Михаил Садовский. «Блузка». Рассказ
14.02.2025
/
Редакция
Утром нельзя ни в чем клясться. Ничего задумывать. Утренний свет обманчив. Она знала это и стояла у зеркала, не веря своим глазам. Блузка висела у нее на груди, не обнаруживая ни малейшей попытки выпятиться, натянуться, взнуздать пуговицы в петлях, так, чтобы они наклонились и уже стояли почти ребром к телу, вырывая свои нитяные корни из нижней планки, потому что не в силах были сдержать упругого напора плоти. Ничего этого не было. Она провела тыльной стороной ладони по своим бокам на уровне сердца и ничего не ощутила кроме гладкой материи и волнистости ребер. Тогда она перевернула руку и положила ее на сердце, как это всегда делал он. Внутренний слух сразу же обнаружил в пространстве его любимую фразу: «У тебя нет сердца!» Но все остальное — из-за чего он говорил это, и почему до сердца, действительно, было не добраться, — отсутствовало: ни соска под тем местом, где ладонь делает чашечку, ни самой упругой груди — все это сморщенное и съежившееся опустилось куда-то вниз, и остатки растеклись по животу… Тогда она заплакала тихо и смиренно.
Так, плача, она медленно расстегнула все пуговички, настоящие, перламутровые, стянула рукава, отставив чуть назад руки, сложила аккуратно блузку на столе и, опершись на гладкую, блестящую, коричневато-фиолетовую ткань, закрыла глаза. И он снова вернулся. Встал перед ней. Просунул свои руки под ее, опущенные вниз, положил ладони ей на лопатки и так прижал к себе, что перехватило дыхание, и она опять почувствовала, как слабеют ноги, блузка трещит сбоку по швам, и больше ничего не нужно — никаких других звуков, кроме этого треска ниток и материи, никакого движения и никаких мыслей — только бы не отпускал и не отходил, а жадничал, как всегда, будто это последний раз…
Она так стояла долго… пока не закружилась голова. Потом молча обмякла на пол, растянулась на нем, раскинула руки и так лежала, ясно видя себя со стороны в синем застиранном платье пенсионного возраста, перешитом из материнского двубортного пиджака от костюма. Наконец, поднялась, расправила блузку на столе, отерла рукой, вложила ее в пергаментной бумаги пакет, завернула все в холщовую тряпицу и водворила обратно в шкаф, на то же место, на пустую верхнюю полку.
Все. Больше продавать было нечего: только блузку… или себя… За блузку можно было выручить на буханку черного… А за себя… Она не произнесла даже мысленно… просто не знала, сколько… стоила. Она вообще перестала понимать, что происходит в ней и вокруг, и для чего старается не умереть —да и умирать не было сил… Если бы какая-то болезнь скрутила… и быстренько: раз!
Она подошла к тусклому окну и посмотрела на осеннюю размытую улицу, охраняемую буйными головами репейника, вылезающего сквозь гнилые заборы и пытающегося вовсе заменить их собой. «И мужиков-то в поселке нет, — мелькнула тоскливая мысль, — Дети повзрослевшие и калеки всегда пьяные и пошлые… как это все может быть?..” Что «все» и что «быть» — не удавалось не только сформулировать, но даже зажмурившись сообразить…
Она натянула ватник, влезла в вечно сыроватые сапоги и вышла, остановилась в двух шагах от крыльца, вернулась, взяла блузку, сложила пакет вдвое и засунула себе за пазуху. После этого уже решительнее спустилась с трех гнилых, черных, скользких ступенек, даже не притворив дверь пустого дома…
По дороге ей попадались знакомые и незнакомые бабы, но она никого не замечала. Кто знал ее, сокрушенно качали головами, другие просто проходили мимо. Потом люди перестали попадаться. Она шла по обочине. Стебли паслена и пижмы ударяли по голенищам, репей зацеплял и пытался притянуть к себе ее подол, и она невольно обрубала его вниз рукой, чуть подогнув одно колено… Когда достигла разбитого большака, встала, сложив руки на животе повыше и, застыв, стала смотреть на холм. Если пойдет машина, то сначала появится там, на вершине, потом скатится по склону, исчезнет в овраге, а потом начнет подниматься по внутреннему склону, и, как в волшебном фокусе вырастать вверх из земли, долго не приближаясь, и уж потом полетит прямо на тебя с ворчанием и грохотом по далеко видному большаку.
Она стояла долго, неподвижно, покорно и обманывала себя, что ничего не думает. На самом деле единственное, что жило в ней нормальной жизнью — память, а все остальное или боролось с ней, или подчинялось ей.
Они гуляли в тот раз с ним так поздно, что не было смысла возвращаться домой. Добрели до набережной, долго стояли молча рядом, улегшись на каменный парапет животами и глядя на воду. В ней качались дома противоположной стороны, прямые линии стен и окон точно повторяли рисунок ряби, а поверх, ничуть не соперничая и не стирая рисунка, плыли облака, и все краски так мирно сосуществовали, что, казалось, счастье приплывет к ним по этой реке и застрянет именно тут, где они стоят.
