Новое
- «Редакция одного человека» упростила и удешевила медиасопровождение проектов
- Яков Шафран. «Его выбор». Рассказ
- Елена Сомова. «Священномученики музы». Рассказы
- Василий Мурзин. Железнодорожные рассказы
- Премьера киберсериала «ИИ Будущего»: первый в России проект о роли искусственного интеллекта
- Часть судьбы
Елена Сомова. «Священномученики музы». Рассказы
04.07.2026
Добро и любовь
В обезлюдевшей летней пустыне Эллис даже не мечтала найти сокровища для души. Она давно уже не плакала, закаленная нетерпимостью к проявлениям эмоций в современной давильне слабых и провозглашении власти над слабым. Что есть в человеке, стоящим перед тиранами стебельком поникшего цветка, активно изучаемого под лупами исследователей, проникая в тайну каждой прожилки, капилляра, изгибы логики и алогичность действий в тираноборчестве. Что есть в человеке сопротивляющееся? Его сердце, душа, его божественная конструкция происхождение из ребра Адама? Нарушены божественные и общественные законы, и образец на стекле ценнее его носителя, раскрошенного под лупами его эквивалентов. А видеть мозги умных на стенке так приятно обращенным в тупой предел, перетирающий ценности песком, измельчая людские цели ради высшей планки власти, где она кладет указку на горизонт и уже не движет ею, а рассматривает основное светило в галактике, дающее свет и тепло без усилий человека добыть его для себя.
Тирания стала естественной потребностью людей, уже не верящих в лучшее, когда им предоставили самое худшее в качестве образца прошлого.
Эллис шла единым путем, его концептом, сохраняющем в ней предназначение вопреки абсурду, предоставленному как данность в бытии, где нарушено главное для создания счастья: уверенность в будущем дне, комфорт и его возможность, наличие комфорта в полном отсутствии центра, его притягивающего. И порушенное сокровище предоставляется как факт существования в беде, в трагедии неосуществимости как человека, если состоявшуюся личность используют как подушку для игл, как пищу орлам, в которую смотрит прицел политиков, как еще выжать последнее, из чего, чтобы осуществить переход порога значимости, извлечения из человеческой песчинки искры жизнедеятельности.
Жабы, жабы вокруг, мерзкие, жадные и липкие, погано наскакивают, скользят, скандалят, отвратительно булькая, свергая друг друга поползновениями и скачками, будто на этих нестрашных чудовищ воодрузили гармонизатор влаги, и пустынные пески этой влагой кормятся. Копошение жаб заметно взбивает лужу их расписного восторга, а они всё восхищаются своей жабьей жизнью, чавкая комарами, запутавшимися в листьях кувшинок.
Эллис пробиралась вдоль заброшенного озера в пустыне ее души, расталкивая перед собой огромные еловые ветви, колющие и режущие одновременно ее домашнее панно, носящее волокна ткани, к которому прикасались любимые руки. Вырезав из пленки судьбы момент общения с маэстро, она потеряла равновесие и едва не угодила в канаву с жабами. Ей не дали погибнуть эльфы, на лету вырастая из стрекоз, подхватили ее в воздухе в момент, когда пошатнулась почва, и в жерле вулкана загудела, как в тигле, судьба, в которой очень жалко терять друзей.
Оставшись в пустыне, отстранении, выжив, Эллис утратила надежду на живой человеческий отклик, затерявшийся на пути к ней в битве за свою жизнь среди осколков стекла, бросаемого в нее как знак бесконечности потоков искажений и упреков судьбы. И ничто не оставит времени, не нарушая цели пути, всё будет рвать ее путевую ленту дороги, кривляться кривым зеркалом, ломающим визуальное наличие цели и график ее падений на испорченной дороге открытий.
Почему-то отраженное в зеркале зло полностью исцелило себя от добра и демонстративно начало меряться с ним силами.
Полет закончился, когда эльфы вылетели на открытый солнечный луг, и Эллис вышла из их воздушной подушки, поддерживающей ее в полёте. Там и оказалась тропа вдоль озера, потерявшего заботу хозяина. Во время очистки членами клуба соседней реки экологический клуб закрыли за неуплату аренды помещения, где ребята организовывали работу их отряда, проводили акции с раздачей номеров газеты с их рисунками и рассказами об экологических проблемах: «В защиту елок», «В защиту первоцветов», «В защиту лесов от пожаров», «В защиту городских зеленых насаждений», «В защиту людей от клещей», «В защиту водоемов». Во время информационной работы с людьми члены экологического клуба рассказывали детям из старших групп детсадов и школ о своих отрядах спасителей планеты и приглашали принять участие в работе их экологического клуба всех детей и взрослых, готовых помочь клубу своим участием и поддержкой интересов экологического образования их детей.
У Эллис оказался с собой календарь проведения акций с фотографией семьи таежных рысей. Здесь, на болотистой почве, этот календарь оказался пропуском в параллельный мир. Эллис показала жабам свой пропуск, и свободно прошла краем леса до аэродрома, откуда самолетом она перелетела к дому.
Следы терзаний остались в далеком прошлом, здесь всё радовалось лучам приветствия, исходящим от Эллис, и даже солнце, петляя в ее волосах, носило лучи ее эмоций, направленных на добро и любовь.
Навстречу Эллис летела эльф Оливия, чтобы сопровождать ее в поэтических витаниях и грёзах. Но до встречи с Оливией было падение самолета в пропасть, откуда Эллис выбралась благодаря знаниям сторон света.
В центре самой нижней точки глубины пропасти сидел царь динозавров, шипя своим сожженным горлом в схватках с пламенем. Царь динозавров заставлял отказываться от своих личных крыльев тех жителей планеты, кто попадал между мирами в узкий просвет между скал и оскалов пантер, пожирающих крылья людей, восторженных весной и наделенных даром поэзии.
Обескрыленные люди стояли в очередь, чтоб отдать свои родные крылья на съедение дикому зверству пещерных жителей, захвативших факелы тепла и света.
Насыщаясь прозрачными крыльями поэзии, сквозь которые мир становился радужным, дикое зверство жирело и распухало, лопаясь и возмущая царя динозавров, а его ноздри раздувались и из них валил пар. В этом пару задыхалось творчество, лопоча крылышками последних радуг. Жизнь как наказание за рождение, пытка, спасения от которой нет, когда социальный миксер смешивает в толпу крылатых и бескрылых от рождения, и в этой давильне побеждает самый изворотливый, ловкий, а не самый талантливый.
Громыхая мощными кувалдами, при каждом расставании жертв режима царя динозавров, шел отсчет на секунды жизней людей, насильно лишенных крыльев. Они были рождены ангелами, но в схватках с чернотой нрава царского величия произошло крушение их духа. Теперь только смертельные укусы жаб ожидали их под хруст и скрипение родных крыльев на зубах дикого зверства. Гиены расселись в кружок, пожирая поэтические крылья, и расхваливали свою подлую жизнь стелящихся по земле. Обладая импульсами живых существ, земля резко оттолкнула бы от себя убийц, но Создатель творил себе в радость, а гиены и всё дикое зверство увеселяло себя уничтожением живого на земле, и до физики Гиппократа и морали Гераклита и Демокрита им было откровенно фиолетово. Благими поступками гиены не страдали, избытком знаний – тем более, тепло им представлялось конечным фактом бесправия, когда хладнокровные боролись с теплокровными методами кнута без пряника. Пережевывание крыльев заменяло гиенам необходимое, все было ладно, от подлых душ ничего не могло зародиться. Гиппократ был бы удивлен тем, что понимающее, зрячее и слышащее тепло на самом деле не понимает главного: теплокровные гиены уподобились хладнокровным жабам, не отделились, как тепло и холод. Это неприподъемное тепло, создаваемое хрупающими гиенами, не могло занять высшие области и стать оболочкой всего, а земля, будучи холодной, согласно учению Гиппократа, сухой и переменчивой, не выдерживала промежуточное пространство, атмосферу, в которой нуждалось человечество. Гиены и жабы разрушали высочайшее благо для творческого человека: здоровье тела и покой души.
Пульс творчества выгорал кровавыми болячками изнутри этих несчастных обескрыленных, на помощь которым стремились девять муз.
Первой из муз причастных к творчеству встречала Мельпомена в своей трагической маске и с венком из виноградных листьев. Овивая листьями головы почти умерших людей, потерявших крылья в сражении с живыми мертвецами подземелий, отстучавшими кувалдами свои года, потрясенные жизнью и безнаказанностью варваров, овитые листьями виноградных лоз, оживали на секунду, изрекая на прощание свои последние стихи.
Меж стопами гигантов, проклиная
Отечество
за бульканье в канавах
с единой мыслью: «Утолить бы голод»,
с единым правом сжечь на наковальне
законы гравия, раздолбанного хваткой
гигантской власти,
затмевающей рассудок
у властьимущих с видом бронтозавров,
нутром, набитым жертвами,
за милость
готовыми продлить свое уродство,
ползя по грязи, впитывая жижу
плевков по лицам павших,
на поминках
вычеркиваемых из всяких списков
согбенных спин, мостами вбитых в рухлядь,
дабы блестел тиран под мразью солнца,
светящего ему для отраженья
его подобия.
Я не прощу убийц, меня казнивших,
Я не спрошу у тварей крошки хлеба,
Сгорели проституцкие чтоб кобры
И сдохли попугаи микрофонов.
Не буду развлекательным их фоном!
Не стану букву русскую увечить
во имя разложения их тронов,
их подлой жизни в наглости беспечной,
Когда горит стыдом разруха жизни,
Когда мальцы идут на рукопашный,
И пламя пальцев прожигает лики:
«За что кровавишь нас в угоду нравов,
За что горим мы в схватке с потаскушной
идеей битв с облупленной Химерой,
смеющейся под нимбом обезьяны?!»
(Е.С. «Навеяно музыкой Сергея Рахманинова»)
Потрясенные своей смертью без крыльев, отравленные отчаянием и болью, люди взирали на следующую музу, Каллиопу, музу эпической поэзии. Каллиопа с восковыми табличками и стилосом плакала за людей, сложивших свои крылья в битве с варварством, и пламенные стихи, заполняющие восковые таблички, горели и стекали слезами с лица Клио, музы истории с ящиком для свитков, в которых значились имена павших, и их стихи, попранные тухлыми жабами.
