Суббота, 27.11.2021
Журнал Клаузура

Рауль Мир-Хайдаров.«Вот и всё… я пишу вам с вокзала». Мемуары.Часть 17. «Марсель» и «Переводчики»

ЧАСТЬ 1 ЧАСТЬ 2 ЧАСТЬ 3 ЧАСТЬ 4 ЧАСТЬ 5 ЧАСТЬ 6 ЧАСТЬ 7 ЧАСТЬ 8 ЧАСТЬ 9 ЧАСТЬ 10 ЧАСТЬ 11 ЧАСТЬ 12 ЧАСТИ 13,14 ЧАСТЬ 15 ЧАСТЬ 16

«Марсель»

Гёте в письме к Эккерману:

«Чем больше вы пишете о

личном, частном, даже интимном,

тем более оно оказывается нужным большинству.

Важны только правда, искренность,

даже в своих заблуждениях, ошибках».

Когда года твои на закате, и ты говоришь иногда: «В жизни складываются самые невероятные ситуации» − наверное, опираешься, прежде всего, на свой опыт, на то, что произошло именно с тобой. Мой невероятный случай интересен тем, что в него, через много лет, вплелась и моя отроческая любовь. Мы встретились с Валей Домаровой взрослыми, уже с некоторым накопленным печальным опытом в личной жизни, у себя на родине, в Мартуке. Я возвращался из Болгарии, где отдыхал на «Золотых песках», а она, после каких-то неудач в жизни, вернулась домой, чтобы перевести дух и определиться, как жить дальше.

Начну подробнее со второй встречи, первая, думаю, вскружила голову нам обоим.

Весь день у меня не выходило из головы прошедшее и предстоящее свидание с Валей. О чем я только не передумал в тот долгий летний день, переворошив основательно всю свою жизнь. Я торопил время и хотел, чтобы скорее наступил вечер.

Я так растрогался, что решил сделать ей что-нибудь приятное, пошел в поселковый универмаг и купил флакон французских духов.

Зашел я и в гастроном и попросил бутылку армянского коньяка «Ахтамар».

Вечером в назначенный час я поспешил с подарками на Советскую. Валя ждала меня в палисаднике с гитарой, но сегодня она была в огненно-красном платье, и такого же цвета бант на голове сменил черный муаровый в блестках.

Когда я вручил подарок, она обрадовалась и сразу кинулась мне на шею, осыпая поцелуями. Она была как-то странно возбуждена, и я подумал, что Валя успела выпить, видимо, волнуясь перед предстоящей встречей.

Желая пошутить насчет выпивки, я склонился к ней и еще раз поцеловал, но запаха спиртного, к удивлению, не ощутил, и эту странную возбужденность, лихорадочный блеск в глазах отнес на счет волнения. Мы прошли мимо высохшей лужи на веранду летнего домика, где опять нас ожидал накрытый столик, и три новые свечи загорелись сразу, как только мы уселись друг против друга.

После случившегося вчера мы оба чувствовали себя скованно, от Вали исходила какая-то нервозность. Вроде она была по-прежнему мила со мной, говорила приятные и волнующие слова, но меня не покидало ощущение, что она все время куда-то проваливается, ускользает от меня, и я попросил ее спеть.

Она охотно взяла гитару, будто чувствовала, что песня успокоит ее, но нервное напряжение сказалось и на репертуаре — почему-то завела блатную песню.

На веранде откуда-то тянуло сквозняком, и все три бледных язычка пламени заплывшего воском шандала сдувало в сторону, поэтому я хорошо видел склонившееся над гитарой лицо Вали.

Я никогда не любил блатных песен — ни тогда, в юности, ни, тем более, теперь, разве что я делал исключение Алеше Димитриевичу, парижскому цыгану. Хотя его песни и любят блатные, в их основе лежит романс, к которому приложили руку многие известные русские композиторы. Тексты песен Димитриевича в сочетании с его неподражаемым голосом и его волшебной гитарой, изумлявшей искушенных меломанов, производили невероятное впечатление. И потому при первой же паузе, когда она стала подтягивать струны, взял у нее из рук гитару и предложил:

− Давай лучше выпьем, поговорим, как вчера…

Но она угадала мое настроение и не без сарказма ответила:

− А ты, Рауль, оказывается, сноб. А я вот такая − люблю блатные песни, к тому же, они сегодня очень популярны, − и вдруг добавила ехидно: − ах, я забыла, ты же не тянул срок и вряд ли знаешь жизнь…

Я не обратил внимания на ее слова, зная ее характер, подумал: «Хочет, чтобы последнее слово осталось за нею».

Повесив гитару на гвоздь у двери, Валя вернулась к столу, и, сделав передо мной неожиданно изящный пируэт, игриво взъерошила мне волосы.

− Гуляй, милый мой Рауль. Люби, наслаждайся, пока я твоя…

Я решил, что у нее начинается непонятный для меня кураж и налил ей чуть меньше обычного. Но я ошибся насчет куража: куда-то вдруг подевалась исходившая от нее нервозность, она стала, как вчера, мила, ласкова, и я успокоился.

Вновь мы сидели друг против друга, и пламя от чадящих свечей словно подогревало наши взгляды, летавшие через стол, − мы вспоминали что-то давно забытое, детское, школьное, но крепко связывающее нас. Сегодня она тоже курила − зеленая пачка сигарет «Салем» и зажигалка лежали рядом с ее прибором, − но реже.

В этот вечер Валя удивила меня еще раз. Успокоившись, она попросила принести холодной воды, а когда я вернулся от колонки во дворе с полным кувшином, то увидел, что курит она не ментоловые «Салем», к специфическому дыму которых я уже привык, а что-то другое, − как некурящий человек я остро реагировал на запахи. К своему удивлению, я увидел в ее руках папиросу, ныне так редко встречающуюся, и хотел спросить, с чего она перешла на грубую беломорину, но в последний момент сдержался: зная ее причуды, побоялся вновь испортить ей настроение.

Курила она как-то необычно, откинув красивую голову на высокую спинку кресла и прикрыв от какого-то внутреннего удовольствия глаза, и я снова, как и вчера, любовался ее изящной шеей с тремя тяжелыми нитками искусственного жемчуга, открытыми плечами, уже по-женски округлыми, нежными. Высокая грудь, стиснутая в корсете платья, при каждой затяжке волнующе вздымалась, и мне даже доставляло наслаждение любоваться ею, когда она курила. Делала она это красиво, небрежно, не глядя сбрасывала пепел в пепельницу длинными, ухоженными пальцами…

Потом мы вернулись в ее комнату в летнем домике. Сегодня в углу горел слабыми огнями торшер, и я успел рассмотреть ее жилье, по-женски уютное, особую прелесть комнате придавали розовые обои. Заметив мой удивленный взгляд, устремленный на торшер, Валя сказала, ласково глядя мне в лицо:

− Надеюсь, ты не возражаешь?

Но сегодня что-то было и так, и не так. Поначалу я думал, что всему помехой свет, но вскоре Валя сама выключила его, ничего не объясняя. При всей ее форсированной страсти, возбужденности, я ощущал в ней быстро нараставшую вялость, апатию, безразличие. Когда комната была освещена, я несколько раз видел близко ее глаза − вот они сегодня точно были другими, они смотрели как бы мимо меня, и в них виделась пугающая пустота.

Вдруг, оттолкнув меня, она капризно приказала:

− Рауль, принеси, пожалуйста, сюда столик и открой вторую бутылку «Ахтамара», я хочу видеть тебя веселым, твое серьезное лицо смущает меня…

Я хотел возразить, но, встретившись с ее взглядом, по-восточному приложил правую руку ладонью к сердцу и, склонив в покорности голову, шутливо ответил:

− Как прикажете, сегодня я ваш раб…

Я ощущал, что все катится к какой-то развязке, и я никак не могу повлиять на события.

Валя вдруг надумала выпить на брудершафт и налила коньяк в бокалы для воды − не до краев, но полбутылки опорожнила в них точно. Я думал, что выпитое приблизит события к какому-то скандальному финалу, но опять произошло невероятное − отставив пустой бокал в сторону, она жадно впилась в меня поцелуем.

Задыхаясь в ее объятиях, я с улыбкой думал, что мне никогда, наверное, не понять женщин.

Когда я успокоился вконец, Валя, вдруг наклонившись в мою сторону, спросила то ли в шутку, то ли всерьез:

− Мир-Хайдаров, а ты купал когда-нибудь женщин в шампанском, дарил им миллионы алых роз или настоящий жемчуг и бриллианты?

Я попытался отшутиться, но она настойчиво, с обидой повторила:

− Я же спрашиваю тебя всерьез.

Тогда я, трезвея от неожиданного поворота событий, устало ответил:

— Это же из блатного фольклора… Да и зачем женщине купаться в шампанском? Я думаю, это даже вредно, лучше уж с мылом…

И тут она взорвалась, словно пороховая бочка:

− Эх ты, с мылом!.. А вот и не вредно! Я купалась, и не раз…

Я, не до конца осмыслив ее выкрик, и, конечно, не принимая его всерьез, ляпнул:

− А что потом с шампанским делают, после купания?

