Пятница, 22.11.2024
Журнал Клаузура

Михаил Садовский. «Память». Рассказ

Время открыло двери. Можно было войти в него и бродить там, существовать в разные моменты прошлого и, наверное, будущего… для этого не требовалось ничего, кроме данного природой изначально каждому – кому больше, кому меньше… Они шли по городу и листали прошлую жизнь…

Здесь, когда он двигался с ней рядом по дуге Коламбус циркл мимо розово-синих в закатном свете башен Трампа, выплыла почему-то из глубины заснеженная Якиманка…

Они постояли несколько мгновений на крыльце особняка Трубецких, ещё не совсем остывшие после выступления. Чёрные пятна асфальта проступали впереди, тротуар под ногами был оглушительно звонким, обгоняющий их троллейбус тащил по нему цепь светлых рамок. Казалось, что это кадры киноплёнки на монтажном столе, и в каждом из них событие прошлой жизни… дамская сумочка плотно прижималась к её боку, ремешок тянулся, как портупея, перед собой она прятала руки в рукава шубки – левую руку в правый, а правую в левый – получалась муфта…

— Ты заметил, какие широченные половицы в этом зале?

— Да, да, — радостно откликнулся он, — и они чуть чуть изогнулись вдоль, прогнулись в середине, будто снова захотели стать стволами…

— Ох, как хорошо такие доски горят, — будто не слыша его и думая о своём, продолжала она, — знаешь, мы всегда их искали на развалинах и пожарищах… обломки, конечно, — целая такая, наверное тяжеленная…

— На пожарищах? – удивился он…

— Ну, да. Во время блокады… ты не знал?.. Я там была первые два года… самые, самые… папа эвакуировался со станками… вдруг раньше срока эшелон отправили, а мы с мамой и братом… два года…

— Два…

— Два года… – она говорила сама с собой, явно перенёсшаяся обратно… – меня только с третьего раза смогли вывезти…

— Как с третьего раза? – вторгся он

— Первый раз грузовики разбомбили… бабушку и дедушку убило, а мы двое суток шли обратно…

— Домой?

— Ну, да. В город… впереди уже фронт гремел… а второй раз поезд разбомбило, состав пополам разорвало… передние вагоны уехали, а задние горели, и мы потерялись… это я потом узнала, что они живы остались мама с братом, меня спасатели унесли – семь первых вагонов чудом проскочили… я в детский дом попала… и потом нас вывозили через Ладогу… только катер подожгли немцы…

— Как подожгли? – не понял он

— Самолёты. Мы в трюме были… но всех вытащили… спасли…

— А потом?

— Вот мы такие доски искали… первая зима самая страшная была и холодная очень… эти доски замечательно горели, и долго… — вдруг хихикнула она и чуть приподняла впереди себя два рукава… – только их очень трудно рубить было… невозможно! Они становились совершенно каменные на морозе… Мы тогда, знаешь, один конец запихивали в топку до упора, но дверца не закрывалась, доска вот так наискось торчала с наклоном к полу… Преставляешь? Надо было следить, чтобы угольки не выпали и не сделался пожар. А она вдруг, как треснет в топке! Громко – точно: выстрел вдалеке, и сразу искры из буржуйки, а на доске около дверцы от огня воск начинал топиться…

— Воск? Какой воск?

— Ну, доска же вся воском пропитана была, пол же натирали! И воск начинал топиться, пузыриться из дерева, и так сладко пахло… Новым годом!

— Почему Новым годом?

— Не знаю… у меня в памяти осталось… Новый год этим пах всегда: смолой, воском от свечей, мандаринами… сладко, сладко… – она замолчала и не заметила, как стала медленней идти, будто что-то противилось и не пускало её обратно, туда… в блокаду… в детство…

— А потом? – они теперь стояли лицом друг к другу: её глаза на уровне его плеч, — Что потом?

— Я разве никогда тебе не рассказывала?

— Нннне…

— Тебе, правда, интересно?

— Разве может быть иначе? – он чуть отступил, будто художник, чтобы лучше рассмотреть модель…

— «Что за день сегодня странный… в этой изморози витают давние, давние кристаллики, оттуда, и в них всё преломляется, всё видно…» – подумала она про себя, — Я музыкой начала заниматься… у нас чудесная руководительница была… тоже из Ленинграда… мне уже тринадцать… а она убеждала, что я ещё могу нагнать… что у меня рука от природы поставлена… может быть, чтобы отвлечь меня, или сопротивляемость мою хоть чуть-чуть поддержать… я же доходяга была… после блокады… совсем никуда… и пальцы были обмороженные… и не востановились… чуть холод… особенно осенью, когда сыро. В мороз даже лучше… Как они чувствуют – не понимаю?! Сразу вянут… знаешь, как астры после первого мороза… ну, так вот: я думала, преодолею… ещё восемь лет потратила… только не переспорила природу… аккомпанировать могу иногда, а пианисту с такими пальцами… понимаешь…

— И вы…

— А потом нашлись все! – опять, будто не замечая его продолжала она, — Бывают чудеса! В самом конце войны мы к отцу уехали, на завод, за Урал. У него комната оказалась замечательная… какое счастье! Теплая — тёплая! С батареями! И в них что-то булькало и трещало! Они разговаривали, пели! У них своя партитура была! Да! Можно было по их пению узнать, какая погода: в мороз они звонко трещали и что-то пришёптывали, а если снег шёл и теплело, они булькали и ворчали!