Дикое зверство, научившись у Талии, музы комедии, смеху, думали, что овладели науками сатиры, и пытались дискридитировать Клио, написав и спев ей свои надругательские вирши:
Пылал шалаш, трещали крыши,
И думали, что делать, мыши…
Но Клио оказалась крепким орешком, и дикари исчезли как популяция, растворившись в небытии. В звуки плача Клио вплетались священные песнопения задумчивой Полигимнии, музы священных песнопений, пантомимы и ораторского искусства ласточек и стрекоз, делающих попытки вырвать из лап варваров и вернуть крылья людям, их подлинным обладателям.
Терпсихора, муза танца с лирой в руках, динамично подхватывала своими движениями воздушные танцы ласточек, отсылая своих подданных на защиту человеческих крыльев. Ласточки своей летучей волной приносят саму Талию, музу комедии, чья комическая маска озаряет пропасть, всю в затхлой крови убиенных старорежимных привратников. Они задохнулись во тьме пропасти, в которую царь динозавров вкладывал свои хищнические интересы.
Дикое варварство пережевывает крылья, давясь и прося пощады при виде Талии, чей жанр общения с темнотой один: смеяться над ней.
На двойной флейте в воинственную волну музыки, провозглащающей защиту жизни и творчества в хаосе Вселенной, вступает Эвтерпа, муза лирической поэзии и музыки. Процессы распада звезд и разрушения планет оказываются необратимы, закон энтропии срабатывает в зоне отчаяния, откуда некоторых людей удается выхватить ласточкам и музам.
Сложный баланс между хаосом и порядком может стать невосполним, энтропия изолированной системы Вселенной возрастает, и Урания, муза астрономии и наук, измеряет своим циркулем небесный глобус, намечая пунктиром линии борьбы за человечество. Фундаментальные законы и гравитация Вселенной организовали новую галактику для жизни творцов, и муза любовной поэзии Эрато освобождает пленных, награждая их розами и освящая их звуками лиры.
Эрато возвращает крылья всем, у кого их отобрали варвары, чаруя своей поэзией всех в округе, она усыпляет дикое варварство и царя динозавров с его утопическими законами издевательств над людьми своими указами о круговых кроссах с отключением кислорода, газа для приготовления пищи и мытья народа в теплой воде.
Покидая пропасть, люди взлетают на своих природных крыльях, и лавина вулкана просыпается, заливая пропасть кипящей лавой.
Эллис летит вместе со всем творческим сословием, выводя людей на верную траекторию пути счастья и восторга.
Любовь и добро даются борьбой на планете, где царь динозавров отталкивает своими парами из огромных ноздрей, едва к справедливости потянутся страждущие, а сама справедливость в морях народной крови закрывает глаза на тиранов, уставая от пустых звуков тявканий, в которые превращается плач униженных и оскорбленных.
Поздним вечером Эллис направлялась к дому, как вдруг повстречала маэстро, синеющего от холода и голода. Композитор стоял на перекрестке между улицами, вид его оказался многообещающ и восторжен.
«Никто же не станет прощать пистолет, убивший его. Есть злодеяния, которые нельзя простить», — мелькнула мысль, и едва не погас ее факел от фальши композита, нацеленного в Эллис взглядом, как оружием.
Из толщи слоев времени возник облик Мадлен, и это решило весь намечающийся диалог, лепестками огня которого разгоралась ярость и страсть. Пять веков средиземноморской цивилизации не могли закончить скандалом пылание тонких огней между композитором и Эллис. Мадлен рассмеялась ему в лицо, и пощечины фраз полетели в обмен на приветствие.
Эмоциональность внезапной встречи вылилась в науку, позже ее изучали во всех учебных заведениях, это конфликтология. Два однополярных магнита никогда не склеятся, по законам физики, но два разнополярных, в зависимости от их площади, можно и разъять с трудом.
Гравий разломанных ценностей не собирается в башню.
Два незнакомых человека проходили мимо друг друга, полные своей правоты и своей любви.
Изгибы крышки рояля
«Любовь и голод правят миром».
Фридрих Шиллер.
Когда большая мечта призывно бьет в барабан, время создавать виртуальный оркестр. Мечта начинает цвести и колоситься, и никуда не деться, — только принять ее правила и взмах дирижерской палочки, чтоб не лишиться своего оркестра и продлить блаженство действия жизни.
Любовь возникает в жизни то как чистая сила, то как нечистая, торный путь. Главное — вырулить на трассу вовремя, пока тело не попало под колеса лихого наездника и вовсе не отделилось от головы вместе с мозгами.
Невозможно было предвидеть такую параллель временных отрезков, но когда мы были вместе, небо и волны импульсов смешивались в фата—морганных спектрах, а когда расставались, эти спектры владели нами, создавая нашим опытом странствий новые произведения. Не то чтобы идиллия, очищенная от реальности, но около этого. Я не знала, что можно так вот, летать и поплевывать на вопли снизу, и, конечно же, атмосфера свободы набережной дает ощущение полёта, но кто бы знал, что ради этой набережной угроблено столько сил, талантов, судеб, жизней…
Окончив вузы, все стремятся именно сюда, где гуляли после выпускного, к Вечному огню, к вольному воздуху, но чтобы здесь бывать, нужно угробить жизнь во имя … и приехать сюда, и упасть будто к ногам матери, Родины, счастье дающей, чтобы получить импульс ее добра и силы, ее благословение на труд вольноотпущенника Музы.
Тот мир наш и только наш, мы его владельцы, и время даже не пришлось брать в аренду у Фортуны. Время целиком принадлежит нам, и мы впитываем его легкость и его великолепие в отточиях дождя, его слоистую структуру, будто цедру апельсина в стенах Кремля или вдоль музеев и усадеб исторических деятелей Руси.
Мы вливаемся в наше время не урывками, а целиком. Это несравнимо ни с чем, разве что, если огромный ароматный апельсин поставить перед собой и наслаждаться его ароматом и свежестью, закрыв им всё остальное, при этом остаться живым, и не бояться ничего на свете, даже утонуть в свежести или уплыть дальше, чем в прошлый раз. А когда апельсин, или это солнце мира, дойдет до сердца, то мы запросто взлетим над городом, и облака помчат нас, куда глаза глядят, лишь бы там нас любили, или, по меньшей мере, не беспокоили, дали побыть вдвоем на одной волне, — это лучший подарок — время счастья. Наш мир принадлежит нам, и навсегда это обязано быть только так. Нам кажется, будто вечное солнце наполняет наши сердца музыкой морских волн здесь, над великой русской рекой, и ее великолепие следует впереди нас.
Эллис это была или Мадлен, светлая сила или с приглушенным темным напылением страсти как пытки неутолимости ее щедрой музы, но ей удавалось многое. Ею не владело раздвоение личности, хотя на время Мадлен слегка удлинялись веки с помощью золотого оттенка теней, блестели виски, так что мужчины высшего общества интеллектуалов наливали себе «виски», чуть приподнимались от румян скулы, — именно скулы, а не щеки. В довершение изумления приподнимались брови любого знатока женщин изгибом губ Мадлен с необычайным цветом помады, таким будто зрению открываются бутоны лучших цветов мира. Надежные плечи, будто созданные для звезд на погонах, уходящих в шлейф, легкая усмешка изнутри логики при беседе, порой выворачивающая суть изгибов крышки рояля, царящего посредине зала. Время Мадлен давало оттенки страсти или отступления на шаг от нее, — успеть записать прекрасные мгновения, которые пропитают любовью читающего выражение ее глаз бездельника, мгновения, тайно данные ей безвозмездно, по святой линии приверженности ее любви и наглого ощущения власти над временем.
Когда пылкий авантюрист около 80—ти раз позвонил ей в один прекрасный 8—ми часовой рабочий день, и сломал четыре телефона (два городских и два сотика), она поверила, что любит, и что сильно. Выходя из паутинчатого панциря облаков, Эллис чистым своим мировоззрением пыталась осенить бушующие океанские волны распаляющего ярость и страсть волшебника и повелителя колоколов ее сердца, то успокаивая его, то призывая к мудрости, то начиная воспитывать великовозрастного детину, охваченного нарциссическим наркозом, тем не менее, звонки продолжались. Днем ранее было иначе, но сейчас выходки авантюриста — грозные вулканы, сотрясающие здание, как теракт, и работа с людьми не шла, все ждали Эллис, привыкнув к ее мягкому общению, и удивлялись непредвиденному сюжету, когда среди беседы ее вызывала заведующая библиотечным отделом к себе в кабинет, к телефону.
Подобно разнополюсным магнитам, авантюрист и Эллис имели притяжение, но он не знал, что это не любовь, а психологическое свойство Эллис, ее грандиозный опыт общения с людьми сотворил чудо, и он теперь не может без нее обойтись даже мгновение. До него Андерс также влип в притяжение Эллис, а ранее — Арик, и до сих пор не было в городе чудака, сумевшего сыграть на этом таланте девушки красивую симфонию. Композитор не был психологическим маэстро, — всего лишь банальный авантюрист.
Империя чувств завлекает в свои чертоги, перемешивает карты памяти, и нам кажется, или это произошло в самом деле, — музыка морских волн родила нас вместе, как близнецов, из одной материнской утробы, и отталкиваясь в полете, мы приближались вновь, перевитые одной космической пуповиной фонетики соленой воды, сверкающей на солнце, и музыки изнутри огромных ракушек—пещер, в которых можно было запросто уснуть на пару часиков или до утра спрятаться от темноты, и выйти снова в лучи счастья открытым сердцем. И не было времени для уныния и сопротивления восторгу: звучания наших сердец воплощались в произведения, пути блуждания, свойственные гончарным мастерам по вылепляемым бокам поющих в кружении кувшинов. Мы летали, а цель полёта — гореть творчеством и слышать одномоментные стуки человеческих сердец, фиксируя их на страницах своего творчества и наделяя силой своей каждую ноту, каждый слог.
Сильнее этой страсти была одна страсть к сиюминутному комфорту бытия, ее надежность афишировалась и распознавалась всеми рецепторами мировых согласий, на подходе она оповещала себя чаечным криком и знанием тонких огней, и Рерихи поворачивали головы в нашу сторону, удивляясь нашему мировому согласию быть в мире борьбы жемчугом глаз небесных.
