевдопсихологии и русской литературе
- Суть жизни, опаленная войной, Лидии Устенко-Медведевой, салдинской сказительницы
- «Прииди и виждь, яко благ может быть человек»
- Андрей Белый. Мучитель, Властитель, Дурак
Две памяти. Две жизни. Две Маши.
15.03.2022
Детей чужих не бывает.
И в минуты наибольших мировых потрясений больше всего страдают дети.
Будем помнить о них…
Удивительная штука — человеческая память. Избирательная и прихотливая, беспощадная и умиляющая, жалящая и исцеляющая — она всегда разная. Постоянное в ней, пожалуй, только одно — способность ярко запечатлевать самое дорогое или самое болезненное. Но иногда то и другое переплетены так тесно, что невозможно их разъединить. Так и впечатываются в память — яркой вспышкой, прекрасной и пронзительной до боли. И кажется, что все это было совсем в другой жизни…
Воспоминание первое.
Август 1978 года. Мы едем в Крым! Мы — это родители и я, превратившаяся в один сияющий и извертевшийся от любопытства комок. Сияю, понятно, от предвкушения счастья! А как же иначе?! Я — не какая-то хухры-мухры, а отличница-третьеклассница и теперь могу с чистой совестью обозревать красоты ЮБК. Заслужила!
Мы сняли комнату в гостеприимном доме супругов Бельтюковых. Чета жила в Алупке и очень любила свой небольшой город и дом с огромной верандой, выходящей всеми окнами на море. Вид из окон открывался потрясающий! В безветренную погоду Черное море казалось громадной глазурованной бирюзовой чашей с узором из кипарисовых веток. Сердце мое заходилось от восторга. В бабушкином серванте высилась горка тарелок из тончайшего китайского фарфора и таким же а-ля китайским рисунком — по краям почти прозрачной светло-кремовой тарелки словно тушью были прорисованы черные веточки пиний. Бабушка никогда не называла их обыкновенными сосновыми ветками! Только — «веточки пиний»! И почему-то от этого становилось радостно на душе. Сосновые ветки — это будни! А вот «веточки пиний» — праздник, волшебство. Не хотелось отрывать взгляд от этого рисунка, от мерцающего загадочного фарфора. И сейчас словно гениальный художник тончайшей кистью прорисовал кипарисовую хвою вокруг бирюзовой чаши моря — вдоль всего берега тянулись кипарисовые аллеи, и хвоя их была особенной — с легким сизым оттенком, отчего деревья казались лазоревыми.
Заманчивые открытия поджидали нас на каждом шагу. И величественная «Ай-Петри», действительно похожая на мирно спящего медведя, и галечный пляж, так не похожий на привычные песчаные бакинские пляжи, и потрясающий Воронцовский дворец и парк со знаменитыми тремя прудами: большим, средним и малым. Сколько радости, сколько незабываемых впечатлений.
А потом выяснилось, что расстояния между городами ЮБК настолько небольшие, что можно без труда пройти три или четыре километра и оказаться в Бахчисарае, или Симеизе, или Евпатории. Сами названия этих городов уже звучали как музыка и обещали встречу с прекрасным. Чего стоили, например, наши пешие прогулки вдоль лазоревых кипарисов! Они пахли нагретой смолой, морской солью и йодом и мерцали легким сиреневым светом — ветки были густо усеяны светлячками. Счастье, чистое, незамутненное, веселое дарили эти прогулки.
Только одна из них оказалась печальной. Как-то по дороге в Симеиз мы набрели на старое алупкинское кладбище. Оно представляло собой грустное и тяжкое зрелище. Неприветливый лес, груда камней на земле и куча сломанных железных крестов. Тропинки поросли травою и были густо усыпаны прошлогодними листьями — черными и сухими. Разбитые покосившиеся каменные могилы, металлические спинки кроватей вместо оград. От каждого уголка здесь веяло заброшенностью и сиротством.
Мы быстро поднимались по пригорку, чтобы поскорее миновать это место и вдруг мама ахнула и легко схватила меня за руку:
— Смотри!