Последовавшая реплика наконец заставила меня поверить в серьезность полусумасшедшего разговора:

− Да, я купалась в шампанском, а мои друзья, и тот, кто устраивал для меня этот праздник, черпали вино бокалами из ванны и пили за мое здоровье − таковы традиции, так восхищаются красотой и прекрасным телом. Это так здорово, но, я вижу, тебе никогда этого не понять, не дано! Жил всю жизнь от получки до получки…

− Ты это всерьез? И кто же он, столь тонкий ценитель женской красоты и шампанского из ванны? − спросил я, не надеясь на ответ, все еще думая, что это ее очередной розыгрыш, я слышал от ребят о ее экстравагантных выходках в последние годы.

Но она, гордо, с вызовом ответила:

− Дато Гвасалия. Тот, кто по-настоящему меня любил и баловал. Не зря он имел кличку Лорд: цветы дарил корзинами, духи − дюжинами, и это жемчужное колье − тоже его подарок…

А я-то принимал жемчуг на ее шее за искусственный или даже за чешскую бижутерию… Но это теперь ничего не меняло: я протрезвел окончательно. Легонько отодвинув ее в сторону, вмиг потеряв интерес к ней, я потянулся к выходу.

− Ты куда? − спросила она удивленно.

Я не ответил.

Ночная свежесть несколько остудила меня. Домой я не пошел, чувствовал, что все равно не уснуть, решил погулять по сонному Мартуку — через день я должен был уезжать. Дойдя до парка, где я видел студентку Валю восемь лет назад крашеной блондинкой, я вдруг рассмеялся, и этот неожиданный смех снял тяжесть с души. Я представил тесную ванную комнату, унылую советскую сантехнику и тусклый кафель, вечно щербатую уже с завода эмаль, блатных и воров с бокалами и стаканами в руках, толпящихся у заполненной до краев шампанским ванны и плескающуюся в ней Валентину… Зрелище, действительно, получалось смешным, если не сказать − убогим, особенно в том случае, когда ванная комната могла быть еще и совмещенной с туалетом.

И вдруг все четко и ясно встало на место: и грубая папироса в ее холеных пальцах, и стеклянные глаза, глядящие мимо, и страсть, мгновенно переходящая в апатию, и странный блатной репертуар, и жемчужное колье, и даже ванна с шампанским…

Сегодня я знаю, что Валя через два года после той летней ночи, вновь вернулась домой. Вернулась с мужем-наркоманом, работавшим механиком в каких-то мастерских, но больше известным скандалами в больнице и аптеках из-за наркотиков, однако, в ту пору уже многие знали, что колется и она. С такими наклонностями, да еще с завышенными притязаниями на свое положение в обществе, в маленьком местечке прожить трудно, и они скоро покинули дом на Советской, а я больше о ней никогда не слышал.

Но однажды, через несколько лет, за тысячи километров от Мартука, мне пришлось вспомнить и про жемчужное колье, и про ванную с шампанским.

Жизнь непредсказуема, одни тайны уходят с их владельцами навсегда, другие запоздало, внезапно открываются во всей своей сути.

Однажды я был командирован на Кавказ − в Баку и в Тбилиси. Там, в поезде Баку-Тбилиси, со мной произошла любопытная история.

Командировка эта походила на приятное путе¬шествие, в Баку я попал на концерт оркестра Рауфа Гаджиева, где в тe годы работал знаменитый джазовый аранжировщик Кальварский, а в Тбилиси надеялся послушать джаз-оркестр Гобискери. К поезду я пришел заблаговременно − не любил предотъездной суеты. Неторопливо нашел свое мес¬то в пустом купе мягкого вагона и вышел к окну в коридоре.

Вагон заполнялся потихоньку, и я стоял у окна, никому не мешая. К поезду я явился прямо с концерта и мало походил на командировочного.

Состав тронулся, оставляя позади перрон, город…

Начали сгущаться сумерки, в коридоре зажгли свет. Пассажиры потянулись в ресторан или стали накрывать столики в купе, а я все стоял у окна, внимательно вглядываясь в селения, где люди жили какой-то неповторимой и, вместе с тем, одинаковой со всеми жизнью. Замечал одинокую машину с зажженными фарами, торопившуюся к селению, где, наверное, шофера ждала семья, дети, а может, свидание с девушкой, чей неведомый дом мелькнет мимо меня через минуту-другую яркими огнями окон и растворится в ночи. Мои попутчики сразу же принялись за ужин. По вагону пополз запах кофе, жареных кур, свежего хачапури и лаваша; откуда-то уже доносилась песня.

Два соседних купе занимала разношерстная компания: юнец и убеленный сединами моложавый старик, молодые мужчины и даже одна девица. Она, как и я, все время стояла у окна, но, в отличие от меня, как показалось, делала это не по собственному желанию. Старик, по всей вероятности − русский, юнец с девушкой − армяне, остальные − грузины или осетины. Разнились они и одеждой: двое, да и старик, пожалуй, не уступали тбилисским пижонам, что фланируют по проспекту Руставели, а остальных вряд ли можно было принять за пассажиров мягкого вагона.

Компания, которая садилась в поезд не обремененная багажом, даже без сумок и портфелей, тоже начала суетиться насчет ужина. Юноша с девушкой высказали желание посидеть в ресторане и получили чье-то одобрение из глубины купе. Проходя мимо, они окинули меня восторженным взглядом, а девица даже попыталась изобразить что-то наподобие улыбки.

За окнами совсем стемнело, и продолжать стоять у окна стало неинтересно. Мои попутчики давно поужинали, а я раздумывал: то ли вернуться к себе, то ли последовать в ресторан, как вдруг один из компании, тот, кого я принял за осетина, вежливо, можно сказать − галантно, как это могут только на Кавказе, пригласил разделить с ними скромное угощение. Я так же вежливо поблагодарил, но, сославшись на отсутствие аппетита, головную боль и желание побыть одному, отказался.

Не прошло и минуты, как появился другой и пригласил не менее вежливо, но более настойчиво. Навязчивость, с которой меня зазывали, начала раздражать и я поспешил ретироваться в купе. Едва я расположился у себя, распахнулась дверь и показалась седовласая голова моложавого старика, который попросил меня в коридор на минутку.

Старик оказался краснобаем, и мог бы дать фору любому грузинскому тамаде. Он говорил о законах гостеприимства и вине, которое приятно разделить в пути с новым человеком. В общем, я понял, что из немощных, но цепких рук старика мне не вырваться − а тот и впрямь то крутил пуговицы на моем пиджаке, то хватал за рукав, − и я сдался. Когда в сопровождении Георгия Павловича – так старик отрекомендовался – я появился перед компанией, раздался такой вопль искреннего восторга, что, наверное, было слышно в соседнем вагоне.

Меня усадили поближе к окну, напротив Георгия Павловича. На столике высилась ловко разделанная крупная индейка, а рядом − зелень, острый перец, помидоры, армянский сыр, грузинская брынза и свежий бакинский чурек.

− Что будем пить? −- спросил старик, и я показал на белое абхазское вино «Бахтриони».

Кто-то предложил тост за удачную дорогу, и трапеза началась. Стаканам не давали пустовать, а со стола так ловко и незаметно убиралось ненужное и добавлялась то ветчина, то жареное мясо, то быстро убывающая зелень, что мне, заметившему корзину на откинутой полке второго яруса, откуда все это доставали, казалось, что она волшебная.

Разговор поначалу никак не завязывался. Следовали сплошные тосты и сопутствующие фразы насчет «налить», «подать», «закусить», «что-то передать», а затем слова благодарности на русском и грузинском языках. Но даже в этой немногословной беседе участвовали из хозяев только трое: те, что приглашали меня, и Георгий Павлович, имевший над компанией очевидную патриаршую власть. Остальные двое, немо выказывая восторг на плохо выбритых лицах, следили за столом, за тем, чтобы не пустовали стаканы, и ловко распоряжались содержимым волшебной корзины.

− Куда едете, чем занимаетесь, молодой человек? − спросил вдруг старик среди неожиданно возникшей или ловко организованной паузы.

− Инженер, еду в Тбилиси в командировку, − вяло ответил я, предчувствуя, что интерес ко мне тотчас иссякнет, потому как был убежден, что такая ординарность вряд ли у кого вызовет любопытство.

− Инженер?.. В командировку?.. Я же говорил вам, − обратился Георгий Павлович к своим спутникам. − Учитесь: школа, высший пилотаж, я в его годы не знал такой славы. А как он держался в коридоре! Любо посмотреть: турист, артист, да и только… Пейзаж, закат, пленэр… А как разговаривал с Дато и Казбеком, словно никогда их в глаза не видел! Это же блеск! Станиславский! А если хотите − Мейерхольд!..

− Я действительно никогда не видел ни вас, ни ваших спутников, — перебил я старика.

− В глаза не видел! – воскликнул с улыбкой Георгий Павлович, и купе минут пять сотрясалось от смеха.

Я, ничего не понимая, смотрел на своих собутыльников и видел, с каким восторгом, боясь упустить хоть один мой жест, глядят на меня странные попутчики. Такого внимания к собственной персоне я никогда не испытывал.

− Да, Марсель есть Марсель, не зря о нем и в зоне, и на свободе легенды ходят, — откликнулся тот, кого старик назвал Дато.

− Вы что-то путаете, я − Мир-Хайдаров, инженер из Ташкента, − не понимая, разыгрывают меня или же в самом деле принимают за какого-то Марселя, ответил, я трезвея.