Коварство игры превращает цель в игрушку, а многие средства борьбы человека со стихией времени, в античеловеческие поползновения алчной страсти к первенству. Авантюрист показал себя исправным игроком, свои передовые, ведущие позиции, авансцену, переложил на плечи Эллис, таким образом, заполнив свои концерты ее стихами, а бедный ломкий стебелек натуры, издающий такие плетения поэтических кружев, отдал потребительским кувалдам, и закружилась адская наковальня финансовых интересов, развращая душу бессовестными сделками. Бороться надо было с монстрами концертной экономики, убеждать их в силе Эллис, авантюрист же ублажал потребителей и здоровкался с монстрами за руку, по сути, клешню, с каждой сделкой с композитором откусывающую имя Эллис, выбрасывая автора выбранных для концерта стихов из употребления. И не было у него мгновения остановиться и понять, что его праведный путь перестал быть таковым, скатился на торную дорожку, и он движется по наклонной, вниз, к оползням, где враль уничтожает себя спесью, алчностью и славой. Там не законы существования, там, как в бедности, выживание, но с целью убрать, а не выжить, там из полсотни тысяч выживает один, перетянув канаты потребительского предпочтения и внимания на себя любимого, и этими вожжами ловко управляя, иначе они им станут управлять.
Так растворилась бесследно за сценическим занавесом лучезарность любви в доминошках глаз пусто—пусто. В нулевой значимости табличных бухгалтерских клеток осталась бесполезность борьбы за любовь, которую сломил коготь власти денег. Не стало у Эллис маэстро, композитора целиком сожрала слава, жажда власти на сцене, ради которой он готов был на всё.
Важно вовремя переключить выключатель, чтоб понять, что жизнь Эллис продолжается, как следующая серия фильма.
Андерс — танцор, артист, но гибкое тело не означает гибкость характера, он отдается искусству целиком, а после общения с Эллис чувствует экзистенциальные волны, существование становится выше его сущности, и погружение в голос и бережность Эллис несут его к ней, как в высоком прыжке к заветному восторгу осязания полета. Этот их духовный полет пронизывает естество в приближении облаков набережной или в танце фонтанной воды. Эдгар Дэга. Реалист. Счастье беспредельное роняет на лавочки рядом с мороженщицами, и питает восторг новым восторгом принятия хлада огня, его вечного факела льда и молока, смиксированного из нюансов настроений ветреной Эллис, внезапно улетающей на полчасика, но оказывалось, навечно, и он ищет ее улыбку в строках ее книг.
Тогда Эллис настигла мысль, насколько больше отдаешь человеку своего сердца, настолько больше получаешь с памятью от него новых пульсов жизни, а сама — на скачущего коня, движущегося в новый комфорт ощущений бытия.
Выходит красное солнышко Ангел Небесный, небезымянный, художник, смотрит пристально на Эллис в биноклевые очки Штирлица, видит ее ауру, ее настроение и сомнения, а пока она пристраивает свой полет за чайками, он уже навстречу ей мчится раствориться в атаке облаков. Унесенный облаками ввысь, Ангел Небесный пишет лучами благодарности навстречу шагам Эллис к нему. Он пишет балладу о любимой девушке, она знает, что ей, но печаль упадания ландышевых слезок в чай не замедлит их поток, Ангел не любит слёз, он любит мучить Эллис ожиданиями и мечтами о нём, Небесном, любит мечтать рядом с ней об имени, которое даст ему Эллис. И она дает ему имя, но это имя слышит он один.
Перетасовочный маскарад жизнедействий крутит барабан с картами, а вынуть можно только одну. Правила игры не меняются, а взрываются.
Арик получил звание заслуженного художника, но для Эллис он был классный бариста, и техника латте—арт очень пригодилась ему. И хотя от степени обжарки зерен ровным счетом ничего не зависело для девушки, но кофейный сомелье существовал в нем вместе с художником, ему нравилось удивлять ее, как если бы кафе стало вдруг цирком. И вкусовые дескрипторы было с кем обсудить, — кислоты, углеводы и масла, напоминающие вкусы шоколада и ягод, нравились Эллис, она даже читала стихи для каждого вкуса, и подача кофе с новым оттенком была праздником, устроенным для нее. Когда у Арика получился кофе с черничным оттенком, без вкусовых добавок, только с умением держать для Эллис высоту и мастерство полёта, он был счастлив от заоблачного сияния в ее распахнутых навстречу ему глазах, сияния, не переходящего током страсти в образ Мадлен.
— Пёрышко! — шептал в микрофон на весь зал кафе Арик, убедившись в легкости руки Эллис, ее тюльпановым пальчикам, холодным, словно листья и стебли тюльпана.
— Ты думаешь, твоя Пёрышко одна? Их три!!! У нее дети! И тебе придется пахать на твоих пёрышек во весь опор и вспоминать меня, — злой шепот администраторши Люси обязан был отрезвить Арика от мечтаний об Эллис. — Арнольд, давай оформим с тобой наши давние отношения — и точка! Ты не будешь нуждаться ни в чем, хочешь, кофе мели, хочешь, языком своим мели что угодно, только не теряйся от меня, ты видишь, в кафе мне помогает Артур, на кухне есть люди, откроем большое кафе и уберем все картины отсюда, но если хочешь, оставим.
— Уйди, нечистая сила! — защищался от Люси Арик. — Я полюбил девчонку, лепетал он, ища поддержки в глазах Эллис, чувствуя в своей старческой памяти тонкий холод ее пальцев и ее неуверенность в своем положении, в зыбком пути, о котором он думал беспрестанно. Ему очень не хотелось отпускать ее из своего пространства, он боялся за нее, что она упадет вдруг, а его рядом не будет. Арик даже в мечтах ощущал прикосновения ее ладоней на своей головной повязке, но ветер уносил девушку наверх, в горы, там Эллис находила ответы на все мучительные вопросы.
У авантюриста—композитора было иначе всё, он — самум во всем, и Эллис балансировала его настроение с виртуозностью дирижера, но приходили моменты отягощения не своей болью, которую пережить можно было только с Ариком. С ним Эллис можно было быть королевой не для зрителей, — для дома, видеть даже в чашке кофе свой облик нарисованным сливками, тертым орехом и зефирками, облик Эллис, выписанный настоящим художником.
Ею не владело тщеславие в той степени, как оно завоевало авантюриста. Она просто радовалась выходу из—под родительской опеки, торжеству свободы, а мир оказался тщеславен и жесток, своей музыкой карал за притяжение к ней, испытав которое, отказывался признаваться самому себе в том, что это было притяжение Эллис.
Шаг назад значил бы измену, отступление от клятвы музе, и поскольку существовал этот мотив разлуки, его нотки сыграли с нами злую шутку. Мы надеялись остановить время и пользоваться им, подобно кофемолке, но перемалывание крупиц золотого песка молодости утомило сердца, а дороги жизни намотало на крылья мельницы.
Эллис научилась останавливать океан чувств, приводя в гармонию играющие в волнах лучи, — их приручить не легче дрессировки тигра.
Нельзя назвать любовью чувство, выросшее из превосходства над женщиной и содержащее элементы порабощения, только искренностью и нежностью, сдерживанием огня и падения над пропастью проявляется любовь, как фотопленка, где проступают очертания реальности. Иной интерпретации неравного брака нет, а брак по расчету кратковременен, это не любовь, а приспособленчество, но случается, даже такой выход из тяжелой ситуации дает ниточку спасения человеку, и соединяет людей надолго вместе до полной невозможности существования друг без друга. Сильное влияние даже в разлуке оставляет в памяти нотки голоса, манеру двигаться, знакомую страсть из юности. Череда парадоксов играет выигрышными шарами, как жонглер. И сколько бы реальных сцен взлета и падения ни играли в жизни лирические герои, как бы ни были экзотически изощренны их отношения, истина не прогибается под ложь, — и стопа Александра Македонского, высеченная из камня в мечтаниях, в неосуществленном архитектурном проекте античности Дейнократа, радует глаз Создателя! Прямо из горы Афон, в фиолетово—сиреневом мире параллельных ценностей держит статуя Македонского в одной руке чашу для горных источников, в другой — целый город. Как бы ни отклонял дерзкую идею Дейнократа Александр Великий, требуя оставить Афон в покое.
В банальном перерасчете на время, на пути солнца к нам однажды вырос огромный агрегат и заслонил собой весь мир, и нас отделил друг от друга. Упал шар жонглера. Полки агрегата — насмешки над нашим воздухоплаванием, они захлопнули накрепко жизнь на замок и поселили в сердца отчаяние. Агрегат хлопал окошечками и ящиками, молол самосознание людей и превращал их в тупые пищемололки без выражения мысли на лицах, мысли человеческого разума как продукта эволюции сознания, восстающего над всеобщим погромом революции «Индезита». Прямоходящие пищеблоки, хлопая крышками собственных гробов для жизни умиротворенной прослойки развращенной элиты, заслонили музыку, а их примитивная фонетика ограничивалась пластмассовой какофонией и лазерным визжанием смычков по натянутым струнам, не успевшие перерезать его струны, завистники Паганини, точили скальпели и разъяряли свой гнев при звуках его величественной скрипки. Люди переставали общаться друг с другом, поедая всякие яства, плакали от одиночества, глотая потоки слез отчаяния от полного штиля сытой жизни, иссякали своим творчеством на пути к Парнасу, — все искали путь к прошлому среди красивой блестящей густой травы, к которой склоняли они в припадке поклонения музам, свои пылающие сердца.
Случалось так, что ребенок спрашивал отца и мать:
— А я вам настоящий сын или приемный?
На что родители, не сговариваясь, отвечали:
— Пойди, поешь сынок, там, в холодильнике, всё найдешь.
Так, и ответы на школьные и не школьные вопросы дети стали искать в родительском «индезите». Не исключено, что когда родители спросят свое дитя о чем—то, дети им укажут на холодильник.
Таков звук скребущей по асфальту метлы времени, выметающего хлам и оставляющего сам асфальт по непонятой причине, лишь потому, наверное, что на этом асфальте отпечатаны шаги Эллис, ее малиновые кроссовки с крылышками на лодыжках.