Прямо перед нами у кривого дерева стоял покосившийся железный крест из двух сварных труб. На нижней перекладине была прикреплена ржавая табличка с неровной надписью:
«Мурочка Чуковская 24. 02. 1920. — 10.11.1931».
— «Мурочку баюкают, милую мою» — тихо сказала мама и голос ее дрогнул. Сколько раз она читала мне эти строки закрывая томик сказок Чуковского — кажется самых веселых, самых звонких сказок на свете. Могли ли мы подумать, что одна из ежедневных прогулок из Алупки в другой крымский городок обернется для нас таким горьким открытием. На заброшенном алупкинском кладбище нашла свой последний приют и покой — Мария Корнеевна Чуковская, Мурочка, младшая дочь Корнея Чуковского, его муза, героиня сказок, соавтор, и самая большая потеря в жизни Корнея Ивановича.
Это ей, родившейся в эпоху «ГОРОХРА и тифа» Чуковский посвятил свои лучшие сказки: «Муху-Цокотуху», «Путаницу», «Мойдодыр», «Телефон», «Тараканище» и «Айболит».
Это во многом благодаря ей, была создана замечательная книга о детской речи «От двух до пяти».
Это она — смешная, изобретательная, творческая, чувствительная, талантливая смогла стать отцу настоящим другом. Он читает Муре написанное, они обсуждают книги. «Может быть, потому, что я пропитал ее всю литературой, поэзией… она мне такая родная — всепонимающий друг мой.» — пишет Чуковский в своих дневниках.
И вдруг гром среди ясного неба: Мурочке был поставлен страшный диагноз — костный туберкулез. Болезнь и сейчас довольно тяжелая, а в те годы вообще считалась неизлечимой. Но страшное было не только в этом. Чуковский считал болезнь любимой дочери возмездием за предательство. Его, отцовское, предательство своей маленькой музы.
В феврале 1928 года в «Правде» вышла статья Надежды Крупской «О „Крокодиле“ Чуковского»:
«Такая болтовня — неуважение к ребёнку. Сначала его манят пряником — весёлыми, невинными рифмами и комичными образами, а попутно дают глотать какую-то муть, которая не пройдёт бесследно для него. Я думаю, „Крокодила“ребятам нашим давать не надо…»
Началась травля писателя. Из издательств, из продажи изымались книги, в типографиях рассыпались уже набранные экземпляры изданий. Те самые добрые, веселые, звонкие сказки на которых выросло не одно поколение детей Советского Союза.
И Чуковский не выдержал. В декабре 1929 года в «Литературной газете» вышла покаянная статья Корнея Ивановича, в которой он признавал собственные ошибки и клятвенно обещал «вместо глупых сказок» написать поэму «Весёлая колхозия».
Но поэма так никогда и не будет написана. И Чуковский вообще больше ничего не напишет для детей. Он — литературный и художественный критик, автор фундаментального труда о русском языке «Живой как жизнь», исследователь творчества Некрасова, один из лучших переводчиков английской литературы прославился и вошел в историю лишь благодаря своим искрометным сказкам. Об этом он как-то даже пошутил:
«Я написал 12 книг, но кто их помнит? А стоило мне один раз шутя написать сказку „Крокодил“ и я сделался знаменитым писателем. В общей сложности на свои сказки я потратил шесть месяцев, на написание других книг — всю жизнь. Но прославился благодаря этим шести месяцам».
Но после своего отречения он не создаст ни одной сказки. Буквально через несколько дней после его статьи о «глупых сказках» и «веселой колхозии», Мура заболела и тогда же прозвучал приговор: «костный туберкулез».
Болезнь прогрессировала стремительно. Отец метался между надеждой и отчаянием, и не переставал корить себя за малодушное отречение. Временами он просто убегал из дома, не в силах вынести страдания девочки. Читать дневники Чуковского той поры очень тяжело: «ребенок слепнет на один глаз, начинаются боли в ноге, потом поражается второй глаз, вторая нога. Муре все время больно.»