Купе снова зашлось смехом. Георгий Павлович, вытирая тонким батистовым платочком слезящиеся глаза, спросил:

− Может, и ксиву покажешь? Мир-Хайдаров…

По Мартуку, Актюбинску я хорошо знал жаргон блатных. Достав из внутреннего кармана пиджака паспорт, я протянул его через стол.

В купе притихли и внимательно смотрели, как ловкие пальцы старика вертели паспорт так и эдак. Георгий Павлович даже поднял его к носу и тщательно принюхался, казалось — попробуй он даже на зуб, никто бы не улыбнулся. Но мне было не до смеха.

− Хорошая ксива, и пахнет по-настоящему, − сказал, наконец, Георгий Павлович, возвращая паспорт. — Значит, с бумагами все в порядке, быстро обзавелся… Дато считал, что ты без ксивы. Он ведь с тобой в одной зоне мантулил в последний раз. Вспомни, Лорд у него кликуха, а фамилия − Гвасалия. Правда, он сейчас таким франтом выглядит, как раз тебе в помощники, «интеллигент». Не хочешь помощника, Марсель?

− Извините, я устал, у меня завтра важные дела, и я не понимаю ваших шуток, − сказал я, поднимаясь.

Старик мягко, но настойчиво усадил меня обратно.

− Сиди, Марсель. Дело твое − знаться тебе с нами или нет. Да, пожалуй, ты и прав, слишком много незнакомых лиц для такой важной птицы, как ты. Ты уж извини меня, старика, это я на радостях − много слышал о тебе, да и Дато рассказывал, как ты исчез. Значит, едешь по большому делу, удачи тебе. Но если нужна будет подмога − деньги там, кров… Вот адреса и телефоны в Тбилиси и Орджоникидзе, − и он ловко, одним движением, сунул в верхний кармашек моего пиджака заранее заготовленный листок. На том мы и расстались, они − довольные встречей, а я – удивленный донельзя: за кого же меня приняли?

Утром, когда поезд прибыл в Тбилиси, странных попутчиков уже не было − то ли они разошлись по разным вагонам, то ли сошли в предместьях столицы. Но они еще раз напомнили о себе…

Гостям Тбилиси советуют побывать на Мтацминда, откуда открывается живописная панорама раскинувшегося внизу города; там же − прекрасный парк, летние кинозалы, ресторан. Устав от прогулки и продрогнув на ветру, гулявшему на горе, я решил заодно и поужинать на Мтацминда.

В зале и на открытой веранде ресторана веселье плескалось через край. Играл оркестр, вдвое больший по составу, чем некогда в моей любимой «Регине», и два солиста, сменяя друг друга, не успевали выполнять заказы, сыпавшиеся со всех сторон. Витал аромат дорогих духов, сигарет и вин, щедро украшавших многолюдные столы, пахло азартом и праздником. Я с трудом отыскал свободное местечко за столиком, где коротала вечер такая же командировочная братия, как и я сам.

Официант всеми доступными способами выказал свое недовольство одиноким, без дамы, клиентом: будь его воля, подобных мне он и на порог не пустил бы. Лениво подергивая сытыми щеками, он вполуха слушал заказ, почему-то тяжело вздыхая, и сквозь зубы ронял:

− Нет… нет… кончилось… не бывает… никогда не будет…

Я понимал: любое мое возражение еще более усугубит незавидное положение незваного гостя, и потому милостиво сдался и сказал обреченно:

− Ну что ж, принесите что осталось и бутылку белого вина.

Вернулся официант не скоро. С увядшей зеленью, подветренным сыром, холодным хачапури и бутылкой вина. Буркнув, что шашлык подаст позже, заторопился к другому столу, где кутили лихо.

Едва я пригубил вино, оказавшееся без меры кислым, откуда-то, словно ветром, принесло метрдотеля и того же официанта − с таким сладким выражением лица, что в первый момент я даже и не признал его, хотя между нами только что состоялся долгий и «содержательный» разговор.

− Извините, вышла промашка, − частил метрдотель и зло косился на официанта, а тот, сама невинность, втянув живот, изображал такое раскаяние, что впору было расплакаться.

Он чуть ли не силой вырвал из моих рук фужер и брезгливо выплеснул содержимое в вазу из-под цветов, словно это было не вино, а отрава.

− Может, отдельный столик накрыть? − зашептал мне на ухо завзалом, поглядывая на соседей, но я отказался.

В мгновение ока подкатили тележку с фруктами, сочной зеленью, лобио с орехами, сыром сулугуни и другими грузинскими закусками, не знакомыми мне, а метрдотель собственноручно налил в невесть откуда взявшийся тяжелый хрустальный бокал золотистое «Твиши». Видя это волшебное превращение, достойное цирка, соседи на другом конце стола с любопытством поглядывали на меня.

Я прикинул, что ужин обойдется раз в пять дороже, чем предполагал, но вино оказалось дивное, закуски великолепные, оркестр на высоте, и настроение у меня поднялось. То ли от выпитого вина, то ли от нахлынувшего озорства, то ли оттого, что увидел в зале за дальним столиком Казбека и Дато, я, пригласив какую-то девушку на танец, назвался… Марселем.

Может, я сам приглянулся девушке, а может, понравилось мое имя, весь вечер она щебетала: «Марсель… Марсель…» Чужое имя не раздражало меня, а порою даже ласкало слух, и этот вечер, в общем-то закончившийся без особых приключений, я прожил не только под чужим именем, но и ощущая себя тем таинственным Марселем, перед которым так щедро расстилаются столы и вмиг принимают любезное выражение лица официантов…

Спускаясь на фуникулере на проспект Руставели, где жизнь, казалось, не замирала до утра, я вдруг, вроде некстати, вспомнил давнее свидание с Валей в Мартуке.

Вокруг кипела ночная жизнь Тбилиси, по ярко освещенному проспекту навстречу шли прекрасно одетые люди, которые то и дело раскланивались со своими знакомыми, казалось, весь город состоял только из друзей и приятелей, и думать ни о чем грустном не хотелось. Но Валя, державшая в руках гитару с ярко-красным шелковым бантом на деке, не шла из головы. Я настойчиво гнал от себя навязчивое видение, но оно не уходило, мешало, назойливо напоминало о чем-то…

И вдруг все стало на свои места. Дато Гвасалия… Дато Гвасалия! Да это же тот, кто купал Валю в шампанском, подарил ей жемчужное колье!

«Не может быть! − возразил я себе. – Где та Валя, а где – этот Дато… Нет, это невозможно…»

Но память услужливо вернула голос Георгия Павловича: «Лорд у него кликуха, а фамилия − Гвасалия…» Нет, ошибки быть не могло, совпадало все. Я поспешил назад к канатной дороге, чтобы вернуться на Мтацминда, − знал, что в грузинском ресторане гости рано не расходятся.

Когда я вернулся в зал, веселье еще продолжалось, но столик, за которым Лорд гулял с друзьями, оказался пуст. Уже знакомый метрдотель, вновь увидев взволнованного гостя, подошел тут же и учтиво обратился:

− Чем могу помочь?

− Лорд давно ушел? — спросил я небрежно.

− Нет, недавно, вы наверняка разминулись на фуникулере. Если возникли проблемы − тут есть люди, хорошо знающие Дато, они и Марселю ни в чем не откажут. Да и мне Дато велел принимать вас всегда по-королевски…

− Спасибо, мне нужен только Лорд, − поблагодарил я метрдотеля и хотел распрощаться, но тот предложил распить с ним бутылку вина, если гость простил его за недоразумение в начале вечера. Пришлось уважить.

Возвращаясь в полупустом вагоне канатки, я думал: «А если бы я застал на месте Дато Гвасалия по кличке Лорд, что сказал бы, о чем спросил? О том, купал ли он в шампанском мою отроческую любовь Валю Домарову и дарил ли ей жемчужное колье?» От нелепости этой картины я вдруг от души рассмеялся, как некогда на тихой улице в Мартуке, когда представил тесный совмещенный санузел и грязную ванну с плескавшейся в шампанском Валентиной…

Я редко вспоминаю Валентину, и уж тем более не презираю и не осуждаю ее. С высоты жизненного опыта понимаешь, что каждый выбирает свой путь сам. Но я никак не мог понять, почему судьбе было угодно, чтобы среди сотен миллионов людей я встретился с неким вором по кличке Лорд, сумевшем увлечь романтикой блатной жизни девушку, некогда мечтавшую стать балериной. Возможно, этим «почему» я буду маяться до последних дней своих…

«Переводчики»

Мое поколение, вступавшее во взрослую жизнь, в начале 60-х случайно захватившее неожиданную хрущевскую оттепель, читало много переводной западной литературы, выписывало журнал «Иностранная литература». Большинство начинало с Ремарка, с его «Три товарища» и «На западном фронте без перемен». Потом массовый психоз охватил читателей с появлением книг Эрнеста Хемингуэя. Наверное, старик Хэм, как ласково и панибратски называли его ярые поклонники и последователи его таланта, дольше всех продержался на нашем книжном рынке и пожал щедрую жатву.