Человеческие страдания брали звуковой спектр снова от «до», и связывали узлами предубежденности. Эти узлы пришли от человека к человеку, когда в эту привычную рядом с авантюристом идиллию стал вплетаться неожиданный звонок его жены с примитивным вопросом бытия. Мы просто общались, разговаривали, а она просто ждала, так же и я ждала отца своих детей, и что теперь, прыгать с откоса или вены резать? Подождет! Все оправдания не имеют почвы под ногами, если почвы под ногами нет у летающих на крыльях, у нас двоих, и ее муж временно принадлежит мне, раз мой муж просто полностью теперь на подхвате у другой женщины, и насовсем. Она встретила его в хитрый четверг у выхода из метро, — это был, оказывается, традиционный День знакомств, — и с тех пор он с ней. Эта стервоза буквально запрягла вожжами бывшего моего супруга, и он, что никогда не было ему свойственно, бегал ночами за подушкой с кислородом для ее угасающих родителей, и в свободное от беготни время спал с ней и помогал ей воспитывать ее дочь, когда ему до родных своих дочерей не было времени. И во время побега моего спортивного бывшего мужа, эту мымру навещал ее бывший муж, отец ее жирной дочки, по тому самому вопросу, что и мой добрый дурачек, наивно верящий в искренность зажиточной хапалки, гребущей со всего процент в свою берлогу. Прямо бал сатаны со всеми удобствами! Потом у бывшего моего крышу занесло на соседний дом, как в песне про голубой вертолет с подарками. Вот там жила подружка его удочеренной толстухи, и там разгорелся пожар его сердца, потому что эта салажонка начиталась Набокова и вообразила себя нимфеткой, но она была похожа на родную сестренку моего мужа. А на его сестренку испокон веков была похожа я, о чем он сообщил мне однажды, уговаривая поехать с ним на катере на другой берег реки, еще до свадьбы и традиционных на Руси скандалов его родичей из—за денег, который они устроили мне. Может, это влияние его дальтонии, эти перепрятушки с бестолочью? Ему все женщины кажутся, как русскому нанайцы: на одно лицо, наверное, и души он не понимает, не чувствует обращенное к нему добро, а пользуется правом с неограниченным сроком пользования.
Никогда больше не пойду старой вытоптанной земляничной тропинкой, хотя там всё мороженое было наше. Только мороженое, ну и шоколад. Мы не суслики, спим до сих пор порознь, а вместе только душами. Мы никогда не станем сусликами, делить одну норку на двоих не могут два разнонаправленных творца: один — летящий в космос уникальных звуков, другой — корнями вросший в фонетику звуков, поэзию.
Композитор всегда говорит о божественной силе, а я его слушаю, и растворяюсь в сильной воздушной сути музыки и мути его взглядов на меня. Музыка живая, та, которую он играет только для меня одной в этом открытом для нас огромном зале Школы искусств, где в то время работали учителя, которые меня учили музыке, они меня знали.
Как заклинание звучит обещание, данное друзьям: видеть в нем только объект, модель для информации, но не любовь. Он же полон любви, неиссякаемый источник.
— Не люби его, иначе падешь и умрешь. Это спрут. Он вопьется в тебя щупальцами, а ты и не заметишь, как отдашь ему всю кровь. Ты же поэт, а он питается чужой поэзией, своя у него пишется по лекалам времени, отливается медалями в копытцах на лужайках леса, вытоптанного толпами поклонников его таланта. Слушать коллег — это как слушать маму, собираясь на свидание. Кто—нибудь слушал?
После наступления на грабли, заполучив логику появления синяков и шишек, живя в творческой среде и зная все прелести и неудобства, такие как алчность славы и ярость зависти, сшибающая с ног, я внушаю себе парадигму преграды и следую канонам своеволия: верить исключительно своему четкому пульсу. У авантюриста есть дети, и они выпили все силы без остатка из него, так же, как мои из меня. С ними необходимо неусыпное участие двух родителей и обязательно еще четырех родных людей: бабушек и дедушек, чтоб киндеры не сожрали живьем все эмоции и не выкинули за борт корабля, по—доброму так, просто игнорируя и презирая. Дети — вампиры, насыщаясь жизненными эмоциями от родителей, они переключаются на воспитателей, потом впиявливаются в педагогов. Взрослые не замечают, как становятся меховыми игрушками, которых деточки волочат спинами по асфальту, если уронили спиной, а если плюхнули наземь лицом, то предок бороздит океан асфальта, изъезженного другими мордами с ранее блестящими глазами и носом, сточенным о наждак асфальта.
Дети приносят радость матери, когда рядом их создатель—отец, и ею не владеет ревность в той мере, как она может владеть женщиной, среди ночи одной просыпающейся в постели для двоих с таким взбудораженным сердцем, будто ее ошпарили кипятком, и этот кипяток сжигает ее изнутри. Этим кипятком она, в свою очередь, обжигает близких и даже детей, и вырастая, дети обманутой матери способны причинить моральный и даже физический вред своим любимым, терзая своей ревностью и недостатком любви. Глупые психиатры называют чувство психозом, но любовь — не психоз, это грань выше положением на шкале духовных ценностей, и здесь место не врачу, а писателю, поэту, художнику, — врачевателю духовной силой искусства. Проще всего напичкать лекарствами человека и пустить в мир без кожи, продубляя ее отсутствие заменителями плаща во время ливня, — лекарствами, приглушающими сознание, которое, по сути, является единственным источником освобождения из мути обязательств перед всесильными увеличительными аппаратами добра и справедливости. Покрыть картину жизни напылением извне — это не решение проблемы, — аккуратно узнать узел темной энергии и развязать его, не нарушая целостности сознания — это виртуозность, на которую способно только искусство.
Человек пишущий движется навстречу по вектору наивысшего познания. Ему, чтобы оказаться сознанием на уровне претендующего на его внимание, и начать слушать не попадающих в поле его внутреннего зрения, что практически невозможно, алчных на внимание к нему людей, требуется только время, — типа «джин обедает» или «ушла на базу», — чтобы дождаться снисхождения до них сознанием. Особенно если претендуют на внимание надоедливые предки. Учителям по любимому предмету дается не то чтобы карт—бланш, но минимум — посвящение в идею.
Однажды друг моего сердца, о котором не догадывался никто, — по отдельности знали и его, и меня, но не знали, что мы вместе, — сказал, что когда его дочь посоветовалась с ним о положении партнеров во время любовных утех, то он получил эмоциональный шок и стал импотентом мгновенно. От этих объяснений с его поздним ребенком человек лишился сексуальной радости, оружие времени — дети. Он даже не мог ожидать или предвидеть такое, что это произойдет у него в беседе с его долгожданным киндером—сюрпризом с молочным запахом нежности на кружевном уголке, из—под которого выглядывают тонкие длинные пальчики младенца, впивающегося в глотку вследствие роста и морковки с яблочком, которые ты тёр ей в тёрку. Она потом умело тебя в терку протерла, лапы в ботах вытерла о твою спину, и наглейше попутешествовала в твой мир, дочка—вамп, в недомытых о тебя ботах, объявив мир твой своим. Факт пинка в спину тебе уже знаком, она, грубее, чем в первый раз, когда ты не купил ей велик с музыкой, пнув тебя от своей колесницы, в которой она уже с кавалером—альфонсом едет тратить твои деньги, оставляя тебя голым, больным и нищим на паперти. Ты опоздал с велосипедом. Теперь ты даже пикнуть не успеешь, как она распахнет свою акулью пасть и выразит прилюдно всё, что накипело в ее жадном на ощущения сердце. И ты вспомнишь, как окошечко в ее сердце не закрывалось долго, и ты, как последний идиот, бегал со свертком в коляске на рентген или узи, чтоб медики посмотрели еще раз, может, окно в сердце закрылось все же, и это не смертельно. И это действительно не было смертельно, окошечко в сердце у младенцев закрывается к году, максимум к трем годам. Не закрывается и бесперебойно работает в поликлиниках только в кассу окнище.
Оказалось, что это окошечко — твоя дверь на выход, твоя смерть.
Когда тут до любви?! Любовь теперь — она, дочка, девочка с твоим, но крохотным личиком. А как покупаются взрослые на младенческие улыбки! «Ни в сказке сказать, ни пером описать!» А вырастут, вросши в твое сердце, начнут зубоскалить с такими же нахалками—подружками, уложившими на смертный одр своих предков, о твоих привычках и твоих недочетах, о глупой твоей жизни, в которой они всё поели, как Мамай в саду. Если ты мать, и тебя в детстве не кормили тем, чего не было, но рассказывали, что было, и что потом появилось в избытке, и ты это ешь, заедая сенсорный свой голод по любви, взаимности и пониманию, а они скалятся, то ты — не мать, а Мамай. Это подмечает их отец, и пускается в загулы с присвистами, оставив палку—копалку детям, чтоб мать поковыряли. Психологически.
А любовь в это время обретает акульи зубные протезы и поджидает твоей глупости снова возжелать ее, новую. А явится старая песнь о главном.
И вот, два объекта вожделения легко перешибли тонкие импульсы на мгновение, один даже поселился в редакции, чтобы стать моим путеводителем по жизни. Банальная история: мама — профессиональная православная верующая, отец его канул в грядах устроителей новой России, а сам он — нетривиальный последователь иллюзий старых живописцев. Полный абсурд с мозаикой.
Полный абсурд с мозаикой
«Все в мире движется любовью».
Зигмунд Фрейд.
Музыка имеет власть над людьми, поэзия, живопись, но эпоха «индезита» и шоу выкосила тонкое понимание восторга, остался пищевой восторг с воем на звезды. Это воет душа человека. Притяжение духовностью вытеснено движением клешней агрегатов. Маленькая девочка Дюймовочка изгнана из цветка и брошена на паперть с вечно пирующими матросами. Ласточек наняли на подпевку в храмы, некому спасти Дюймовочку.
Бумажная музыка инфляций заглушила «Крик» Мунка.
Геополитик, наблюдая за рождением нового человека, решил зацементировать треснувшую скорлупу, чтобы не выпустить ненароком монстра—разрушителя. Пусть умрет кровожадный монстр в муках, как мы в мучительной любви к детям, карающим нас обратной стороной зеркала.
Я видела орган VI века, это было, кажется, в Ницце, там еще на пути красовалось прозрачное с подземными источниками озеро и в нем — белые лебеди. Тогда было другое «мы», не теперешнее, и мы с моим супругом зашли в храм с органом. Я желала спросить у Господа, правильно ли я поступаю, выходя замуж, а муж — спросить меня, люблю я его или сомневаюсь.