— Вы так рассказываете, что я слышу всё и вижу! Буран, дом ваш, батареи, пианино…

— Нет, пианино никакого не было! Не выдумывай!

— Не было?

— Не было! Я в клуб ходила поздно-поздно, мне разрешили, и я там занималась… одна, в зале… такие бархатные лиловые полотнища кулисы закрывали. В одной – рояль стоял, — она опять хихикнула, — а сторожиха, тётя Нюся появлялась в дверях у задних рядов, совсем уже поздно, поздно, стояла, слушала, а потом окликала: «Касатка, шла б ты домой, милая! Сколь ж тарабанить можна – поглянь, какая ты есть: одна кожа – чистый шкелет в муке!»

— Почему в муке? – засмеялся он и прикрыл рот толстым шарфом, чтобы не глотать морозный воздух…

— Наверное, потому что бледная очень… да и свет там ужасный, какой-то жёлтый. С недокалом… всё электричество на завод отдавали, а лампочки так… едва тлели…

— Как же вы всё это…

— Понимаешь? Это навсегда, как наваждение осталось… чтобы тепло было! Тепло!.. даже голод так не мучал… когда какую-то границу перетерпишь… слабеешь… уже ничего не хочется, и сил нет… будто засыпаешь… а снится солнце…

— А вы в Москве учились…

— Сначала в Питере… мы в сорок седьмом уже вернулись… вместе с заводом… а потом отца забрали… и мама в один момент, назавтра утром ушла из квартиры… чтобы соседи ничего не заподозрили и не сообщили – вообще без вещей… и дверь на ключ не закрыла… оставила его в дверях и даже не повернула, чтобы подольше не хватились, что нас нет… и мы к тётке… как говорится, в глушь, в Саратов… затеряться… откуда у мамы были деньги на билеты?.. Осень уже наступала, но тепло… я про тепло все дни своей жизни помню…

— Как все дни?

— Ну, что-то происходило в моей жизни – я очень подробно помню, а какая погода – особенно!

— А сейчас вам не холодно… вот руки…

— Нет! – засмеялась она… я теперь закалённая… вот моё училище… я тут практику проходила и преподавала потом недолго… они остановились и рассматривали четырёхэтажный дом на другой стороне улицы

— Здесь?

— Да! Отца выпустили… через шесть с половиной лет… он ещё молодой был… в Москву перевели… И он умер очень скоро. Я думаю, от обиды… я тоже хотела всё своё учение – мучение бросить. Руки болели сильно… но мне Надежда Ивановна не давала…

— Какая Надежда Ивановна?

— Которая в детском доме, когда со мной занималась, говорила всегда: «Терпи. Музыка потом тебе добром отплатит: кормить будет! Без куска не останешься». Как бывало решу совсем – бросаю! Она тут, как тут! Вот и правда – по её вышло…

Могучий плунжер есть в памяти. Он заталкивает в неё нужное и ненужное навсегда, не разбирая, потому что никто не может определить из завтра, что там окажется нужным, а что пустым, из сегодняшнего и вчерашнего. Да и может ли что-нибудь быть ненужным в памяти, даже если от чего-то хочется избавиться, или необходимо избавиться, забыть, чтобы выжить… это невозможно! Невозможно?

Но как же так: вот он идёт теперь тем же путём, что вела его она, знакомя с великим и равнодушным к ним обоим города. Он идёт тем же путём, чтобы вспомнить… вспомнить шаг в шаг и слово в слово… эта оживающая картинка не воспоминание, та и эта накладываются одна на другую и вытесняют на второй план, в запасники другую: родную Якиманку, литературный музей в особняке, нелепый и родной дом училища, озябшую церковь Ивана Воина, ещё не обезображенную Калужскую площадь… как же так могло случиться, что из её памяти ушли родные навеки места, вещи, слова – это неподверженное тлению пережитое, дороже которого на самом-то деле нет ничего и не может быть!

Как, как и почему? И как жить после этого, заглядывая в общее завтра?

— Нет! Она никого не узнаёт! – сказала ему чёрная толстая сестра в белоснежном халате и сокрушённо покачала головой, — Нет. В этом доме почти все такие. И конфеты ей нельзя, — указала она взглядом на коробку в его руке, — Что у вас в пакете? Персики… попробуйте, если сумеете… а лучше не надо… здесь хорошо кормят… и уход хороший…

— Но как же! – удивился он, — Я столько пролетел и проехал, чтобы повидать её… это… это…

— Она никого не узнаёт, понимаете?.. это болезнь… и обратного хода нет… – снова спокойно и равнодушно возразила сестра. Он чуть подался вперёд, прочитал её имя на приколотом к лацкану прямоугольнике пластика и улыбнулся ей, как умел приветливее

— Доррис! У вас такое чудесное имя, позвольте…

— Зря вы! – она кокетливо качнула головой и тихо добавила, — Не разрешают… мне попадёт… вы меня ведь поняли? У вас отличный английский… вы откуда прилетели?