Он подходил советской идеологии. Хемингуэй переведен весь, даже его неоконченные вещи. Выходил он отдельными книгами, коих у него было около десятка, собрания сочинений тоже издавались многократно и во всех издательствах страны, чтобы не развозить составы с книгами Хэма из Москвы во Владивосток. Хемингуэя переиздавали для финансового благополучия издательств, особенно, провинциальных. Когда объявляли подписку где-нибудь в Душанбе, Ташкенте или Новосибирске, то в течение двух-трех недель собирали миллионы «живых» денег, таковы были тиражи. Советы умели вести книготорговлю, она приносила доход не меньше водки.

Хэм, которого я перечитал всего и даже с удовольствием, все-таки не мой писатель, и я уже объяснял почему, когда писал о Ф.С.Фицджеральде. Но ему, Хэму, как бульдозеру, расчистившему путь для других западных писателей, огромное спасибо. Смею утверждать, что тогда почти каждый месяц выходили новые переводные книги со всего света, что ни день читателям открывались новые имена: Генриха Бёлля, Дюрренматта, Макса Фриша, Гюнтера Грасса, Джона Апдайка, Ирвина Шоу, Маркеса, Ежи Стефана Ставинского, Станислава Дыгата, Ежи Путрамента, Болеслава Пруса, Акутагавы, Франсуазы Саган, Анри Труайя, Кафки, Сартра, Кортасара, Ремарка, Германа Гессе, Томаса Вулфа.

Появилось множество имен с латиноамериканского континента, мощно стали печататься японцы, австралийцы, скандинавы, новозеландцы. Особняком стояла американская литература с тем же Хемингуэем, Фицджеральдом, Фолкнером, Драйзером, Сэлинджером и более поздними Куртом Воннегутом, Робертом Пенн Уорреном. За одно столетие литература Нового света встала вровень с мировой, такого в истории человечества не припомню.

Будь под рукой у меня моя огромная, собранная за сорок лет со знанием и любовью библиотека, которой я очень гордился, легче было бы перечислить имена, даже названия самих книг, прозвучавших в то или иное время, да и годы издания можно было бы указать точно, но…увы. Она осталась в Ташкенте. «Коль нет цветов среди зимы, так и жалеть о них не надо», – как сказал Сергей Есенин, произведения которого появились тоже только в хрущевскую оттепель, до того и он был под запретом. Нынче все надо объяснять с нуля, оборвалась культурная связь между поколениями, к сожалению, навсегда. Невосполнимая утрата!

Кому же мы обязаны столь щедрым подарком, тому морю-океану книг, появившихся в нашей жизни? Те переводные книги лучших мировых писателей, сеявших высокие гуманистические идеи, стали мощной культурной платформой для нескольких поколений советских людей. И нынче, запоздало попав за границу, мы поражаем жителей этих стран знанием их уклада жизни, истории, культуры, спортивных достижений и, прежде всего, литературы. Мы часто открываем им их же писателей, поэтов, великих музыкантов, скульпторов, архитекторов. Мы, советские люди, как странно это ни прозвучит, были самыми информированными в окружающем нас мире, хотя и были заперты, «железный занавес» − не фантазия. Мы были самой читающей страной мира, без натяжки. Книга, ее создатели ценились и в верхах, и в низах. Это важное преимущество, как и многое другое, мы давно безвозвратно потеряли.

Так все-таки кому же мы обязаны тем, что в наших миллионах библиотек, частных и государственных, половина книг оказалась мировыми шедеврами? В первую очередь, конечно, Максиму Горькому. Еще на заре советской власти, в нищей и полуграмотной стране он составил по просьбе сверху, в частности от Луначарского, огромный список в тысячи и тысячи книг, которые следовало знать гражданам новой рабоче-крестьянской страны. М.Горький прекрасно знал историю мировой литературы, сам − авторитетный в мире писатель, драматург, он много читал, встречался лично с выдающимися писателями мира. Большая часть его задумок, идей реализовалась в 70-х годах в БВЛ – Библиотеке Всемирной Литературы, это, безусловно, его детище. Но за бортом БВЛ осталось много достойных книг и имен, предложенных Горьким, вот они и издавались тогда в 60-х, разумеется, с учетом текущих литературных открытий.

Но в равной степени, той же благодарности, что и Горький, заслуживают наши отечественные переводчики со всех мировых языков. К 60-м годам сложилась огромная группа первоклассных мастеров, состоялась лучшая, на десятилетия вперед, переводческая школа в мире. Наиболее одаренные из них работали не только по заказам издателей, но и сами, на свой страх и риск, и, прежде всего, на свой вкус переводили все достойное в мире. Им, переводчикам, тоже повезло − их труд попал на благодатную почву, к 60-м созрело высокообразованное общество, тянущееся к литературе. Все совпало во времени и в пространстве, нам, читателям, повезло, мы без отставания на годы читали лучшие книги в мире.

Наверное, следует отметить и руководство книгоизданием в стране, в те годы и до самого развала СССР у его руля стояли такие энциклопедически образованные, рафинированной культуры люди как Михаил Ненашев, к примеру. Это под его руководством появилась в Москве ежегодная ММКВЯ – Международная Московская книжная выставка-ярмарка.

Мне повезло, за десятилетия в литературе мне удалось познакомиться с некоторыми из мастеров, составивших мировую славу советской переводческой школы. Что и говорить, их труд часто оставался в тени, без признания. Будем откровенны, большинство читателей даже не интересовалось − кто перевел ту или иную книгу. Многие переводчики известны не дома, а на родине тех, кого они переводили. И литературными наградами и премиями их обходили дома, а звания, ордена, почетные титулы вручали им больше за рубежом.

Грустно, но это так по-нашенски − не видеть, не замечать достойных. История России − это история чиновников, перманентно губивших страну. Чиновники привычно обвешивают друг друга орденами и медалями до пуза, чуть не сказал – до колен, что было бы преувеличением, точнее будет сказать, обвешивают, как дорогого Леонида Ильича. Особенно усердствуют чиновники в новой России. Кто-то скажет – да пусть балуются, тешатся себе на здоровье. Нет, это совсем не безобидное занятие, это очень тонкая чиновничья стратегия. Жаль, не замечают ее ни в Генеральной прокуратуре, ни в Верховном, ни в Конституционном суде.

Наверное, дорогой читатель, вы обратили внимание, как часто в последние годы смягчают и смягчают законы для преступников, при невероятном взлете преступности и фантастической коррупции. Сошлюсь на Андрея Макаревича, который недавно в письме на имя президента написал, что иногда «откаты» составляют до 90 процентов!!! Как часто, по поводу и без повода, объявляют амнистии. Как повсюду наши законодатели-чиновники ограничили срок ответственности за многие тяжкие преступления и за хищение миллионных и миллиардных сумм. Один такой тип из бывших в правительстве или возле правительства, много лет обвинявшийся в хищении в особо крупных размерах, купил в США особняк за 240 миллионов, и чуть ли не в тот же день телевидение торжественно объявило, что дело этого казнокрада прекращено за давностью преступления. Мол, сегодня в обед прошло десять лет, и привлекать его к суду негуманно.

И это происходит в стране, где долгие годы правят юристы, а в тюрьмах сидят за мешок картошки и ограбление пивного ларька. Не должно быть никаких сроков ограничения по преследованию казнокрадов и убийц. Это несправедливо. Власть, защищающая жуликов и хапуг, губит страну собственными руками. Частые амнистии многие объясняют как милосердие к павшим. Все это лукавство. Не спешите, поясню. Объявляя амнистию, высокопарно сообщают, что в первую очередь под нее подпадают участники Великой Отечественной Войны, затем − награжденные государственными наградами. Помилуйте, нынче участникам войны уже под 90, да  и само количество амнистий, кажется, давно переросло число участников войны, совершивших преступления. Не было среди солдат столько преступников, чтобы 70 лет после войны продолжать прикрываться фронтовиками.

Ларчик открывается просто. Понятно теперь, почему впрок обвешиваются чиновники орденами. Почему, находясь во власти, на свободе, заботятся о следующих амнистиях наперед, на всякий случай. Бывает, знаю сотни случаев, иной чиновник уже не первый год ходит под следствием, затягивая процесс адвокатскими хитростями, а тут грядет давно замысленная коллегами амнистия, и он освобождается от судебного расследования, и по закону остается на своем посту. А те, что попались нерасчетливо между амнистиями, досрочно выходят на свободу и спешат к очередной кормушке. Бия себя в грудь, громко и гордо заявляют – у меня судимость погашена и я чист перед законом. Я не юрист, но твердо уверен, что было бы справедливым выдавать казнокрадам «волчий» билет и нигде не допускать их к государственной службе, ни в каком качестве, даже дворником, только в частный сектор, которому они дышать не давали. Будь моя воля, я бы вообще запретил награждать чиновников тайком, за спиной народа, а если награждать, то только прилюдно в Кремлевском зале, и только самых достойных, как С.Шойгу, министра иностранных дел С.Лаврова или нашего представителя в ООН В.Чуркина, или как губернатора Кемеровской области А.Тулеева, поднявшего с колен край.

Если будут заранее оглашать список для награждения и вручать ордена прилюдно, то, уверяю вас, 95 процентов соискателей откажутся сами. Чувствуют,  что по всей стране у телевизоров прокатится волна возмущения – а этому жулику за что награда, по нему тюрьма давно плачет, слезами заливается! Впрочем, я давно знаю один верный, сверхэффективный рецепт борьбы с казнокрадами, нечистоплотными чиновниками и оборотнями в погонах. Я писал, говорил об этом десятки раз, но попробую еще раз, может, дойдет до верховной власти мое предложение.