Кто-то из друзей узнает о чудодейственном санатории доктора Изергина в Крыму. Доктор лечит ребятишек с таким диагнозом по собственной методике: закаливанием, ваннами, солнцем, морским воздухом.
Начались лихорадочные сборы. Но Муре уже так плохо, что она с трудом выносит дорогу. «При каждой выбоине, при каждом камушке, при каждом повороте Мура кричала, замирая от боли, — и ее боль отзывалась в нас троих таким страданием, что теперь эта изумительно прекрасная дорога кажется мне самым отвратительным местом, в к-ром я когда-либо был.»
До конца своей долгой жизни Чуковский ненавидел Крым, не хотел даже слышать, содрогался при упоминании о нем. Волшебный край, пропитанный солнцем и морем, оказался пропитанным для него горем.
«Ну вот были родители, детей которых суды приговаривали к смертной казни. Но они узнавали об этом за несколько дней, потрясение было сильное, но мгновенное, — краткое. А нам выпало присутствовать при ее четвертовании: выкололи глаз, отрезали ногу, другую — дали передышку, и снова за нож: почки, легкие, желудок…»
Невозможно без содрогания читать эти самые горестные страницы дневника Чуковского. Невозможно читать и о страданиях матери — Марии Борисовны — она была на грани безумия.
Наконец, 10 ноября 1931 года двухлетние мучения Мурочки окончились. Корней Иванович сам уложил в ее гроб, который смастерил из кипарисового сундука. «Легонькая» — записал он в своем дневнике. Муру похоронили на старом Алупкинском кладбище.
«Погребение кончилось. Все разошлись молчаливо, засыпав могилу цветами. Мы постояли и понемногу поняли, что делать нам здесь нечего, что никакое, даже — самое крошечное — общение с Мурой уже невозможно, — и пошли к Гаспре по чудесной дороге — очутились где-то у водопада, присели, стали читать, разговаривать, ощутив всем своим существом, что похороны были не самое страшное: гораздо мучительнее было двухлетнее ее умирание».
Смерть маленькой музы Чуковского, его друга, светлого духа его поэзии поделила жизнь семьи на «до» и «после». Марии Борисовна стала все чаще замыкаться в себе. А Корней Иванович знал только одно лекарство — общение с детьми. Он не делил их на своих и чужих. Лишенный в детстве отца, всю жизнь мучившийся из-за своего незаконного происхождения — он сам становился добрым отцом всем встретившимся ему в жизни детям. Но Другом — всепонимающим, таким родным называл только младшую дочь — Марию — незабвенную свою Мурочку. И после ее ухода так и не нашел в себе силы посетить Крым.
3 ноября 2021 года на могиле Мурочке вместо ржавого креста был установлен трогательный памятник работы скульптора Евгения Козина. Памятник представляет собой стопку книг на одной из которых изображена Муха-Цокотуха, а на корешке написано — «Муркина книга».
Но в моей памяти так и остался покосившийся крест из двух сварных труб и ржавая табличка с надписью — «Мурочка Чуковская». И мамин дрогнувший голос. И редкие звезды на уже вечереющем алупкинском небе. Они горели совсем низко над верхушками сосен и свет их был зыбким, мерцающим, словно они тоже покачивали, баюкали «Мурочку, милую мою».
Воспоминание второе.
Июль 1987 года. Мы с папой в Ленинграде, или, если уж быть более точной – в зеленогорском пансионате.
Таких огромных комаров и такой холодной воды как там мне не приходилось встречать. Небольшой и очень уютный пансионат был окружен лесом и вместе со смолистым воздухом в низенькие окна врывались огромные в пол-ладони и толстые болотные комары. Жалили они немилосердно. После укусов оставались болезненные волдыри. Спастись от этих летающих злобных слонов можно было только плотно пригнанной к телу одеждой – комары за версту чуяли открытые полоски кожи и мгновенно пикировали на них.