— Оттуда! – он почему-то кивнул головой назад, — Из Москвы…

— Ваа! – восхитилась она… – пойдёмте… только я понесу коробку… а вы персики… ок? И не напугайте её сразу… осторожно…

Он стоял на пороге и вглядывался в родное лицо, пытаясь пробиться сквозь равнодушное застывшее выражение.

— Вы… вы… не узнаёте меня?.. – но она никак не реагировала. – Он присаживался на кровать, задавал вопросы, резал пластиковым ножиком на тарелке сочный персик и пытался угостить её… только бессмысленный взгляд скользил по его рукам, когда они двигалсь, по его лицу, когда он говорил. Горло его сжимали цепкие клешни, ему не хватало воздуха, он инстинктивно положил ладонь себе на грудь, как в старые, старые годы, когда там резонировал звук и рвался наружу… как… как учила она… как учила она слушать себя и слышать… Что-то ударило его изнутри! Он резко встал, и она подняла на него взгляд, нет, не на него, а просто инстинктивно на большой движущийся предмет. Но он уже чувствовал, что должно что-то случиться…. – Вы помните, помните?… – И он тихо запел: «Что поёшь краса-девица, Песнь Италии злотой?» – Что-то вспыхнуло в её глазах, что-то…

— Ты… – прошептала она, — Ты…

— Помните мы пели с вами: «Что поёшь, краса-девица,1

Песнь Италии златой?

Очаруй… » – слёзы народились в уголках её глаз, и она отчётливо произнесла:

— Костя… Костя…

— Да, да, пойте, пойте! «Очаруй меня, певица…»

— «Песней родины святой!» – стала вторить она сиплым голосом!

— Ну, ну! «Всё родное сердцу ближе!..» – сзади уже толпились люди, он чувствовал это, он слышал сквозь возникший неровный, взволнованный дуэт шепот и приглушённое топтание. – «Сердце чувствует живей!» – румянец пробился в её щёки, она смотрела на него счастливым осмысленным взором и уже совершенно явно не следовала за ним, а как бывало, вела за собой: «Ну пропой же! Ну, начни же!» – он больше не мог петь, он задыхался! Слёзы, слёзы – это цветы памяти! Он бросился к ней!.. Они застыли, обнявшись, и шептали непонятные никому окружающим слова, родные, самые простые, самые необходимые, самые… самые… «Соловей мой! Со-о –ловей!»

— Узнала! Узнала! – многоголосо слышалось сзади. Не может быть! Детей не узнаёт… узнала! – и вдруг всё… У неё больше не было сил. И он бежал… вниз по какой-то запасной лестнице, не дождавшись лифта, не попрощавшись, не обернувшись, не останавливаясь, как когда-то от неё, с четвёртого этажа после урока, в необъяснимом восторге, когда что-то получилось, а сейчас не переставая всхлипывать и отирать ладонью щёки…

— Как же так? – говорил он сам себе, — Она не унесёт с собой в свой новый мир всё накопленное за целую жизнь? Всё выстраданное и не убитое жестокостью, равнодушием, злобой, мелкой толкотнёй… кому она оставляет это? Кому это вообще нужно здесь? В этой толпе, например, в этом великом огромном городе… равнодушном и чужом… Не может память исчезнуть, и никто чужой не может взять твою память ни на время, ни навсегда, ни описать, ни рассказать её… она принадлежит каждому, и без неё нет жизни. – Он вспомнил, как осмыслилось её лицо и высветился румянец, когда им стало на что опереться…

Так неужели это правда святая: «Нет памяти о прежнем, да и том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.»2

Михаил Садовский

1 «Что поёшь, краса-девица», романс Александра Алябьева на стихи Василия Домонтовича, 1832 год

2 Книга Эклезиаста, Гл.2, Стих.11


1 комментарий

  1. Геннадий

    Замечательный рассказ как и многие предидущие , спасибо автору . Здоровья и творческого долголетия

НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ

Ваш email адрес не публикуется. Обязательные поля помечены *

Копирайт

© 2011 - 2016 Журнал Клаузура | 18+
Любое копирование материалов только с письменного разрешения редакции

Регистрация

Зарегистрирован в Федеральной службе по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор).
Электронное периодическое издание "Клаузура". Регистрационный номер Эл ФС 77 — 46276 от 24.08.2011
Печатное издание журнал "Клаузура"
Регистрационный номер ПИ № ФС 77 — 46506 от 09.09.2011

Связь

Главный редактор - Дмитрий Плынов
e-mail: text@klauzura.ru
тел. (495) 726-25-04

Статистика

Яндекс.Метрика