Для того, чтобы сбить волну преступлений названной категории людей нужно одно: закрыть спецтюрьмы, которые они для себя же и придумали. Сажать их всех надо вместе с российским народом. Страх отбывания наказания рядом со своим народом долгие годы, быстро отобьет желание запускать руку в казну, отнимать и «крышевать» бизнес и все остальное, чем мы уже сыты по горло. А сейчас педофилов будут содержать в отдельных тюрьмах. Вот о ком заботиться власть, о растлителях наших детей!

Вот тогда, наверное, мы увидим среди награжденных и переводчиков литературы, хотя вряд ли − умерла советская переводческая школа, сошли на нет известные во всем мире имена, наверное, только Евгений Солонович, выдающийся переводчик итальянской поэзии и Михаил Синельников, переводчик с языков народов СССР, и остались. Я лет пять назад случайно летел с Солоновичем в одном самолете в Рим и видел, как его встречали в аэропорту – цветы, шампанское, улыбки, восторг, восхищение − все, как на приеме в Кремле. Может, и доживут дорогие Женя и Миша, старые малеевецы, до высокого признания и у себя на Родине.

Но вернемся в Малеевку, как раз там у меня случилась одна знаменательная встреча, которую я никогда не забываю. И ненадолго заскочим домой к Т.Н.Вирта, благодаря которой и состоялась та встреча.

Я бывал в доме академика Юрия Моисеевича Кагана – будущего лауреата Нобелевской премии, с семьей которого близко познакомился в Малеевке, часто отдыхал в Пицунде вместе с ними в одной компании. Сестра Юрия Моисеевича, писательница Елена Ржевская, главный переводчик на Нюрнбергском процессе, написала одну из лучших книг о войне − «Под Ржевом», где она сама попала со штабом армии в окружение. Жена Юрия Моисеевича, Татьяна Вирта – дочь Николая Вирты, четырехкратного лауреата Сталинской премии, его роман «Одиночество» − до сих пор в литературном поле. Сама Татьяна Николаевна перевела все произведения Иво Андрича, тоже некогда претендовавшего на Нобелевскую премию. В Югославии ее переводы на русский язык ценились высоко, она стала в Белграде лауреатом нескольких литературных премий. Вот сколько талантов в одной только семье! А еще я не сказал об их сыне, физике, докторе наук, проживающем в Лондоне. В этой семье собирали живопись, у них в коллекции есть работы абсолютно всех художников, участвовавших в той знаменитой «бульдозерной» выставке, которую разогнал Н.Хрущев, кроме Эрика Булатова. Если до встречи с ними я собирал живопись спонтанно, то после знакомства с коллекцией картин семьи Ю.М.Кагана, стал собирать более тщательно, осознанно. Каждое чаепитие в этом доме рафинированной культуры поднимало меня на новую высоту. Татьяна Николаевна говорила, что домашний язык у них – английский.

В свою третью зиму в Малеевке я сидел за столом с Т.Н.Вирта, очень милой, умной, тактичной женщиной, она читала многие мои вещи в рукописи, и советы ее оказывались дельными, точными. На встречах с читателями мне часто задают вопросы, касающиеся литературного мастерства: как, почему, кто повлиял, какие советы можете дать из своего опыта? Думаю, форма мемуаров позволяет ответить на эти вопросы. Я расскажу, какие советы получил сам, о тех, что повлияли на мое творчество, заставили обратить внимание на свои слабые стороны. Татьяна Николаевна однажды в Пицунде прочитала в рукописи повесть «Велосипедист» и сказал разочаровано, с печалью: «Эту бы вещь, да по-другому написать. Материал редкостный, тонкий, не заезженный». И не слова конкретно, но ее совет я понял.

Второй совет в начале литературного пути я получил из журнала «Юность», куда пытались пробиться все начинающие писатели. Можно без натяжки сказать, что 90 процентов первых рассказов адресовались «Юности», рукописи редакция получали сотнями в день, и все они рассматривались и не оставались без ответа. Именно в «Юность» отослала свой первый рассказ моя землячка по Ташкенту 16-летняя Дина Рубина, со своей первой повестью «А зори здесь тихие» обратился туда же 50-летний Борис Васильев. И оба, с первой же публикации, стали известными писателями, такой мощной была стартовая площадка «Юности» Бориса Полевого и Мэри Лазаревны Озеровой. Заведовал в ту пору отделом прозы писатель, фронтовик Юрий Додалев, напечатавший в «Юности» замечательную повесть «На Шаболовке, в ту осень» и сразу же получивший приглашение на работу в журнал. Сегодня широко известен его сын Евгений Додалев, журналист. Юрий Алексеевич сравнил мой рассказ со скелетом, вызывающим интерес своим ростом, широтой и надежностью кости, вобщем, своей основательностью, но не более. Он писал − чтобы скелет ожил, нужны кровеносные сосуды, сердце, печень, почки, мышечная масса и многое другое. Он советовал нарастить все это на конструкцию и уверял, что новый рассказ у меня обязательно получится, потому что создать скелет произведения – самое трудное в прозе.

Третий совет я получил от Тимура Пулатова, стоявшего в одном ряду с А.Битовым, В.Маканиным, Г.Матевосяном. Т.Пулатов прочитал одну из моих московских книг и однажды при встрече сказал мне, ехидно улыбаясь: «Писать вроде умеешь, материал хорошо, со знанием отобран, но…порассуждать ни тебе, ни твоим героям не удается». Я тут же вспомнил Юрия Алексеевича Додалева. Замечание Т.Пулатова не лежало на поверхности, не было очевидным, как в случае со скелетом, мастер слова продемонстрировал мне высший пилотаж понимания литературы, и я принял его безоговорочно. Я перечитал его повесть «Завсегдатай» и лишний раз убедился в его правоте и мастерстве.

Четвертый совет адресован не мне лично, его дал всем начинающим мой самый почитаемый автор, Валентин Петрович Катаев, он сказал: «Писатель начинается только тогда, когда он отойдет от своей биографии». После этого совета у меня появились романы, изданные по десять-пятнадцать-двадцать раз. Валентину Петровичу принадлежит еще одно утверждение, тоже бесспорное на мой взгляд – хочешь, чтобы читатель поверил тебе, раздевай своего героя до основания или сам раздевайся до нага. Этот тезис, вторую его часть, убедительно продемонстрировал Эдуард Лимонов. Я же использовал первую часть тезиса и написал тетралогию «Черная знать» − получил любовь читателей, миллионные тиражи и…тяжелое покушение. Один из моих недоброжелателей, зная мое почтительное отношение к Валентину Петровичу, сказал: «Слишком доверился Катаеву».

И последний весомый совет я получил от своего замечательного редактора С.В.Шевелева, он редактировал книги А.Битова, Т.Пулатова, В.Маканина, В.Богомолова. Редактируя в «Молодой гвардии» мою первую московскую книгу «Оренбургский платок», он сказал мне: «Пиши, что хочешь, не ограничивай себя ни в чем, что не надо я уберу сам». Но я никогда не был робок ни в жизни, ни в литературе, сегодня это могут подтвердить мои книги и моя инвалидность. Может, в моих книгах не хватает тонкости, формы, иносказательности, но робости, страха, недоговоренности в них нет, я не держу кукиш в кармане.

Я уже упоминал, что зиму 1978 года, аномально холодную, я сидел в Малеевке за одним столом с Т.Н.Вирта. Однажды, после ужина мы с ней уговорились пойти в кино, показывали «Репетицию оркестра» Ф.Феллини, и в Доме творчества даже возник какой-то ажиотаж, повсюду за столами слышалось – Феллини…Феллини, хотя этот фильм уже вышел на экраны, и я его видел. Я поджидал Татьяну Николаевну с билетами в холле, как вдруг увидел, что возле невысокого плотного старика в тяжелом вязанном свитере, который присел в кожаное кресло у бюста Серафимовича, собралась толпа, словно каждый хотел лично засвидетельствовать ему свое почтение. Человека в кресле, то и дело приподнимавшегося, чтобы пожать чью-то руку, я видел впервые. Не встречал его ни разу ни в ЦДЛ, ни в Домах творчества на море, ни в Малеевке, но, судя по широкому кругу людей, спешивших поприветствовать его, он был человеком литературы, абы к кому наши в ту пору не кидались. Тут появилась Татьяна Николаевна, и я полюбопытствовал:

− Кто этот старик, к которому все спешат на поклон?

Она посмотрела в сторону беломраморного Серафимовича и удивленно спросила:

− Ты не знаешь Соломона Константиновича, не читал «Степного волка», «Игру в бисер»?

− Неужели это Апт? − смутился я. Конечно, я читал почти все его немецкие переводы: и те, что выходили в «Иностранной литературе», и отдельными книгами, читал и «Бруденброки», и «Иосиф и его братья» Томаса Манна, первые переводы новелл Франца Кафки в «Литпамятниках», читал пьесы Бертольда Брехта, романы Гюнтера Грасса, В.Кёппена, Генриха Бёлля. За какую-то минуту я сумел сообщить Татьяне Николаевне все, что знаю о С.К.Апте.