Желая найти ответы на вопросы бытия, погруженные целиком в вопросы о жизни и будущем, мы думали только о нашей предстоящей свадьбе. Как же недавно это было… всего сорок лет назад.
Розы в саду хозяйки нашего домика источали аромат неведомого доныне волеизъявления Господа нашего — стать счастливой семьей. Все вокруг было как на другой планете, особенно воздух, в котором носились ароматические нотки великолепия жизни рядом с этим человеком, поистине моим, — классический абсурд смыло волнами, но все—таки мы поженились тогда ради нового и неизведанного счастья стать родителями.
А сейчас я читаю свои стихи для пианино, которое говорит моими словами. Это избавление от стрессов жизни, загулов отца детей, которому наклепали обо мне и поэте, он без меня умирает и ходит в гости на радость сплетницам, помогает стирать пеленки, снимает гипс с моей вывихнутой стирками руки. Композитор смотрит на меня и кивает головой, непрерывно улыбаясь и поднимая плечи, его живописные начертания в воздухе настроения непринужденности и радости встречи. Он в который раз меня чарует своей музыкой, увлеченный моей поэзией, и его сердечная трансформация напоминает слоистые горы, белые, соляные, он чувствует музыку и мой ответный импульс огромного счастья, во все мое сердце, которое трепещет где—то в горле, или это плач от переизбытка чувств от музыки. Как можно не ответить взглядом, как можно не положить руки на клавиатуру и не улететь вместе с ним…
В зал вошел рыжий лисенок, ученица композитора, сидела тихо и слушала, и пока мы не растворились в пространстве и не стали детьми младше этой девочки, не закончилась в реальности музыка, и ее глубокие, трагически плачущие аккорды сказали мне о прощании в этом пространстве, так что выступили слезы. Он был ангелом света, а фата—моргана лгала нам обоим, казалось, он может едва коснуться меня своим взглядом, и я чувствую этот взгляд и его пальцы, как фортепиано или рояль, и открытая крышка рояля повторяет мою талию для него, никогда не коснувшегося меня, только дыханием ветра от его движений над клавиатурой, создающую нам гармонию звуков под его пальцами. Сотни крохотных колокольчиков повторяют каждый его звук и взгляд, прижимающий меня к его сердцу, а я — подорожник на его открытой ране любви к музыке. Поплакать и пошутить, улыбнуться и раствориться, стать облаком, и на высоте нот увидеть мир иным, чем знала до музыки, как до молитвы за этот мир, где мы вдвоем чаруем входящих и слушающих мои стихи вместе с его музыкой, как фонетику счастья между аккордами и глас Бога в нас. И всего—то несколько таких концертов было, совсем немного, для круга знакомых людей. Мы ценили пульс времени, с которым скакали наши сердца, и ускакали вовсе.
Табун уносится выше звезд и выше старых небес, уже знающих о нас всё, что положено знать небесам.
Сотни дней, как миллионы лет, как мгновения, материализованные тысячами глаз его зрителей, унесли его от меня, но оказывается, он всегда со мной, даже когда я злюсь на себя и него, на художников, которые меня утаскивали от композитора и слушали мои стихи. Наверное, им нравился мой голос. А мне нравилось, что они понимают мой юмор, и наша вечно ржущая компания оглашала смехом Большую Покровку. Но он всегда со мной. В сердце есть кармашек для любви на потом и для неосуществленных мечтаний, оставшихся облачками над яблонями, цветущими звездами.
Кто со мной, особенно когда меня вовсе нет в пространстве, и я пишу, вся во власти творчества? Новое мое волнение, таинство мимолетного взгляда, мажорная улыбка естества, совпадение взглядов.
Без композитора и музыки, так как мы десять или пятнадцать лет не виделись, и звуки его музыки потухли, сгорая целиком в пламени сердца и часов давних встреч, пересыпающихся в памяти песчинками поющей пустыни, гудящей меж ребер.
Оказывается, он так сберег меня для детей и внуков, не расплесканную, не целованную почти пятнадцать лет никем, кроме детей и внуков. А я сотню раз могла выйти замуж, но мое дыхание для него было ощутимым в затемненном концертном зале и повторяло сквозную вуаль, в очертаниях ее колыхания похожих на изгибы крышки его рояля.
Молодость осталась только в сердце, упиваясь творчеством, пылая воздухом огня, сжигающего кислород, но все же насыщая меня лучами твоих глаз, бегущими по мне, с непременным замещением кислорода торжеством творчества.
Неважно, что потом было разочарование, неважно, что чувства в мире, за который мы молились нашими произведениями, были поруганы свирепостью волкодавов аренды, пересчитавших твои звуки и мои звуковые буквы, фонетику сердца, — по сути, стуки наших сердец. В глубине душ мы оставались вместе и неразрывны.
Так мне казалось в сказке любви.
Наше нутро не съели деньги, мое точно не съели. Но я понимала, что он деньгами заболел, когда начались продажные штучки с арендой залов, с выездными концертами, а транспорт дорог, и бензин — тоже, там требовалась не только музыка. Он поддался опасной для окружающих людей игре в подмену реальности и подтасовывал информацию в угоду своим потребностям. Так человек, вовлеченный в круговорот дел адского бизнеса, списывал свои долги за счет других людей, а сделанное не им самим, а его жертвами, и присваивал себе, иногда словесно благодаря, за то что, якобы, для него человек делал что—либо, не для себя. Присоседивался к чужой работе и выгребал для себя средства с не его работы. Так погано на душе у Эллис никогда не было. Ее предали все. Особенно обидно было получить такие удары судьбы от самых близких друзей, которые тоже приняли чудовищную игру достоинствами, переходящими от владельца к алчному бандиту, кому нужнее чужие достижения. Так жирела погань и умирали честные люди, обкраденные до нитки хапугами. Время поддавков.
Я была бы счастлива мыслью, что композитор был со мной рядом, но он не знал, что я всегда была Эллис, а Мадлен — это как выпить вина и сильно опьянеть, а на трезвую голову снова стать собой. В действительности между мной и композитором важен не последующий скандал из—за моих стихов, присвоенных им, будто не я, а он писал их, что глупо, так чувствовать может только женщина, а не пропитой, толстый, потерявший достоинство из—за денег, жадный до них, игрок людьми. Важны не рефрены вопросов о моем местонахождении в нелепом его ночном телефонном звонке, или когда он в концертном зале, а я в своем творчестве, и отлипает от сердца болячкой обида, я вспоминаю добром его, получившего в полной мере накал моих чувств, но он не дооценил чистоты этих поэтических чувств.
Мы растворились дождями и солнцем друг в друге, и если видят тебя, то помнят обо мне, когда видят меня, то мысленно беседуют с тобой музыкой своего сердца каждый человек, входящий в храм творчества.
Когда вы отправитесь поискать нас, то узнаете тайны Вселенной творчества, открытые нами и до нас Паганини, Моцартом… Гумилевым, Хименесом, Лоркой, — бессмертными именами во Вселенной.
Мы были.
Мы — унесенные воронкой времени песчинки, обволакиваемые перламутром в небесном океане, становимся жемчугом, уплывая высоко в лазурные просторы. Однажды нас видели астронавты своими мощными оптическими приборами. Мы недосягаемы, и существуем только в разных параллелях второго бытия, которого никто не увидит.
В лазури вечернего летнего неба стояли и будто ждали чего—то малиновые закатные облака. Ущербный месяц говорил о тонкости мировосприятия Мадлен, и в высокой гавани сияла ее оскорбленная красота.
Вольноотпущенники музы
Леня отважно бросался в путь, забирая краску с палитры самым крохотным кончиком кисти, пока Эллис отдыхала от ржанья с журналистами, вдыхая запах мастерской. Запал горит, кровь бежит, краска не киснет, чувства пылают.
— Смотри, Эллис, он взвалит на тебя всю свою мастерскую, и будешь таскать его картины, лучше роди мне мальчишку, — такой наглости никто не ожидал: ни подслушивающие и выдающие себя шорохом натурщицы из коридора, ни Эллис, ни сам художник. А нахал—ученый мирно дежурил в своей обители, пописывая стихи и попивая кофеек с халвой. Это было между его женами: между второй, с которой давно разошелся, и третьей, которой в проекте еще не созрело, но наличие импульса поиска в его нервах давало о себе знать. И вот он передо мной нахваливает халву и ругает художника.
— Тебе что, жить надоело?! Ты что! Хочешь за ним, как жены декабристов, в деревню на пленер тащить ящик с красками три километра вдоль поля с горохом?
— Да я карандашиком рисую, зачем краски?
— Да ты вот—вот зарисуешь красками, дай пульс!
— Возьми.
Взгляд гипнотичен и выжидающ. Эллис ждет, когда друг успокоится и начнет разговаривать, как раньше, будто щебечут птички и доверчиво протягивает ему руку для измерения пульса. Друг не выдерживает испытания и неожиданно и нежно приникает к ее губам, овивая руками ее бедра так, что ей показалось, что его рук больше двух. А как же тогда он одновременно ласкает ее фигуру и держит затылок ладонью? Осьминог.?.
Падает табуретка, открывается дверь… Нет, дверь открывалась в тот миг в уме Эллис, на самом деле сейчас дверь не открывается совсем. Ключ в дверь воткнут с обратной стороны. Их заперли вдвоем. Пленники судьбы.
— А ты не знала раньше, что если ты с мужчиной вдвоем, то это может произойти?
— Я тебя мужчиной вовсе не видела и не воспринимала. Ты же друг.
— Я напугал тебя?
— Не то слово. Что это было?
— Ураган. Ты, наверное, думаешь нечто вроде «Ну почему это именно со мной?»
— Да, думаю.
Дрожат губы и мельчат слезы.
— А это что у нас за капельница по щекам вдруг? Не буду трогать, не волнуйся. Я же друг.
— Дай мне ключ.
— Возьми, только ты не сможешь выйти до утра. Нас закрыли и оставили ключ в двери. Так что терпи мое присутствие…, — поднимает руку с часами к глазам, снимает очки.
Лучше бы не снимал очки. Очкарки без очков сразу глупеют на все сто. Странно… почему это именно со мной?
— Я вижу только тебя перед глазами, даже когда нас разделяет мост. Извини. Обидеть не желал.