Но как говорится, кроме яда есть и противоядие. Ничто так не снимало зуд и боль после укусов как холодная, льдистая вода из рукомойников. За ночь вода в них отстаивалась и вместе с прохладой, кажется, вбирала в себя отражение звезд и запах хвои. От воды сводило зубы, и лицо полыхало румянцем.
Публика в пансионате подобралась на редкость дружная. Все как на подбор (и пожилые, и более молодые) дружно обсуждали свои болячки, смаковали их, охали, вздыхали, делились впечатлениями о медицинских процедурах и ассортименте блюд в столовой. Я отчаянно скучала, а папа искренно не понимал, как можно скучать в этом «чудесном месте с целебным воздухом». Спору нет, все так и было, но мне хотелось посмотреть город, а не любоваться каждый день соснами из окна.
Вот и этот день 9 июля был похож на предыдущие. После ужина отдыхающие чинно прогуливались по центральной площадке. Она представляла собой четырёхугольник, выложенный каменными плитками и обсаженный по периметру розами. Розы были северные: неброские, пыльно-розового цвета, изящные и пахли дождем. На влажной деревянной скамейке кто-то забыл выпуск «Вечернего Ленинграда». Я машинально развернула его и на последней странице мне бросилось в глаза известие в черной рамке:
«…скончался писатель Алексей Иванович Пантелеев, писавший под псевдонимом Леонид Пантелеев, автор «Республики «Шкид» и рассказов для детей…».
На газету упало несколько капель дождя. Надо было возвращаться в коттедж.
— Что с тобой? – спросил папа. – Холодно?
Нет, мне не было холодно. Просто стало грустно, что от скалы по имени «детство» откололась еще одна часть…
Леонида Пантелеева я, конечно, знала по рассказам «Честное слово», «Часы», «Трус», «Качели» и многим другим. В любой хрестоматии и книге для внеклассного чтения были его произведения.
Но больше всего любила я перечитывать его книгу «Наша Маша», посвященное единственному его ребенку — дочке Машеньке.
По сути, это дневник любящего родителя, который он вел с рождения дочурки до пяти лет. Со страниц его встает образ чудесной девочки – отзывчивой, умной, талантливой и очень эмоциональной. Казалось, что этому ребенку уготовано счастливое будущее и долгая жизнь. Машенька Леонида Пантелеева была действительно нашей, своей, родной.
Могла ли подумать тогда, в июльский сырой вечер, что, Маша проживет всего три года после отца и будет похоронена в одной могиле с ним? Что из короткой своей тридцатичетырёхлетней жизни последние семнадцать лет она проведет в психиатрическом диспансере и уже не выйдет оттуда? Что состояние ее будет настолько тяжелым, что лекарства она будет принимать по 18 раз в день?..
Ни о чем этом я в тот июльский вечер не знала. И была уверена, что героиня «Нашей Маши» станет заботливой хранительницей архива своего отца, а возможно и дома-музея писателя.
Но у Судьбы были иные планы.
В августе 1956-го 46-летний Л.Пантелеев впервые стал отцом. Жене писателя — Элико Кашидзе — уже 40. Ее первый ребенок умер во время блокады.
«Давно ли был он, этот пасмурный августовский день, когда я стоял в подворотне родильного дома имени Видемана и с трепетом читал на доске, среди прочих фамилий, фамилию некоей Пантелеевой-Еремеевой, пол женский, рост 50 сантиметров, вес 3050 граммов! Давно ли, казалось бы, мелькнул и другой, ясный, пронизанный солнцем осенний денек, когда я через ту же подворотню бережно вынес на улицу нечто, завернутое в синее шелковое одеяло, нечто крохотное, живое, шевелящееся, незнакомое и вместе с тем уже бесконечно близкое, вызывающее слезы на глазах!» — запишет он в дневнике.
И мгновенно, буквально с первых же дней началось воспитание, довольно суровое. Нет, конечно, речь ни в коем случае не идет о рукоприкладстве, но, прочтя «Нашу Машу» я недоумевала, почему автор в предисловии написал:
«Появление в моей жизни дочери было благодатью, чудом— тем чудом, какого не знают, вероятно, родители более молодые. Читателям этой книги— тем, кому мое отношение к Маше покажется чрезмерно горячим, экзальтированным, я советовал бы помнить то, о чем я только что сказал.».