− Соломон Константинович ведет затворническую жизнь, всегда дома или на даче за письменным столом, откуда же тебе его знать, − смягчилась Татьяна Николаевна, − Подойдем, я тебя познакомлю с ним, наверное, он сегодня после обеда приехал.

Мы подошли и стали ждать своей очереди поприветствовать Соломона Константиновича. Когда он увидел Татьяну Николаевну, легко встал из кресла и, расцеловав ее, спросил:

− Вы возьмете надо мной опеку, милая Татьяна? Введете в курс дел − кто отдыхает, сводите меня в библиотеку, там есть интересующие меня старые немецкие книги.

Тут раздался первый звонок, приглашающий зрителей в кинозал, и толпа поспешила на второй этаж.

− Соломон Константинович, разрешите представить вам молодого человека из Ташкента. Две минуты назад он сообщил мне, что успел прочитать из ваших переводов − список впечатляет.

Апт протянул мне руку, и я вдруг, неожиданно для себя, легонько развернув его кисть,  поцеловал Соломону Константиновичу руку. В эти минуты я чувствовал себя перед ним, как перед Папой Римским или другим высоким духовным лицом, на этот миг он отождествлял для меня все высшее в литературе – талант, мастерство, трудолюбие. Наверное, так бы я поступил еще в двух случаях − если бы передо мной оказались Иван Алексеевич Бунин и Валентин Петрович Катаев. К такому повороту не был готов и Апт, но он мгновенно уловил мою искренность, преклонение и в ответ трогательно меня обнял и, не отпуская, тихо сказал мне одному:

− Спасибо, молодой человек, я очень тронут, для таких, как вы я и работаю.

Однажды в Коктебеле, уже в 90-х, я разговаривал о переводах С.К.Апта с известным критиком, наверное, самым влиятельным за последние двадцать лет, Виктором Леонидовичем Топоровым. Мало кто знает, что Виктор Леонидович Топоров не только критик, но и блистательный переводчик немецкой поэзии, лауреат множества немецких литературных премий. Он частый гость на серьезных конференциях в Германии, от него я тогда впервые услышал оценку самих переводчиков перевода романа Томаса Манна «Иосиф и его братья» Соломоном Аптом – не мешало бы теперь роман обратно перевести с русского на немецкий, чтобы и у немцев появилось великое произведение.

Соломон Константинович за свою долгую жизнь (он умер в 2010 году) перевел многое, я не упомянул еще его переводы Макса Фриша, очень популярного в 80-х, Роберта Музиля, Л.Фейхтвангера. Для сведения должен сказать − он переводил не только с немецкого, но и познакомил нас с античными авторами: Платоном, Эсхилом, Менандром, Аристофаном, Эврипидом, Феогнидом. Апт высоко ценил творчество Т.Манна и для популяризации его в СССР написал биографию писателя в серии ЖЗЛ, выпустил он и сборник очерков «Над страницами Томаса Манна».

Мое поколение, конечно, хорошо знает немецкую литературу, благодаря Соломону Константиновичу, эти мои воспоминания адресованы молодым, немецкая классика ждет их в лучших переводах.

Семен Израилевич Липкин – язык не поворачивается называть его переводчиком, хотя многие национальные культуры обязаны ему тем, что их эпосы, прошедшие через века, стали не только достоянием всех народов Советского Союза, но и, через русский язык, вошли в обиход мировой культуры. Любой национальный эпос – это тысячестраничные тексты в нескольких вариантах, которые вначале предстояло слить воедино и еще доказать местным Академиям наук, что это и есть эталонный вариант. И с этим справился Семен Израилевич, каждая такая работа заслуживала золотой звезды Героя труда, но республики и автономии такой власти не имели, а верховная власть почти в каждой работе Семена Израилевича видела воспевание буржуазной идеологии и обостренное чувство национальной гордости тех, кому принадлежал этот эпос, поэтому запрещала их на десятилетия.

Так случилось с татарским эпосом «Едигей», он на сорок лет оказался под запретом. Чуть меньше пострадал казахский эпос «Кобланды-батыр». В 2007 году на моей родине в Казахстане, в трехстах километрах от Актюбинска, на месте захоронения Кобланды-батыра открыли огромный мемориальный центр, посвященный национальному герою, с музеем, мечетью и гостиницей для паломников. В музее Кобланды-батыра, которого мир узнал благодаря переводам Семена Израилевича, поэту отведено достойное место – есть его портрет, выбитый в граните в форме морского офицера с орденом на груди, рядом в граните – книга-эпос в переводе Семена Израилевича, и строки из великого народного творения на русском и казахском языках. Тысячи паломников-казахов со всего света приезжают отдать память Кобланды-батыру и поэту Семену Израилевичу Липкину, прославившему казахского батыра на века. Казахи – народ с крепкой исторической памятью, и пока есть казахи, рядом с Кобланды-батыром будут произносить и имя Семена Израилевича.

Семена Израилевича и Инну Львовну Лиснянскую, его супругу, я знаю давно. В начале мемуаров, где говорится о Малеевке, есть и страницы, посвященные им, там речь идет о запрещенном альманахе «Метрополь», все трагические события разворачивались на моих глазах. Когда за участие в «Метрополе» исключили из Союза писателей Е.Попова и В.Ерофеева, Семен Израилевич и Инна Львовна в знак протеста вышли из Союза писателей. Надо отметить, что их душевный порыв не поддержал ни один автор нашумевшего альманаха «Метрополь». Трудно пришлось семье в эти годы, их перестали печатать в периодике, не издавались переводы. Но и была одна отрадная весть — кто-то переправил стихи Семена Израилевича в Америку, и они попали к Иосифу Бродскому, который составил и издал поэтический сборник, дав ему название «Воля». Книга получила широкий резонанс, и в перестройку Семен Израилевич и Инна Львовна начали снова издаваться в России. Издательство «Ann Arbor», кроме «Воли» (1981г.) выпустило книги «Кочевой огонь» (1984г.), «Сталинград Василия Гроссмана» (1986г.). В издательстве «New York» вышел его роман «Декада» (1983 г.). В Лондоне в 1986 году увидела свет поэтическая книга «Картины и голоса». В 1997 году в Москве издали большой поэтический сборник «Квадрига». До «Метрополя» у Семена Израилевича успели выйти в Москве две поэтические книги: «Вечный день» (1975г.) и «Стихи и переводы» (1977 г.).

Но большую часть жизни Семен Израилевич посвятил переводам. Он перевел калмыцкий эпос «Джангар», получилось роскошное издание, иллюстрированное гравюрами В.Фаворского. За эту работу он отмечен званием Народного поэта Калмыкии, но тут без доброго вмешательства Давида Никитича Кугультинова не обошлось, он после ссылки пользовался у себя в Элисте высочайшим авторитетом, он-то понимал− какую работу проделал Семен Израилевич.

С.И.Липкин перевел киргизский эпос «Манас», кабардинский «Нарты», перевел поэму «Шахнаме» Фирдоуси, поэму «Лейла и Меджнун» Навои, стихи и поэмы Джами. Перевел бурятский эпос «Гэсэр». Даже индийские поэмы «Бхагавата», «Махабхарата» пришли к нам с С.И.Липкиным.

В молодые годы, с 1965г. по 1985г., я часто посещал Таджикистан, объездил эту небольшую республику из края в край, бывал в Душанбе, очень зеленом и уютном, но чаще всего я ездил в Ленинабад – ныне, как и в царское время, Ходжент.

На Востоке общественная жизнь протекает в чайхане, и ее никак не минуешь. Чайхана – мужской клуб, общедоступный для всех – от академика до дворника, более демократичного сообщества, чем там, в чайхане, я не встречал. Тут решаются судьбы свадеб и похорон, здесь отмечают личные, государственные и религиозные праздники, здесь любят завтракать, обедать и ужинать, здесь назначают встречи, сюда заходят просто выпить чайник чая или узнать последние новости. Седобородые аксакалы с утра занимают в красном углу привычные места. Есть чайханы и в Ташкенте, и в южных областях Казахстана, популярны они и в Киргизии, и в Туркмении, быт везде почти одинаков.

Как и повсюду в Средней Азии, в чайхане готовят плов, шашлыки, самсу, пекут тут же к чаю горячие лепешки в тандырах. Но только в чайханах Таджикистана до трапезы, во время трапезы и после трапезы, всегда и везде, читают стихи и с бокалом вина, и с пиалой зеленого чая в руках. Могут разразиться стихами после проигранной игры в шахматы или после выигрыша в нарды, в восточной поэзии есть ответы на все случаи жизни. Я понимаю тюркские языки, но таджики говорят на древнем фарси, вряд ли время изменило их язык со времен Саади, Хафиза и Фирдоуси. Вся великая ирано-таджикская поэзия написана на фарси, таджики называют свой язык языком поэзии, и я с ними солидарен. Я часами просиживал в чайханах, очарованный звуковым рядом рифмованных строк − журчащих как горный ручей. Даже не понимая сути, осознаешь, что это − действительно язык поэзии. Мне кажется, если кто-то в стихосложении был первым, то стихи эти прозвучали именно на фарси.