Такое все же сладкое послевкусие от неожиданностей вечера, переходящего в ночь. Но в целом ничего страшного не произошло. Эта вопиющая наглость была не груба, нежна и хороша. И не резка, что главное. Да, нежная наглость. Но если б ее не было, то это значило б, что он меня за женщину совсем не воспринимает. Все правильно. Нарвалась на комплимент.
Времени до утра хватило и для смеха, лирики, и для объяснения. И для рисунка.
— Этот совместный рисунок означает, что детей от сегодня у нас не произойдет. Я знаю, когда у тебя овуляция и не подвел тебя, милая.
— Откуда знал?! – лицо Эллис исказилось в гримасе.
— Боже… Не знал, что я так противен тебе. Извини.
— Противен — не то слово. — Боже, что мелет Эллис, бесшабашная девчонка. — Селедка с луком тебя выдает.
— Девочка моя! Совсем забыл, селедка и лук — это от дня рождения коллеги. Кстати, в холодильнике все еще что—то есть. Хочешь?
«Какая чуткость!», — мысленно съязвила Эллис.
— Но хорошо, что не подвел. А скажешь, как догадался?
— Ну и хитрюга! Ни за что!
И приблизился поцеловать вновь.
— Ни за что!
— Как? В нашу первую ночь отказываешь? Это прямо левый хук, Эллис. Я не выдаю секреты.
— Я не отказываю. Всего лишь проверяю твою уверенность в моменте.
— Проверила?
— Конечно.
Сладко целоваться вперемешку с халвой.
Прекрасный вечер и отличная ночь. Хорошо, что не разглядывали звезды, насмотрелись уже. Правда, мы же их разглядывали уже в прошлый раз. Какой планомерный подход!
— А ты неплохой стратег! Планомерный подход к развитию отношений: в прошлый раз были звезды, до звезд — цветы, до цветов — мороженое, до мороженого был кофе. А почему именно так, не мороженое, потом кофе?
— Чтобы притупить твою бдительность! А то вдруг сбежала бы от меня, трусиха! Сначала отогреть, потом заморозить, а потом прогреть получше. Да, стратегия умелая, ты права.
— Так значит, цветы и звезды были неискренни?
— Что ты, разве могут быть неискренни цветы и звезды?
Притяжение любви
Теперь очень по–разному зазвучали пульсы Эллис и композитора, волны сердец выплеснулись, оставив сухое пространство глаз не заполненным ни светом, ни радостью. Даже озадаченности не стало как факта существования и жизни. Эллис брела по знакомой горной тропе к мощам пушкинской царевны, навстречу зареванным ласточкам. Здесь накануне резвились вандалы, оставив после себя всё, что вело к гибели цивилизации. Ее духовное пространство оказалось по вкусу негодяям, они именно здесь натворили надругательство над ее чувствами своим свинством. Раньше Эллис восполняла здесь свои растраченные чувства, принимая в себя идиллию фонетического звучания сказок Пушкина из детства, когда родители по очереди читали своей маленькой принцессе эти сказки, любуясь ее длинными ресничками «на половину щёк», – говорила мама, а папа был очарован ребенком, так что многое изменил в своей жизни ради дочки. Здесь Эллис мысленно жаловалась горам, когда стыдно стало жаловаться папе и маме, получала ответы ветров и горных цветов, вплетающихся колючей мозаикой в ее сердце новыми импульсами жизни. Раньше она думала, что боль – это не всегда смерть, ведь больно было рыцарю, когда он держался за бороду летящего противника, и рыцарь победил. Сейчас ей больно от несоответствия ожиданиям, и это почти смерть или то, что ее приближает.
Из каменистой земли торчала острая проволока, фрагменты использованных пластиковых эквивалентов посуды разбросаны были, словно только что ураган смёл в бесполезную кучу и бросил в пропасть гулко поющую совесть, еще звучавшую пять минут назад горнами ангелов. В ушах Эллис стояли последние слова композитора, сказанные ей по телефону. После этих слов будто невидимые ножницы порезали на мелкие части весь мир, и для нее перестали существовать мелодии его обмана, оформленные в хлесткую музыку пощечин, сдобренную высокими полетами Клода Дебюсси и восточными мотивами, ведущими в его музыке к экстазу «Шторма» Ванессы Мэй. Маэстро знал, как ублажить влюбленных в музыку людей. Вся его музыка шла от «Адажио» Лары Фабиан. И в этом неуклонном следовании за шедеврами Эллис видела отсутствие его личных чувств, вознесенных до небес, и значит, это была фальсификация, ложь ради сцены. И все его признания в виде тиражируемых звонков и подстраиванье камертона ее взгляда под луч этих световых фанфар – такая скука лжи, что негде упасть ландышевой росе ее чувств. Произведения мастеров служили каркасом его обведенных по чужому лекалу произведений, на которые он напяливал свои легкие реминисценции. И тогда ей стало понятно, отчего их друг, с женой сидящий в зале «Джем–престижа», вдруг назвал музыку, объявленную маэстро новой, всего лишь г..н..д..н..м, чем вызвал недоумение и гнев посетителей, – реминисценции не стоят свеч и огромной афиши на двери. Свежак составляла его певица, композитор сослался на нее, он выставил как модель девушку с астмой, как пустотелую куклу на витрине, увитую бусами на голое тело. Она дала ему приступ неожиданно, и попросила ее познакомить с одним моим знакомым композитором из столицы. Так разрешился бы конфликт.
– На бартер я не согласен! – вскипел маэстро, и девушка не наигранно упала на стул, так выразив отчаяние, – это падение было выражением отчаяния, потому что так дамы не садятся, так именно падают. А состояние птиц в клетке понятно, – все дело в том, сколько именно птиц в этой клетке.
Маэстро держал в бардачке много разных джазовых состраданий чувствам, и он этих композиторов считал своими, и музыку своей. Так же, как вдруг стихи стал считать своими, едва заметив неподдельный интерес Эллис, влюбленной своим сердцем в музыку с детства, со своих музыкальных занятий с педагогами. А поэзия родной стала ей в раннем детстве.
Как меняется лицо, фигура, облик после потрясения, нанесенного близким человеком? Духовно близким.
Меняется всё кардинально. Сутулая маленькая женщина сгорбленно шествовала по горе. Ветер сёк неистово по ее щекам, срывая и смывая и слезы, и поцелуи, и налеты излучений прожитого счастья. Слава Богу, страсть не возымела столько, не выломала главные части ее любви, поддерживающей огонь жизни.
В «Джеме» Эллис поняла, как она ненавидит композитора, и это была не ревность к певице, она даже помогла ей со знакомством, направив векторы внимания этой наивной, как младенческий лепет, певицы на столичную тусню, где у нее был онлайн–знакомый.
В мыслях она возвращалась во встречи с людьми, знающими композитора, и все они склонялись к мнению, что слишком он любит деньги. Те, кто поощрял эту любовь, и был настоящим врагом композитора. Точнее его алчность, которую поддерживали, будто костер любители играть именами, стала приговором маэстро. Очень многие переставали ходить на его концерты после того как обнаруживали в нем полное несоответствие с маэстро на сцене и в жизни.
Важен не только сценический резонанс, но и явное лицо. В действительности он не был пылким и красивым своей душой, а если проявлял пылание страсти, то исключительно ради денег, даже не ради хлеба насущного. Его душу развратили подарки, несомые прямо на сцену, вещи, которые должны были сделать его счастливым: сервиз, о котором он тарахтел, хвалясь, что у него два таких, думая, что этим он как–то тронет, а не отвратит от себя.
Однажды Эллис решила бороться за него, не прекратила встречи, а мягко вела композитора к их прежнему источнику духовного счастья, когда творения звучали, как молитвы миру и Богу. Зря тратила время. Что это было: маска, застывшая терракотой на его лице? Продажные экскаваторы загребли его душу своими когтевыми чашами и уже везли к помойке, как вдруг случилось несчастье: его душа разбита горем. На духовном уровне он летел вниз, в пропасть, и ничего не могло удержать это тело, когда раскололась, подобно сервизу, его душа. Алкоголь сделал свое подлое дело. Композитор уже не вёл лодку по своей жизни, он потерял или продал весла. Эллис и в эти нелегкие дни боролась за его павшую душу, вытягивала его на свет и поила, как ласточка птенца, своей поэзией, как материнским молоком его, из чьих уст тогда шипели углем слова благодарности ей. Но пропитая память его не удержала мгновения ласки, все свернула, будто коврик, ярость владения, не любви и не страсти, именно владения. Он стал направо–налево объявлять о себе и Эллис, – нашел подпору. Духовный Бухенвальд убивал душу маэстро, и он уже воспринимал каждое слово так, будто кроме негативной информации на свете не осталось ничего. Слезы внутри души Эллис застывали сверкающими льдинами и падали, раскалываясь на созвездия в Туманности Андромеды, а маэстро бухал в кабаре, овиваемый пределом лабиринта, куда влекли его деньги и высоко взлетающие ноги танцовщиц на сцене, проданной дьяволу. Он сам так захотел: оттенить и выделить черное и белое, но слишком уж мало оставалось белого, и Эллис решилась на крайние меры по спасению маэстро: она пришла в его пространство, чтобы вытащить из грязи бывший свой луч счастья, потоптанного гориллами процветания и прогресса.
Перед импресарио стояла во весь рост Мадлен, разговаривая с ним, и словами беря за шиворот серебристого негодяя в облеванном жилете, в который тыкались мордами, как поплавки на воде, предавшие музу ошметки от колеса тачанки тщеславия.
– Да ты не считай мне эти плевки, отдай маэстро мне, – слова Мадлен летели в вонючие уши зверя, тупо отсчитывающие прокуренную денежную шваль и складывая в кучи унижения бывших людей, ступивших на прогнившую дорожку мостков над пропастью. – Отдаешь маэстро мне, и не увидишь меня больше никогда. В противном случае, я приду в твой кабинет, и мои люди оставят один на один тебя, закрытого здесь, с моей голодной обезьяной, которая располосует когтями твою поганую шкуру, порежет на полоски, так что тела твоего не станет. Полоски твоей кожи пойдут на плетение тебе нового кресла, где ты, кровавый кусок дерьма, будешь пытаться укусить свой локоть.
Эллис ликовала: на этих словах она сдула дымок пороха над стволом своего мысленного черного пистолета.
На этих словах Мадлен в зал вошел дрессировщик в черных очках, он привел обезьяну.
