Новое
- Александр Полежаев (1804 -1838) — русский поэт первой трети XIX века
- Хвала во имя и хвала вопреки
- «Сидони в Японии» — сказка или быль?
- Русский поэтический канон: век ХХ, гамбургский счёт
- Владивосток – столица ДВ. Ляля Алексакова выпустила клип посвященный родному краю
- Великая миссия Кшиштофа Кесьловского
Рухнувший треножник
17.09.2024Люблю людей, люблю природу,
Но не люблю ходить гулять,
И твёрдо знаю, что народу
Моих творений не понять.
Кто-то невесело пошутил, что Ходасевич – любимый поэт филологов, то есть тех, кто на профессиональном уровне умеет не любить литературу.
Мышиный поэт, прогрызший себе норку в богатом сыре отечественной словесности, Ходасевич готов был довольствоваться своим скромным и неприметным обиталищем. Многие наивные критики так и поверили в незначительность поэта.
Болезни, вечные болезни, разнообразные и затейливые, как казни египетские. Ходасевич мог открыть медицинский справочник и обнаружить, что перенёс решительно всё, кроме родильной горячки. Но, в отличие от героя Джерома, это была бы не шутка. В стихах Ходасевича нет сетований на болезни, он был достаточно горд и слишком хорошо воспитан, чтобы допустить такое. Но чувствуется особое отношение к жизни и смерти, обусловленное непрочностью земного существования.
Шкловский писал, что в крови Ходасевича микробы не выживают. Жёлчность помогала держать дистанцию в общении с миром. Жёлчность – это хорошо для поэта.
Новаторство своё Ходасевич не выпячивал и прослыл классицистом, что, конечно, правильно, но не исчерпывает всего им написанного.
За формальной новизной ради новизны стремятся те, кому нечего сказать. В воспоминаниях он пишет:
Как он [Брюсов] радовался, когда «открыл», что в русской литературе нет стихотворения, написанного чистым пэоном первым! И как простодушно огорчился, когда я сказал, что у меня есть такое стихотворение и было напечатано, только не вошло в мои сборники.
– Почему ж не вошло? – спросил он.
– Плохо, – отвечал я.
– Но ведь это был бы единственный пример в истории русской литературы!
Умный человек, Ходасевич хорошо понимал, откуда есть пошла его поэзия. Недаром им написана лучшая биография Державина. Для этой книги был создан специальный, какой-то химически чистый и понятный русский язык, на котором никто никогда не говорил, который звучал не то чтобы несовременно, но как-то вневременно и, уж конечно, подходил для 18-го века куда лучше всевозможных архаизаций.
Ходасевич планировал написать и биографию Пушкина, но не хватило времени и сил.
В заботах каждого дня
Живу, — а душа под спудом
Каким-то пламенным чудом
Живёт помимо меня.
Главное понятие в стихах Ходасевича – душа! Душа у него не расплывчатый образ, но конкретная сущность, летучая и едкая, говорящая и текучая. Даже не понятие – персонаж! Душа у него – это не-я, не тот, кто бредёт под косым дождём, не тот, кто пишет стихи, а тот, кто осознаёт дистанцию между собой и земным бытием, между собой и небесным бытием тоже.
Русская историческая мысль – это всегда пересказ и обработка мыслей поэтических. Ходасевич был одним из первых, кто, говоря об императоре Павле, отказался от насмешки и негодования, а попробовал понять и оправдать одного из самых противоречивых российских правителей.
Наследуя Чаадаеву, Ходасевич назвал свою книгу воспоминаний «Некрополь».
Из писателей-некоммунистов Ходасевич оказался ближе всех к вершинам власти: он свёл знакомство не только с Луначарским, но и с самой Каменевой. Он смог увидеть, насколько нереволюционны, даже буржуазны русские революционеры. Тут можно заметить странное сближение между Ходасевичем и Маяковским, которые поняли – Ходасевич умом, Маяковский какой-то революционной чуйкой – скучную, бюрократическую природу новой власти.
Вообще, из тех, кто принял революцию, революции, Ходасевич чуть ли не единственный не допустил в свои стихи очевидной глупости или подлости.
Новую экономическую политику он посчитал возрождением торгашества и мещанства. Можно было терпеть голод, холод и страх ради прекрасной России будущего, но не ради России нэпманской. Ходасевич решает уехать.
Мог бы и не спешить с отъездом. Его имя обнаружилось в списках для философского парохода.
Но: восемь томиков, не больше, –
И в них вся родина моя.
В своей речи «Колеблемый треножник» Ходасевич говорил, что близятся времена, когда в наступающей тьме оставшиеся русские люди будут перекликаться священным именем Пушкина. Так и было.