Если к поэзии повсюду причастна только интеллигенция, высокообразованная часть общества и нации, то у таджиков − будь он пастух, инженер, бухгалтер, грузчик, академик – все знают на память стихи своих великих поэтов. «Незнание поэзии у нас, таджиков, ставится в ранг невежества», − так объяснил мне в ту пору один чайханщик в Исфаре. Благодаря фарси и своим великим поэтам, таджики связаны с поэзией больше, чем с религией. Каждый раз, упиваясь в чайхане стихами, прочитанными на память седобородыми аксакалами или юнцами, впервые накрывшими дастархан среди взрослых, я всегда жалел, что не знаю фарси.

Однажды в Москве, не помню уже в связи с чем, кто-то спросил меня: «Если бы Всевышний мог тебе подарить знание только одного иностранного языка, какой бы ты выбрал?». Передо мною тут же возникли в памяти таджикские чайханы, и я услышал мелодию и ритм стихов любимых мною поэтов – Саади, Хафиза, Фирдоуси и моего ровесника Лоика Шерали, и я радостно, словно уже сбылась моя мечта, выпалил: «Только фарси!». «Почему не английский?» − спросили все, кто находился за столом. Я объяснил им со всей свойственной мне страстью – почему, но никто меня не понял. Думаю, я даже упал в их глазах. Фарси?!

Сегодня я понимаю, что меня без раздумий понял бы Семен Израилевич. Чтобы перевести Рудаки, Руми, Амира Хосрова Дехлеви, он в совершенстве выучил фарси. Помню, когда в Переделкино появилась первая волна беженцев, состоящая из прозаиков и поэтов из Душанбе, я видел, как Семен Израилевич часами беседовал с ними на их родном языке. Однажды он мне сказал: «Дорогой Рауль, жаль, ты не знаешь, какое это удовольствие, счастье читать стихи ирано-таджикских поэтов в подлиннике».

Семен Израилевич прожил долгую и достойную жизнь. Он родился в 1911 году в Одессе и помнил, как в детстве приветствовал Николая II и цесаревича Алексея, когда они посетили его родной город. Его поэтический талант в юности оценили Эдуард Багрицкий и Осип Эмильевич Мандельштам. В восемнадцать лет он переезжает в Москву вслед за своим любимым поэтом Багрицким, которого В.П.Катаев в «Алмазном венце» назвал «Птицеловом», заканчивает Московский инженерно-экономический институт. В том же, 1929 году, начинает публиковаться в московской периодике, но первую поэтическую книгу выпустил только…в 1967 году. Пятьдесят лет писать «в стол»! Какой волей, терпением, любовью к поэзии, верой обладал этот немногословный человек! А ведь в Москве о его поэзии писали Заболоцкий, Ахматова, Слуцкий – даже такие имена не могли открыть ему дорогу к публикациям.

У меня есть книги с дарственной надписью и от Семена Израилевича, и от Инны Львовны. Для меня была дорога каждая беседа с ними в Переделкино, где мы прожили в соседстве восемь лет. Многое я узнал от него о Мусе Джалиле. В молодые годы, в середине 30-х, он часто общался с Мусой, переводил его для периодики, не однажды бывал у него дома в Столешниковом переулке. Рассказывал, как они с Мусой из Столешникова переулка ходили пешком в Союз писателей на улицу Воровского. Очень интересно рассказывал Семен Израилевич о Назыме Хикмете, турецком поэте, которого любили в Москве. Из наших бесед с Семеном Израилевичем мне запала в память одна философская мысль, которую он сказал перед самым развалом СССР: «Национальное самосознание прекрасно, когда оно − самосознание культуры, и отвратительно, когда оно – самосознание крови».

В прошлом году Москва отметила 100-летие со дня рождения С.И.Липкина, появились новые его публикации. Пусть земля вам будет пухом, дорогой Семен Израилевич, вы много поработали на грешной земле, оставили после себя тысячи километров строк высокой поэзии. Хочу верить, что Всевышний устроит вам встречу со всеми великими поэтами Востока, которых вы своими переводами открыли миру, вы услышите свои любимые стихи из уст самих Хафиза и Саади и всласть поговорите с ними на любимом фарси.

Когда я жил постоянно в Доме творчества в Переделкино, на коммерческой основе в комнате №106, в течение восьми лет я встречался со многими писателями, там мне выпало увидеться еще с одним замечательным переводчиком с французского. Я уже упоминал обрусевшего француза, профессора Ф.С.Наркирьера, писавшего о французской литературе и занимавшегося для души переводами, он еще и преподавал в университете французскую литературу − многогранный человек. Но сейчас речь пойдет не о Федоре Семеновиче, мы к нему еще обязательно вернемся.

Как-то зимой, уже после развала СССР, я дописывал ретро-роман «Ранняя печаль», из-за стола не вставал день и ночь, потому что законченную главу тут же печатал московский журнал «Мы», с которым я сотрудничал в течение пяти лет. Видя мою крайнюю усталость, супруга Ирина стала за час до обеда буквально выталкивать меня на прогулку. У меня даже сложился маршрут, рассчитанный на час – до дома Е.А.Евтушенко и обратно. Однажды, постояв у безжизненного дома Евгения Евтушенко (зимой он обычно преподавал в Америке), я вернулся на улицу Серафимовича и стал подниматься по ней, время обеда близилось. Впереди меня шел, заметно прихрамывая, высокий мужчина, судя по тому, как он был одет, он явно обитал в нашем писательском доме. Когда я собрался его обогнать, мужчина неожиданно выронил журнал, который был у него в руках, я быстро поднял и передал какой-то французский буклет хозяину. Он меня поблагодарил, и мы дальше пошли вдвоем. «Я видел вас здесь в прошлом году, любите Пределкино?» − спросил он меня артистически-бархатным баритоном, и я впервые внимательно оглядел его. Я неплохо знаю кино, в 60-х годах на наших экранах впервые появился Максимилиан Шелл в двух прекрасных немецких фильмах: «Я ищу тебя» и «Пока ты со мной», во втором снималась и его сестра Мария Шелл. Позже Максимилиан Шелл прославился в Голливуде, снимался в главных ролях, получил «Оскара», а в 90-х и сам снимал кино. Одно время Шелл был женат на Наталье Андрейченко.

Мой новый знакомый очень походил на Максимилиана Шелла в его лучшие годы, а глаза у моего спутника были гораздо привлекательнее: крупные, карие, с жгуче-черными бровями, а его ресницам, наверное, завидовали женщины. Я ответил, что живу здесь постоянно уже два года и объяснил – почему. Так мы и разговорились. Я полюбопытствовал – читаете по-французски? Он ответил – немного. Дальше разговор зашел о французской прозе, о последних публикациях в «Иностранной литературе», я чувствовал, что он неравнодушен именно к французской литературе. Но он не пытался говорить, больше старался расспрашивать меня.

У каждого серьезного писателя есть книги, которые сформировали его вкус, характер, определили жизненную позицию, взгляд на мир. Есть такие книги и у меня – прежде всего, книги И.А.Бунина, В.П.Катаева, «Условия человеческого существования» Дзюмпэя Гомикавы, «Бильярд в половине десятого» Генриха Бёлля, «Степной волк» Германа Гессе, «Взгляни на дом свой, ангел» Томаса Вулфа, «Ночь нежна» Френсиса Скотта Кея Фицджеральда, «Путешествие» Станислава Дыгата.

Есть среди моих обожаемых авторов и молодой француз Ален Фурнье, погибший в Первую мировую войну. Он успел написать всего одну небольшую книгу «Большой Мольн», после его смерти она выдержала более пятидесяти изданий и переведена на многие языки мира. Вот об этом романе и его авторе я и стал рассказывать своему спутнику, обожавшему французскую литературу. Эта книга произвела на меня впечатление на всю жизнь, каждые пять-шесть лет я ее перечитываю, восторгаюсь не только текстом, но и блестящим переводом. Когда я начал рассказывать про Алена Фурнье, мой собеседник стал очень внимательно прислушиваться ко мне, задавать уточняющие вопросы, чаще стал спрашивать – почему? Когда уже показался новый четырехэтажный краснокирпичный корпус Дома творчества, у которого нам приветливо помахал рукой Ярослав Голованов, живший напротив на даче, я сказал, как бы подытоживая наш разговор: «Жаль, что вы не читали эту великую книгу, вам бы она понравилась, рекомендую». Он очень весело рассмеялся и вдруг спросил:

 – Почему вы решили, что я ее не читал?

− Вы же меня так подробно расспрашивали о ней, — ответил я обиженно.

− Да, расспрашивал, мне было интересно выслушать ваше мнение об этой, действительно великой книге и ее авторе, потому что…, − он остановился, перевел дух, сделал большую паузу, − Потому что, я ее и перевел, − и он протянул мне руку, − Очень рад знакомству, я – Морис Ваксмахер, вы для меня глубокий читатель, вы оценили мой давний выбор автора, книги и мой перевод. «Большой Мольн» не был заказом издательства.

Настали очень тяжелые 90-е годы, и хотя я еще шесть лет прожил в Переделкино, Морис Ваксмахер в Дом творчества не приезжал. Еще года через два из «Литературной газеты» я узнал, что издательство «Художественная литература» перешло к частному владельцу, и заведующего отделом иностранной литературы, талантливого переводчика  Мориса Ваксмахера уволили… за ненадобностью.