– Познакомься с любимцем нашей публики, это Джон Великолепный, – Эллис чуть приподняла свою ладонь, как обезьяна прошествовала напрямик и забралась на колени Мадлен, овив ее белоснежную шею своими забористыми и когтистыми руками, при этом поведя носом так, что стало понятно, что обезьяна расположена к женщине, и готова к ее приказам.
Импресарио стух лицом и фигурой. Вдогонку уходящей Мадлен он дрожащими руками сунул в руки обезьяне, сидящей у Эллис на руках, пачку денег, обезьяна выбросила ему в лицо своим четко отрепетированным жестом его деньги, показав ему гримасой, как он ей противен.
Маэстро был освобожден от позорящих его концертов в борделе.
Эллис и Мадлен слились в одно маленькое скомканное тело на простыни своей зашторенной спальни, куда проникали лучи ярких звезд.
Заведение ультравостока летело вдаль и становилось все меньше и меньше, превращаясь вскоре в точку и исчезнув вовсе.
Маэстро спал с женой, как труп, вызволенный из обмывочной морга перед неминуемой препарацией.
Наутро в спальню вошли дети маэстро за деньгами на обеды в школе. Мать дала им те самые выброшенные обезьяной купюры, хрустящие, будто морковки.
А можно ли расплатиться за возвращенную совесть? С кем?
Утро Эллис предвещало много солнца, сквозь тюль врывающегося в мгновение ее внимания с пеним неистовых воплощений птиц. И в такое время рождались под пером Эллис ее стихи. Рука, не отданная маэстро для поцелуя, возникла на облаке горного потока света, вопящего, как младенец новому утру.
У дверей концертного зала кишели за билетами на концерт маэстро ослепленные великолепием баловня славы его поклонники и просто зеваки, готовые к овациям от счастья не сидеть дома у телевизора, а : 1 – показать свой наряд, 2 – поболтать со знакомыми, 3 – всем рассказать о новой косметике, 4 – дать понюхать свои духи, 5 – погулять после концерта.
Нужды школы были удовлетворены. Ремонт сантехники и подвальных труб, прорвавшихся в школьной раздевалке, произведен. Дети от кипятка из лопнувшей трубы не пострадали от ожогов, только некоторые, кто переодевался рядом с трубой, получили стресс, снять который пригласили клоунов Эллис. Она, уставшая от вечера и ночи, едва ворочающимся языком от вчерашнего напряжения во время храброго разговора с импресарио, приняла заказ на школьный спектакль. Ответила, во сколько приедут клоуны, и следом получила еще один заказ на художника с песочной анимацией, спокойно уснула, зная, что ее малыш не останется голодным, и за ним не придут соцработники отнимать ребенка от матери. Думая, что этим они помогут женщине, две тупицы возникали с подарками для ее малыша и стремлением забрать его, свет несущего матери своей. Эллис очень пугалась их появлению, и не щадя себя, бесперебойно звонила в детские учреждения, узнавая, когда последний раз у них были с представлениями ее клоуны, называя дату следующего спектакля и получая уверенность в завтрашнем дне с малышом вместе, в одном пространстве жизни.
Инквизиция удалялась, увидев накормленного и чисто одетого ребенка в хорошей квартире, полной игрушек и баночек с детским питанием, а какими слезами Эллис доставалось это богатство, никого не волновало. Даже маэстро, слинявшего с экрана ее жизни.
Спасти и оставить его жене и его детям сияющего славой наглеца с улыбкой не последней твари на земле.
Чудесное превращение, прямо по Кафке, происходило стабильно, едва взгляд Эллис прикасался к памяти маэстро в ее сердце.
Там маэстро снова превращался в человека.
Эллис же закручивала спираль иного времени, где не было его жаркого дыхания над клавиатурой, и единственное обращение «он» относилось только к ребенку, красиво принимающему жестом знатока импульсы добра от собственной живописи и музыки сердца Эллис.
Художники растворились в прахе прошлого времени с переводом стрелок в настоящем, отцепляясь, как вагоны с шедеврами, едущими в художественные центры к организаторам их выставок.
Время безудержной показухи было вытеснено временем творчества Эллис, которым она пристрастно владела, видя себя возле домика у моря с маленьким мальчиком, идущим с ней рука об руку на закат солнца в горный храм помолиться и вернуться домой, где пылающая лира творит звуки сердца Эллис, отражая их в поэзии.
И где здесь хоть одна строка маэстро?
Радуйся, Цезарь..!
В мире идущих в гору нет остановки, это не автобусная трасса. Две болезненные точки, два глаза, на сквозняке горят холодом, не проникающим внутрь тела, но возвращающим на секунду после пошагового подъема. Свербящие лучи совести плетут свою паутину, петляют и ждут добычи, и в сетку внезапно попадает обладатель мировых вожжей для загнанных лошадок современности, отчаянно бьющих копытами, и этих носителей «серебряных копытец» приручают, как домашних кроликов, пока не скопытятся они. А газели бесколесные, сбив копыта, обувают лыжи и поднимаются вверх без толики сопротивления: лыжи «елочкой», — и пошла вперед с наработанной в советском детстве речевкой «Вперед! Всегда и только вперед! Вперед! Победы Родина ждет!» Родина, главное, ждет, а нам от нее что ждать?
Главное, соблюсти пунктуацию верно, в соответствии со смыслом, или совсем отказаться от пунктуации, тогда большая вероятность, что тундра не сунет нос. А то современные редакторы некоторых изданий, преимущественно в провинциях, даже смысл сказанного автором не видя, режут по живому и не информируют самого автора за неимением времени, получая ремейк от себя любимого.
Горит станок, как наковальня,
И застрелился пистолет!
С бумагой, навсегда опальной,
Стыда и совести здесь нет.
Бессмыслица кровавя душу,
Пускает пастораль гулять.
О, дайте наглядеться в лужи, —
В них кто—то хочет смысл понять.
Где ироничный эскапизм, гротеск и деконструкция, иррациональность жизни, философия абсурдизма. Смысл заменен на полную его противоположность, так что же там искать, кроме анализов, нечего? Но именно этого автора напечатать надо,
заварен чай, нетути денег,
откушан сливочный пирог.
без денег не отдали стелек,
зима восходит на порог.
У Эллис появилась идея переставить моменты жизни как главы в книге жизни: «Хотя это страшно, и все же некоторые хорошие моменты повторить необходимо, но не целиком день, к примеру, а час и его последействие. Моменты связаны с Георгом, его умением перестановку действующих лиц сиюминутной жизни производить мгновенно и слегка издеваться над особой серьезностью. Бывают люди, зашоренные до непроницаемости, и ты ищешь струю воздуха или луч света, только бы найти окно или дверь, чтобы выйти из атмосферы разреженного кислорода. Георг видел мир через просвещенную эклектику, кроме того, он доводил до абсурда существование толстопузых начальников, и теперь я понимаю, почему объектами его тонких издевок были начальники, их ранги, и доводя объекты до низшего статуса в своих суждениях, он выполнял тренировку по намеренному искажению мировоззрения Эллис, мгновение абсурдистского образа и ее мировидение. На самом деле Георг пытался внушить идею, что толстопузость – это смешно и требует именно издевательского подхода, иронии, доходящей до сарказма. Эллис очень смешно было смотреть его представление для нее, когда он изображал толстое пузо у себя, чуть согнув ноги и перевесив плечи и верхнюю часть спины чуть назад, сильно выпячиваясь, хотя у него самого отродясь не бывало такой оказии. Он опасался, если случится непредвиденное, но именно то, о чем его разбирали по частям его личные беспокойства, внушенные чужим опытом жизни, он не сможет остаться человеком в глазах Эллис, прекрасно зная ранимость ее натуры. Решив себя обезопасить, он произнес несколько фатальных фраз, которые поставили точки над «и», но Эллис не могла успокоить свои чувства и услышать его с пониманием его бабушки или мамы, его сокурсников или американских родственников, потешающихся над всеми нами, в то время как сами они страну своего проживания называли «трудовой лагерь усиленного питания», и надсадно ржали над российской болезнью автоматической боязни своего начальника, сбрасывая с льдин всех льнущих вниманием к их непринужденности и безапелляционности их мнений о жизни. В стране без «сетки ливня \\ магазин колбас» не смотрелся, Уэльбеком у нас долго не восхищались, восхищались мыслью об изобилии колбас и не верили, что такое бывает. Эллис нашла его стихи, и как гром среди ясного неба, удивление Георга возымело эффект. Атараксия автора не была свойственна Эллис. В последних стихах, найденных ею, она увидела полное обнищание чувств, и кроме психологической казни это не могло означать ничего. Уэльбека убивало его мировоззрение старчески вымученного, будто он вышел на свет из такого подвала, откуда небо выглядит всего лишь синим ковриком для разбега глаз, и упереться некуда, нет основы, ключика к тайне как символа незримого ее присутствия.
Так цезарианские чувства победителя, подпитанные доблестной лестью как истребителем добродетели в его душе, — да, пока Эллис думала о его душе, он стегал лошадей в пути к несметным сокровищам славы, как ему казалось. Все протухшие в курилках импозантные до упора в стенку чванливые джазисты, великомученики крещендо в сценической карусели рекламы, все их «Aut Caesar, aut nihil» выколачивали из пластичности его натуры кучу поддергаев, готовых подцепить нить искусства лжи и выплести из нее удачливую лазейку к кому угодно. Хоть к подросшему Тому Сойеру в крепдешиновом халате после сауны, стряхивающему в керамическую лодку пепел своего интеллекта и восстанавливаясь из руин.
Композитор брал от садов Босха сердцевину поиска мастера, утеплял ажиотажем вокруг пчеловодческой фирмы, которая изготовит тарталетки для его триумфа, откуда он кубарем скатится к укропной грядке, дабы помочь натурщице с ужином, медленно, но верно вплетет вожжи в самые роскошные кудри. Неважно чьи, главное, была бы голова, из которой после его манипуляций из нее будет исходить исключительное благородство по отношении к нему и тонкому кружеву его лжи. И чтоб в округе орали надрывали глотки рабы в такт его шагам: «Ave, Caesar, moretire te salutant», и его порфира падала в море крови. На самом деле морем был коньяк, и дерзкие рабыни его шуршали подстилками подвала, куда он пристраивал их для ночлега, с тем, чтоб наутро они готовы были на битву за его славу и богатство, сцену и зрителей его морального упадка. Деморализация – это приятно. Он не предусмотрел одно: Эллис не входила в круги его диванных див и лесных нимф, и если он пользовался ее умом, гибкостью ее логики в его интересах, то обязан был исключить из ее поля зрения болванов его свиты.