Его отношение к дочери я бы не назвала ни горячим, ни экзальтированным. Тем более – чрезмерно. Скорее – полумуштровым.
Писатель и его супруга едва ли не с рождения внушают дочке, что не должно быть никаких собственных желаний. Еще до ее рождения Элико увидела ребенка, закатившего безобразную истерику в магазине, и поклялась, что, если вновь станет матерью, сделает все, чтобы такого не допустить). Машенька чуть ли не с первых месяцев жизни должна была понимать, что в доме ей ничего не принадлежит, и, если кто-то попросит, надо беспрекословно отдать игрушки и книжки. О вкусах и предпочтениях тоже никто не спрашивает. «За завтраком Машка ревела. Ей дали кашу с брусничным вареньем, а она видите ли захотела с инжировым. Ничего, слопала с брусничным».
Материальный достаток в семье довольно высок: четырехкомнатная квартира в центре Ленинграда, няня, домработницы; каникулы в Доме творчества в Комарово, каждое лето — дача.
Алексей Иванович почти все время посвящает Маше: много гуляет с ней, учит немецкому языку, читает, приучает к гимнастике. Но девочка не любит читать не любит пересказывать. У нее нет друзей. На праздники родители Маши тщательно отбирают детей из хороших семей. Большинство кажутся им «разбитными».
«Слишком уж она у вас робкая», — как-то заметила Алексею Ивановичу старушка в парке, увидев, как Маша не решается подойти к группе играющих детей.
«Лучше пусть будет робкая, чем наглая», — отрезал писатель.
«Машка тянется к детям, но я … я, вероятно, совершаю ошибку, ограждая ее от той среды, в которую ее рано или поздно неизбежно втянет в жизнь», — пишет в «Нашей Маше» Пантелеев.
«Мамсик» и «Папсик», как она называет родителей, заменяют ей друзей.
Книга заканчивается, когда Маше исполняется пять лет. Девочка ни разу не была в кино, телевизора в доме нет, на общественном транспорте она будет ездить в сопровождении до 17 лет. Один-единственный поход в цирк обернулся для Маши нервным перевозбуждением.
В пять лет у Маши появляется одобренная родительской цензурой подружка Ксения Мечик-Бланк, сестра писателя Сергея Довлатова. Их дружба продлится до отъезда Ксении в Америку. Потом в дневниках Ксения вспоминала о Маше:
«Твой мир мне не совсем понятен. Я не знаю, что делать с твоим признанием, когда однажды на комаровской дороге, спросив меня, люблю ли я своих родителей, ты вдруг говоришь мне странную вещь: «А я своих не люблю, вот так-то».
Писатель отмечает, что особых способностей в дочери нет, самый тяжелый в школе предмет для нее — арифметика. Но есть несомненный артистический дар. Ее номером – изображением пьяной курящей эстонки в кафе восхищается сама Ахматова. Отец и мать польщены. Этим номером долго будет гвоздем программы на званых обедах и ужинах в семье Пантелеевых.
«Талант у нее комедийный. Бывает, смеемся так, что штукатурка на головы падает. Последнее время стала изображать своих сверстников, ребят. Чудесно читает деревянным голосом стихи (копирует одну свою одноклассницу-провинциалку)», — умиляется Алексей Иванович.
Где-то уже в 80-х годах Пантелеев написал и издал книгу с примечательным названием «Верую». Для него, провозглашавшего в своих повестях и рассказах идеалы неутомимого строителя коммунистического общества, такое название о многом говорит.