Даже для большевиков Пушкин оставался душой русской культуры. Тут, конечно, утилитарная цель: большевики хотели сделать русский языком будущей мировой революции, будущего всемирного государства рабочих. А как без Пушкина, который и есть русский язык.
Треножник тогда пошатнулся – много на него лишнего навалили, – но устоял.
А потом тьма нехорошо переродилась, вроде как и рассеялась… Стала каким-то удушливым туманом, сквозь который видно если не лица людей, то их расплывчатые силуэты, но звук – звук искажается до невозможности.
Пус! Пуш!
О ком это, о чём это мы!
Имя Пушкина потеряло для России изначальный, определяющий смысл. Сердце забыло первую любовь.
Люди, когда говорят о своих любимых поэтах, кого только не вспоминают! Пушкина, конечно, тоже – но наряду с остальными, но явно реже Есенина или Маяковского. Эпоха сменилась? Нет, что-то важнее эпохи сменилось.
И мы, те, кто ещё пытается перекликаться, не ждём ответа, давно перестали вслушиваться в окружающий шум.
Здесь где-то был треножник!
Вам – под ярмо ль подставить выю
Иль жить в изгнании, в тоске.
А я с собой свою Россию
В дорожном уношу мешке.
«Как наши наших бьют», – будто бы сказал Ходасевич, услышав о еврейских погромах в Польше.
Взаимная неприязнь Георгия Иванова и Ходасевича не прошла для Ходасевича незаметно, но, кажется, занимала его меньше, чем оппонента. К сожалению, они выясняли отношения в критических статьях, а ведь могли бы обогатить русскую поэзию блестящими и злобными эпиграммами. Не знаю, как Иванов, но Ходасевич обладал замечательным даром юмористической поэзии.
Каждый раз, когда я прохожу мимо петербургского Дома книги, я повторяю: «И ныне с Оцупом беседует, как с равным, / На доме Зингера пустая голова».
Бедный Оцуп – хороший поэт, который запомнился только по этой шутке Ходасевича да по блоковской «Сцене из исторической картины «Всемирная литература»»: «Неправда! Я читаю в Пролеткульте, / И в Студии, и в Петрокомпромиссе, / И в Оцупе, и в Реввоенсовете!»
Трудно оставаться единственным нормальным среди общего умопомешательства, ещё труднее всячески культивировать умопомешательство, одновременно пряча его под маской холодной и надменной. Пьяный Андрей Белый пытался вовлечь Ходасевича в свои дионисийские пляски, Гумилёв старался пристроить его к Цеху поэтов, Мариэтта Шагинян вызывала его на дуэль. Ходасевич, наблюдая за жизнетворчеством, видимо не поддавался его соблазнам, сохранял чопорность, и это было одним из самых сложных вариантов жизнетворчества.
Джон Боттом славный был портной,
Его весь Рэстон знал.
Кроил он складно, прочно шил
И дорого не брал.
Портной пошёл на войну, ему оторвало руку, он погиб, его тело положили в могилу, не просто в могилу, но оказали честь – в Могилу Неизвестного Солдата, но вместо оторванной руки трупу приладили чужую. И вдова не ходит на могилу. И мёртвому нет покоя в раю.
Об ужасах войны писали многие – Ходасевич написал об идиотизме войны, об идиотизме посмертных почестей, героизации павших.
В селенье света дух его
Суров и омрачён,
И на торжественный свой гроб
Смотреть не хочет он.
Недавно пробудился новый интерес к этому стихотворению, в России мультфильм по нему сняли. Наверное, это как-то характеризует нашу эпоху, что в экранизации стихов одного из лучших русских поэтов не прозвучало ни единого слова. Кинематограф отомстил Ходасевичу за высокомерие.
Ходасевич был завзятым картёжником и несколько презирал людей, не чувствующих духа азартной игры. Это накладывало определённый отпечаток на его отношения с Брюсовым, который был непревзойдённым мастером игры коммерческой, но не обладал истинной интуицией, необходимой для состязания с роком.
Сложно представить себе людей менее подходящих друг другу, чем Горький и Ходасевич. Но революция и эмиграция заставляют пересекаться параллельные прямые. Ходасевич и Горький были олицетворением правды и лжи. И не только в каком-то высоком, духовном смысле, но и в низменном, бытовом. Не было у Ходасевича таланта лгать; что бы ни говорил, а получалась правда. Такое уж несчастье у человека. Но и Горькому было не легче: нельзя всерьёз стать собственным персонажем, стать Лукой. Вроде и простую вещь хочешь сказать, какую-то банальность о погоде, а выходит: «Над седой равниной моря…»
Ничего, кроме стихов, не понимавшая Цветаева обвинила Ходасевича в чёрной неблагодарности.
Основные эмоции «Европейской ночи» – это отвращение и скука. Лучшие страницы дантовского «Ада» не только страшны, но и отвратительны. Прогресс сделал наш Ад ещё и скучным. Если предпочитать места, где страх пересиливает отвращение и скуку, то надо было оставаться в Советской России.