Погожим тихим днем, когда лишь листва высочайших деревьев, не тронутых бензопилой бесславных критиканов трафаретного искусства, шептала гимны красоте и всей ее бесполезности в адских громах кастрюльных крышек, отчетливы были только слова счастья. Эллис играла в прятки с уже рожденным ее воображением катышком участия в ладонях Бога в ее сражениях за лучи света и тепла.
В смирительных цоколях квакающих жаб, сплющенных копытами коня подлинного Цезаря, коим был не композитор, а его иссушенная хвалой тень, настырно тычащаяся, как теленок в соски матери, во внимание Эллис, которым она ну никак не могла вознаградить его тень. И маэстро обязан был это понимать, восполнялась невостребованность игрока судьбами, но он обрел карт—бланш и отважно пересчитал зубы композитора за поганенькие словца в адрес Эллис. Как—то она хотела его называть, но имя не шло на ум, а память держала в себе только излучения его добра, направленного на восстановление сил Эллис. Расточительность композитора в говорильне о своих творческих идеях и силах говорила не в его пользу: о святом не говорят открыто с трибун и наковален. Силы этой личности исходили от интереса извне, и растрачены они оказались им на развитие своей покупной свиты. Не требовались игроку судьбами ни аплодисменты, ни подпитки одобрительными словечками, не надо было даже хвалебных кружев на посмертный чепец трагикомика, — он был рожден из скалы и имел всё и всех, и недорогая побрякушка развращенного вниманием к себе композитора вызвала в игроке судьбами искреннее презрение свободолюбивого иностранца. Эллис тоже была свободолюбива, поэтому так долго держалась в кругу композитора из интереса к творческим натурам, какой она и сама была изначально.
Раскаты волн нежности игрок судьбами источал в сторону Эллис, ради ее лучистой радости в глазах он сворачивал с пути наглость, горы и челюсти коварных воздыхателей из свиты маэстро. По сути, он и был настоящим маэстро, поскольку для человека важна его судьба, а он как раз мог править судьбы, как гранильщик драгоценных камней шлифует кристаллы. Так откололся главный нарост, пользующийся художественным свистом и нанятыми свистунами, создающими глубокомысленные паузы на дешевеньком лжемёте фальсифицированного крема для ушей ослов, чинно впавших в кресла зала, как в свой возлюбленный маразм. Из этих ортопедических кресел вопящих «Брависсимо!» после паузы изумления, их выносили прямо с сиденьями и в скорую помощь, а сымитированный инфаркт миокарда ждал кокарды полицейского, чтобы разоблачить этот театральный приступ на живца, сыгранный виртуозно, благодаря репетициям их маэстро. Внутренний метроном композитора отсчитывал доли секунд, отданных паузе для создания многозначительности, после которой взрывались аплодисменты, подыгранные магнитофонной записью. Аплодисменты исходили из радости скорейшего вызволения из инструментов ортопедии, как из гипса, удерживающего в духоте зала, в душегубке без кондиционера свободы и воли. На одном ажиотаже мастер судеб консервировал, как грибы, поклонников композитора, чтобы они не особенно путались в ногах Эллис и не дергали за невидимые ниточки куколок подставы, хотя эти ниточки уже напоминали канаты. Их активность потрясала, когда они глотали «септалетто» для утончения звука вопиющего гласа в пустыне.
Все хотели банально жрать.
И с целью сбережения собственной обуви в которой они в этот сезон еще парочку раз придут на концертик, топали под сиденьями деревянными колотушками, купленными заранее у мастеров художественных промыслов, пускающих осликов мыльными пузырями в воздух пресыщенного преувеличения, раздувания заушных артерий жабы славы.
И если бы не напоминали его концерты комиксы, Эллис расстроилась бы, но художник сделал точную карикатуру, проведя по психологическому контуру характера своим резцом, всего лишь, карандаша мастера, чьей кистью заслуженно восхищались люди. Люди, а не поддавалы банного пара.
Некоторое время, недолго, но эти мгновения могли стать смертельными, когда скользкие ступени, расставленные композитором, подогревали интересы квакалок с мгновенными радио—и видеозаписывающими устройствами, дающими сплетням развиваться, подобно мангровым лесам на берегах Бенгальского залива, что выводило из строя Эллис. Ей не хотелось быть удобным мячом в руках негодяев, который они погоняли бы на своих приисках заблудших душ у стенки, надсмехаясь и создавая тот пласт трехслойного сэндвича, шумосоздающей панели, создающей эффективность энергопродаж, ведь композитор уже питался энергией, отнимая всю. Эллис, будто зачумленная, шаталась между бетонных стен меж этих нелюдей, отражающих друг друга с точностью до миллиметра поведения, прослаивая хорошенько стен камерности композитора, и ей не хотелось его так звать. Из композитора он становился композитом, эффективно служащим при монтаже вентфасадов, его нафталиновые бабусенции насквозь пропахшие свалками за чертами города, хлопали своими хлопушками напомаженных ртов и ладоней, подтасовывающих факты популярности Композита.
Эллис устранилась из этой свалки добровольно, а вслед ей неслись абсурдные приглашения, которые под ее взглядом летели мгновенно в пропасть новых дел, которыми ей пришлось занять свою неуемную сущность. Эти жабы в грубых кружевах поверх одеяний выстригали заушники всем желающим узнать о ней. Бывших муз не бывает, музы не растворяются и не становятся служанками или эстафетными палочками, они умирают на мгновение передислокации, поняв, как отравлен воздух вокруг.
И если Композиту нравилось поддакивать полуусопшим мумиям в плюшевых креслах с вафельницами и подстаканниками, придержанными для их Композита и «брависсимо» его самости, если он даже студентов натравливает, как породистых собак, сразу на его мерила ценностей, то что ей делать рядом с помойкой, где задыхаются розы и облака останавливаются перед стелами памяти, стоящими ранее того, как он превратился в Композит?
Белые розы под дождями не теряют своих привлекательных свойств, но им не дается только просохнуть, чтобы вновь стать собой.
Она, конечно, не простит никого. Она теперь не станет носительницей унизительных свойств скалы, скрывающей бельма зрителей конфликтов.
Череда дождей, несвойственных времени года и месту действия, проредила сады, где фосфоресцирующие фигуры тайно встречались в беседке, затаенной среди яблоневых цветов, где шептались листья, и ветви не теряли белоснежного цветения, и этот подлый финт использовал Композит снова ради увеличения своего влияния на публику.
Эллис поняла, что ею пользовались, но находиться среди тварных сущностей ей не позволяло предназначение.
Унеся с собой аромат и ценность любви, Эллис покинула гниющий сад утомленного в страсти Босха.
Отныне ее путь висел на воздушных мостках.
Эллис не могла слиться с толпой, маркеры высокого интеллекта выдают человека, обогащенного духовными ценностями. Такие люди не бросаются в давильню за бесплатной подачкой, им помочь можно только через деликатное обращение, пойти на это, как на беседу с Богом.
Обладая общеевропейским типом сознания, Эллис брала в орбиту своего воздействия людей, стоящих вне иерархии, и в случае, когда человек был воспитуем, обучаем и толерантен. Эллис радовалась ему, такой человек мог принимать участие в философских научных разговорах на духовном уровне. Обычно такие беседы проводились за городом, на вилле. Эллис считала за добродетель спасти мир красотой, и человеческие отношения тоже большая часть красот, которой она одаряла мир своими воззрениями и творчеством, осознавая высшую идею, возвышающую народ и отличающую народ от массы.
Сложности возникали только в воспитании детей, так как, выбравшись из родительского панциря, дети получали мир, проникнутый высшей идеей, но в свободном от родительской опеки мире, их ждали разочарования, высшие идеи разбивались о примитивизм существования масс, правящих миром, являющихся двигателем оповещения реальности о своем существовании. На мраморе и граните стоять на плечах гигантов в расчеловеченном мире чревато травматизмом.
В целом, Эллис не волновали аспекты логики судьбы, она всего добивалась только сама, без тирании требований от столпов за платы. Единственная тяжкая плата, которую ей пришлось внести в кассу разгневанной Фортуны, это расставание с маэстро, в его развитие и поддержку она вложила свои силы, время и внимание, не надеясь на благодарность, но будучи уверенной в нем, а оказалось, ошиблась в главном: в его благонадежности и непоколебимости в честности.
И здесь, на горной тропе, она свалила с себя ком его гадливости посягательство на чужое творчество. Стало гораздо легче непринужденно двигаться наверх, где отравленная царевна в хрустальном гробу, и ее можно исцелить.
Исцеляя других, человек исцеляет себя. Доброта, щедрость, миролюбие – сила. Зависть, злость, воровство – слабость. Покушение на чужое – уже факт несправедливости и растления.
Маэстро умер в композиторе, когда тот стал биться в бетонные стены лжи в целях найти там правду и помощь. Он потерялся в несправедливом мире, и сам стал творить несправедливость в отместку. Это не оправдывает его, нет. Это ставит границы расторжения двух государств: Эллис и маэстро.
Убежал лисенок, слушая в зале музыку и стихи. Не стало ручья на тропе войны. Исчезло миротворство. Осталось притворство композитора в любви, которой не было, Эллис поняла, насколько притворство искажает симпатию.
Царевна спала глубоким сном, хрусталь гроба сливался перед глазами с облаками, каждое дуновение могло обжечь кожу. Кипела лава страстей.
Осторожно, чтобы не будить вулкан, Эллис мысленно попрощалась с маэстро и начала отсчет времен назад, чтобы отмотать и вырезать ленту судьбы, где маэстро был нежен с ней. Пленка скручивалась нелегко, повисая глокими куздрами над ущельем. Эллис даже подумала прекратить бесполезное занятие, и пусть иногда он всплывает в памяти, но руки не слушались, продолжали крутить этот жизненный фильм и искали место необходимой обрезки там чувств и притяжения к его музыке.
Последней от человека уходит совесть.
Цезарь радовался.
Елена Сомова
_______
*«Или Цезарь, или ничто» = «Или всё, или ничего» (лат).
** «Радуйся, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!» (лат).
2026 год











Подобрать свой оффер





НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