Когда я пересматриваю фильмы с Масимиллианом Шеллом, перечитываю книги Алена Фурнье и другие переводы с французского моего случайного попутчика в Переделкино, я всегда слышу бархатный голос Мориса Ваксмахера, большого знатока французской литературы и великого переводчика. Уверен, его книгам уготована вечная жизнь.

Хотел бы обязательно отметить еще одного любимого мною выдающегося переводчика, без упоминания о нем, его книг, разговор о переводах не серьезен. Благодаря ему я прочитал «Свет в окне» и «Когда я умирала» Фолкнера, «Теофил Норт» и «Мост короля Людовика Святого» Уайлдера, «Другие голоса, другие комнаты» Капоте, «Над кукушкиным гнездом» Кизи, «Заблудившийся автобус» Стейнбека, «Вся королевская рать» Уоррена – бестселлер 70-х. Он переводил Вулфа, Стайрона. Перевел у Хемингуэя «Праздник, который всегда с тобой», у Макъюэна «Мечтатель» и «Амстердам».

Я имею в виду знаменитого Виктора Петровича Голышева, он старше меня на четыре года, и в этом году у него юбилей – 75 лет. К сожалению, я с ним не знаком, видел его несколько раз в ЦДЛ в конце 70-х, однажды столкнулся с ним лицом к лицу в приемной директора издательства «Художественная литература» Георгия Анджапаридзе. Не судьба. Но это не меняет моих глубоких симпатий к нему. В молодые годы он находился в ближнем кругу друзей Иосифа Бродского,  тот посвятил Виктору Голышеву одно из лучших своих стихотворений – «1972 год», в нем подводится некий итог жизни его тридцатилетних друзей. Не могу не отметить, что Голышев и в ЦДЛ выделялся аристократической внешностью, манерами, очень элегантно и стильно одевался. Даже издали в нем чувствовался независимый характер, понимание собственного места в литературе. «Штучный человек» − как сказал когда-то о нем Валентин Петрович Катаев.

Годом позже после знакомства с Морисом Ваксмахером, там же, на улице Серафимовича, на прогулке рядом с дачей Роберта Рождественского у меня произошла еще одна трогательная встреча. Стояла поздняя осень, уже почти опали листья, но погода выпала солнечная, теплая, и наша главная переделкинская улица преобразилась, канадские клены еще щеголяли золотом и багрянцем. Особенно красиво выглядел сад за высоким забором дачи Роберта Рождественского. Возле нее стоял высокий поджарый старик, и я не понял − то ли он стучался в калитку, то ли разглядывал сад вблизи. Я и сам, гуляя, частенько задерживался возле него. Поравнявшись с зеленой калиткой, я поздоровался с незнакомцем по-восточному,  на всех тюркских языках приветствие звучит одинаково – Салям Алейкум! Незнакомец неожиданно улыбнулся и ответил – Алейкум вассалам! И спросил – откуда вы, молодой человек? Я ответил – из Ташкента. Дальше мы, как и с Морисом, пошли вместе. Теперь уже полюбопытствовал я:

− Кто вы? Откуда? Я видел вас утром на завтраке?

− Я из Ашхабада, из Туркмении, а моя фамилия вам ничего не скажет. В литературу пришло новое поколение, оно не знает нас, мы − их. Вот вас я тоже не знаю, − сказал он печально и продолжил, − В 50-60-х я часто бывал в Переделкино, у меня в Москве вышло с десяток книг. Я очень любил Москву, пять раз бывал на съездах писателей…

− И все-таки, как ваша фамилия, может я знаю вас, читал ваши книги, мы, пятидесятилетние, знаем предыдущее поколение, − настаивал я.

Старик грустно поглядел на меня.

− Если хотите разочароваться – пожалуйста. Я – Анна Ковусов, народный поэт Туркмении, меня Роберт в молодости переводил, поэтому я оказался возле его дома.

− Анна Ковусов…, − словно раздумывая или припоминая, произнес я протяжно и вдруг, на удивление самому себе, не говоря уже об ошеломленном старике, я начал читать отрывок из лирической поэмы.

Всегда, когда слышу выражение «рояль в кустах», я вспоминаю этот случай. Старый поэт из Ашхабада, приоткрыв рот от волнения, не мог ничего сказать, ни понять реальность происходящего, принимая это за сон или за розыгрыш. Вдруг он остановился, взглянул на меня просветлевшим лицом и дальше продолжал смотреть на меня уже с нежностью. А я, не сбиваясь, выуживал из самых глубин памяти строку за строкой и все читал и читал, вдохновляясь, как некогда в юности на вечеринке у Галочки Старченко в Актюбинске на улице Панфилова, 15. И видел как у Анна-агая от волнения и неожиданности потекли слезы, наверное, это были слезы о чем-то давнем, личном. Он был уже стар, далеко за семьдесят, и идти дальше не мог, ему нужно было где-то присесть. У дачи Николая Павловича Воронова, прекрасного прозаика, незаслуженно забытого, у ворот стояла скамейка, и я подвел Анна-агая к ней. Мы долго сидели молча, наверняка оба думали о чем-то очень давнем, но связанном с этими строками о несбывшейся любви. Потом он вдруг спросил:

− Откуда вы знаете этот отрывок, самый главный в моей поэме «Мой аул», я ведь написал эти строки давно, в молодости, в год смерти И.Сталина, в 1953 году?

Мне пришлось рассказать о себе, своей студенческой юности, о далеком, продуваемом ветрами Актюбинске, о нашей юной компании, о вечеринках, на которых у нас было заведено читать стихи. Как мы, юноши, для того, чтобы привлечь чье-то девичье внимание, обходили библиотеку за библиотекой, перебирали десятки томов поэзии, чтобы выудить хотя бы одно подходящее стихотворение. Рассказал я Анна-агаю, что отыскал только два лирических стихотворения, которые пришлись мне по душе, они принимались на наших встречах всегда на ура. Это − монолог Арбенина из «Маскарада» М.Ю.Лермонтова и отрывок о Гульджамал из поэмы «Мой аул». Я даже назвал Анна-агаю год издания и издательство – «Советский писатель», 1957 год. Рассказал ему, что когда-то я даже написал рассказ «Монолог Арбенина» об этих поэтических вечерах.

− Пойдем ко мне, − неожиданно предложил пришедший в себя поэт. – Я привез редкостный коньяк, который простоял у меня в серванте лет пятнадцать, мне его подарила Сильвия Капутикян, когда я посетил Армению. Я думал − встречу старых друзей, но судьба поступила иначе − подарила мне нового друга, достойного старых. Надо отметить нашу встречу, отблагодарить вас за стихи, вы хранили их в памяти тридцать пять лет, чтобы сегодня меня обрадовать и разогнать мою печаль. Я ведь слышу этот отрывок по-русски впервые – хорошо звучит, мы стареем, а стихи о любви не увядают, они вне времени…

Мы пошли к Анна-агаю в старый корпус на второй этаж.  Коньяк «Васпуракан», действительно, оказался очень старым. Мы сидели долго, даже не пошли на обед. Старый поэт, оказывается, воевал, дошел до Берлина, прожил достойную жизнь. Дружил с видными людьми своего времени: Мирзо Турсун-заде, Гафуром Гулямом, Берды Кербабаевым, Расулом Гамзатовым, Мустаем Каримом, Константином Симоновым, Степаном Щипачевым, Мухтаром Ауэзовым, Карло Каладзе, Самедом Вургуном…

Анна Ковусов оказался интереснейшим человеком, по-восточному мудрым. Рассказывая о далеких годах, он вплетал в события стихи своих старых друзей, которых он переводил на туркменский, и теперь уже я поражался его памяти и тому, что он успел сделать. Осенний день короток, за окном потемнело, словно вырубили свет, и я стал собираться, меня дома на столе ждал недописанный роман…

Наливая на посошок, он сказал:

− Я здесь уже три дня, и считал, что зря приехал, растревожил сердце и память, помните у Сергея Есенина – «Я никому здесь не знаком, а те, что помнили, давно забыли», поэтому я вчера переоформил обратный билет на завтра. Благодаря вам, я улетаю не с печалью и обидой на время и место, а улетаю с легкой грустью и большой радостью. Встречу с вами и со своими стихами считаю ниспосланными мне Аллахом, оттого до конца дней своих я буду помнить нашу встречу, осеннее Переделкино, сад Роберта. Буду счастлив принять вас у себя дома. Если судьба занесет вас в наши края, вы будете желанным гостем, как и все мои друзья, о которых я вам сегодня рассказывал.

На этом мы и распрощались. Больше я никогда Анну Ковусова не видел, только недавно случайно встретил его фамилию в Википедии. Пути и дела Господни, поистине, неисповедимы.

_______________________________

Рауль Мир-Хайдаров

ПРОДОЛЖЕНИЕ…

Читайте также:

Рауль Мир-Хайдаров. «Конституция России и собственность». (Взгляд писателя на сегодняшний день России)


Копирайт

© 2011 - 2016 Журнал Клаузура | 18+
Любое копирование материалов только с письменного разрешения редакции

Регистрация

Зарегистрирован в РОСКОМНАДЗОР
Рег. № Эл ФС 77 — 46276 от 24.08.2011
Рег. № ПИ № ФС 77 — 46506 от 09.09.2011

Связь

Главный редактор - Дмитрий Плынов
e-mail: text@klauzura.ru
тел. (495) 726-25-04

Статистика

Яндекс.Метрика