«А он сейчас разинет рот / Пред идиотствами Шарло», – писал Ходасевич про одного из наименее симпатичных своих персонажей.
Идиотства Шарло – это хотя бы честно, без претензий на высокое искусство, потому Чарли Чаплин и лучший актёр за всю историю синема.
Стоит безрукий предо мной,
И улыбается слегка,
И удаляется с женой,
Не приподнявши котелка.
Добронравные критики считали, что Ходасевич проповедует смирение. Черта с два! Единственное, чего достоин однорукий бедолага, – это едкая насмешка, а сожаление поэта ему без надобности, зачем? – если всё равно заранее оплачен пропуск в рай. И такие билет Творцу не сдают.
Понятно, как зовут безрукого: Джон Боттом. Он лишился руки, но смог выжить. Только от этого никому не стало легче.
Выжить, чтобы смотреть дурацкие фильмы?
Увольте.
Но ведь и рай ему, мёртвому, не в радость.
В одном Ходасевич неправ: если безрукий не погибнет на войне, то не попадёт и в Рай. Останется среди тех ничтожных, кого ни в Рай, ни в Ад не берут. «Иначе возгордилась бы вина».
Не будьте, как Джон Боттом!
Повис Иуда на осине –
сперва весь красный, после синий.
Ходасевич привёл эти строки как пример бездарных до гениальности.
Позже неутомимые филологи выяснили, что он сам их и написал. Бездарный и в бездарности бездарен.
Вообще, Ходасевич относился к поэзии без священного, экстатического восторга, но вдумчиво и серьёзно. Так что когда Гумилёв вытащил на свет божий стихи Нельдихена, утверждая, что справедливо будет дать голос глупости, как одному из естественных качеств человеческой природы, то Ходасевич понял, что ему в гумилёвском Цехе поэтов делать нечего. Отрешиться от своего ума он не умел, да и не хотел.
Поэзия Ходасевича началась как архаическая в «Счастливом домике», продолжилась как реалистическая в сборнике «Путём зерна», реализовалась как эпическая в «Тяжёлой лире», а закончилась на самую что ни на есть метафизическую злобу дня в «Европейской ночи».
Радиоволны и рентгеновские лучи прошли через естество стиха, облучив, изменив его состав. Сам того не желая, Ходасевич стал современным поэтом.
Даже самые лучшие и трезвые поэты Серебряного века умели и любили впадать в мистику. Была своя эзотерика и у Ходасевича.
Я в комнате своей сидел один. Во мне,
От плеч и головы, к рукам, к ногам,
Какое-то неясное струенье
Бежало трепетно и непрерывно –
И, выбежав из пальцев, длилось дальше,
Уж вне меня.
Но даже когда он писал об опыте выхода души из тела, то оставался таким же сухим и рассудочным, как если бы продолжал о строчившей за стенкой швее. И хаос призывал Ходасевич голосом спокойным и уверенным, как будто не отчаяние, а точное знание диктовало ему строки. «Всё жду: кого-нибудь задавит / Взбесившийся автомобиль».
В мире, где размашистость и разухабистость рассматриваются как необходимые атрибуты поэзии, Ходасевич, естественно, оказался поэтом для немногих.
Так вот и душа незримо
Жжёт и разъедает тело.
Казалось, что поэзия Ходасевича потихоньку разъедает стены русской литературы и, будет время, вырвется на полную свободу. Но что это за свобода – развеяться по ветру?
В самые опасные, самые страшные времена России Ходасевич верил:
Треножник не упадёт вовеки, но будет периодически колебаться под напором толпы, резвой и ничего не жалеющей, как история, как время – это «дитя играющее», которому никто не сумеет сказать: «Остановись! Не шали!»
Доигрались!
В новом мире, который возник, когда треножник упал, когда имя Пушкина перестало по-настоящему значить в России, нет места и для Ходасевича.
Он писал о европейской ночи, а ночь оказалась всеобщая и навсегда.
Нет, всё не так плохо: можно дышать, можно жить, можно писать стихи, любые, даже великие, но наше дыхание, наша жизнь, наши стихи что-то значат только для нас самих. Саморазвитие, самокопание, самоудовлетворение – то есть всё то, что органически чуждо пушкинской поэзии.
Достаточно светло, чтобы не спотыкаться, но солнечного света нет. Пушкин был нашим солнцем, и сколько поэтов светило отражённым светом. Не только отражённым, но и отражённым тоже.
Если суждено России снова открыть для себя Пушкина как единое на потребу, то вместе с ним вернутся в духовный обиход ещё несколько имён. И одним из них будет – Владислав Ходасевич.
Дмитрий Аникин
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