Вот как писал о глубокой и тщательно скрываемой религиозности Алексея Ивановича поэт Давид Самойлов:
«Я хочу рассказать то, что знаю о Маше Пантелеевой из книги её отца, написанной в 80-хх гг. Маша действительно оказалась в психиатрической лечебнице в 18 лет, но причина не только и не столько в раннем развитии. Дело в том, что писатель и его жена были глубоко верующими людьми и эту веру воспитывали в своей дочери. Маша родилась в 1956 году, была пионеркой, естественно, школа воспитывала её в духе атеизма. А дома она подолгу молилась, выстаивала обедню. Так из года в год надламывалась молодая душа… «Добила» меня заключительная фраза писателя Пантелеева: если бы вновь пришлось выбирать, он выбрал бы больную, но верующую дочь, а не здоровую атеистку…»
Постоянные нравоучения, иногда переходящие в крики, наказание молчанием, религиозность, которую нужно было постоянно скрывать, отсутствие друзей — все это давило на психику Маши. Кроме того, увы, есть простая логика. Машенька родилась 4 августа 1956 года, а в воспоминаниях отца четко указано, что он помнит «тот осенний денек, когда вынес из подворотни роддома нечто завернутое в синее шелковое одеяльце». Родилась в начале августа, а была выписана из роддома в «осенний денек». То есть уже в сентябре. Даже в то время выписка из роддома осуществлялась максимум через 10 дней (при условии, что с матерью и ребенком все в порядке). А тут продержали не меньше месяца. Значит, было что-то внушающее опасение, возможно, родовая травма или просто тяжелые роды, учитывая солидный возраст матери. Это всего лишь предположение, но, может быть, не следует им пренебрегать…
В письмах Алексея Ивановича к друзьям все чаще появляются тревожные сообщения о частых головных болях, повышенном давлении дочери. Родители переводят ее из школы в школу.
После десятого класса Машенька собирается поступать в театральный. Но родители отговаривают ее. И вообще убеждают отдохнуть от школьной «каторги» хотя бы год. Но Маша не хочет терять времени и подает документы на филфак. Однако, учиться там ей при не пришлось: после тяжелого гриппа случился нервный срыв. Ее поместили в психиатрическое отделение института им. Бехтерева. И Маша вдруг признается:
«Мне нравится в больнице. Я рисую, гуляю».
Когда ее отпускают домой, состояние ухудшается: она бьет стекла, нападает на прохожих. Отец читает ей книги, непременно со счастливым концом:
«Это важно — не дать угаснуть работе ума и души.»
Маша восемь лет (!!!) не выходит из дома. «Запуганный зверек», — называет ее коллега отца по писательскому цеху – публицист Лидия Корнеевна Чуковская.
После внезапной смерти Элико Семеновны все заботы о Маше легли на Алексея Ивановича 18 раз в день по часам дает лекарство. Машу снова госпитализировали и уже из психиатрического диспансера она не вышла…
Книга Л.Пантелеева «Наша Маша» была такой доверительной, такой бесконечно близкой читателю. Но сам автор был человеком сложным, испытал много несчастий и личных, и общих со страной, да и от пагубных привычек не был застрахован. И довольно жестко относился к людям – это даже отражалось на его лице. Один из знакомых описывая его внешность, заметил:
«Может быть, он с женщинами был мягче, я не видел его. С мужчинами он был горд, неприступен, не раскрывающий рта, у него лицо очень твердое, в котором не было ни одной мягкой складочки. Усики такие над губой, немножко похож на штабс-капитана Рыбникова, на японского шпиона, тёмные очки. Каждый раз, когда я его видел на Ленинградском Союзе писателей, он был неприступен. Он не ходил на их собрания. В Доме творчества он тоже вёл себя очень гордо, недоступно. Обедал всегда один. И потом, у него был такой образ жизни выработан, что он днём спит, а ночью работает. Он был необыкновенно одинок, но этот клубок тайн, недоговорок, противоречий, обид, про которые никому нельзя сказать.».
1 комментарий
Инга
19.03.2022Без слёз читать невозможно! Первый рассказ вызывает слезы горького сожаления, но светлые слёзы глубокого сочувствия и сопереживания; а второй рассказ повергает в ужас: для меня » писатель Пантелеев в своей семье» —
неприятное открытие, спасибо , Ляман Сархадовна.