По правде сказать, так и получилось. Она пошла провожать его на работу. Огромный универмаг как раз распахнул двери, когда они проходили мимо, и он остановился, посмотрел на нее, взял крепко за руку и вошел.
— Зачем? — пыталась упереться она.
— Мы должны купить тебе что-нибудь в память об этой ночи, чтоб надолго…
— Надолго?
— Ну, навсегда! — поправился он.
Поэтому она никак не могла продать эту блузку и еще потому, что каждая ниточка ее хранила столько его тепла и силы. Она зажмурила глаза и замерла…
У них была своя комната, а когда они, казалось, насытились друг другом, родилась дочка. И все пошло сначала. Но война, какой там второй… мало ли о чем он мечтал… сын. Сын… Эвакуация… сначала заболела мама — еще по дороге в теплушке… и она меняла вещи на продукты и лекарства… мама умерла уже здесь через два месяца… сердце не выдержало… А зимой следующего года простудилась Алиночка, и особо менять уже было нечего… Нужен был сульфидин, свежий куриный бульон, лимон… Воспаление легких оказалось двусторонним…
Она переступила с ноги на ногу и почувствовала, что озябла: «Нехорошо, — подумала она машинально, — заболею… Ни одна холера меня не берет… Господи, почему ты не забрал меня с ними, если не оставил их со мной?» Но она знала, что ответа никакого не будет, потому что уже много дней и ночей задавала ему этот вопрос. «Когда бомба убивает всех сразу — это слава Богу. Чем так мучиться… зачем он меня оставил? Чтобы дождаться Гриши? Но что тогда ему сказать? Как объяснить все? И он тоже не пишет уже больше года… ни извещения, ни обратно вернувшихся писем с пометкой «Адресат выбыл», ни ответа из бюро розыска … » И как можно сейчас вспоминать всё это!? Но разве по её воле наваливаются на нее прошлые дни? А, может, это, слава Богу, конец? Она слышала, что перед смертью люди всегда вспоминают всю свою жизнь, хотят этого, или нет — итог подводят…
Ей показалось, что заурчал мотор. Она вся подтянулась, напряглась, поерзала телом внутри толстой телогрейки, совмещаясь со сползающей вниз блузкой, и даже вытянула шею. Звук пропал…
«И на фронт не взяли… Умереть от пули проще, чем тут… с тоски и голода… Когда он расстегивал блузку, сердце останавливалось, потом так начинало стучать, и вся она так напрягалась… Пуговички были тугие, никак не поддавались… он так сладко злился и нервничал,» — она вдруг неожиданно для себя улыбнулась. “ Как можно она думать об этом!” — Одернула она себя. Но уже не могла остановиться»… и так дернул от нетерпения ворот, что две перламутровых пуговки сразу отлетели, и одна сломалась пополам по дырочкам…»
Теперь ясно было, что идет машина.
Водитель оказался пожилым и мрачным, в ушанке и такой же телогрейке, как у нее. Он остановился, молча распахнул дверцу, подождал пока она вскарабкается на подножку, потом усядется на сиденье, потом, буквально улегшись ей на колени, еле дотянулся до ручки двери, еще раз хлопнул ею, чтобы закрыть плотно, и тронул, ничего не спросив и даже не посмотрев на нее. Так, молча, они и ехали, пока не застряли в огромной луже. Не говоря ни слова, он вылез из кабинки прямо в воду, которая плеснула ему разом за голенища сапог, приподнял сидение, вытянул из-под него топор и отправился в чащу. Два раза он возвращался с огромными кучами веток, которые волок за собой, уложенными на стволе молоденькой елочки. Когда он подготовил колеи, подошел к кабине, в которой она сидела, не двигаясь, и скомандовал:
— Садись на мое место.
— Я? — удивилась она. — Я не умею… водить машину…
— Темнеет, — односложно ответил он и вытянул из-под сидения рукоятку. Она повиновалась, неожиданно для себя положила руки на руль и повернулась в распахнутой дверце к нему. Он вздохнул, опять влез в лужу, подошел вплотную к распахнутой дверце кабины, взял женщину за ногу выше голенища сапога и пониже колена, почувствовал, как она вздрогнула, и, переставляя ее ногу с пола на педаль, произнес: — Не бойсь. Лапать не буду. Мне это ни к чему… Выжмешь и держи, пока заводить буду…
Мотор загудел с первого раза. Водитель влез в кабинку, и вода с его ног залила весь пол и потянулась струйкой ей под ноги, потому что машина была наклонена на правый бок. Они благополучно выбрались из ловушки и медленно, осклизая колесами, двинулись вперед, стараясь не сваливаться снова в колею.
В поселке, куда они притащились затемно и остановились возле какого-то не то склада, не то старого учреждения, машина остановилась, и она осталась одна — ее попутчик ушел, как обычно, не сказав ни слова. Через полчаса он вернулся с какой-то теткой совершенно квадратного необъятного размера, та долго гремела ключами, открывая замки, потом сняла щеколду наискось перегораживавшую дверь, сильно, помогая всем телом, дернула ее, взяла что-то из протянутой водителем руки и, не оборачиваясь, пошла в темноту.
Тогда водитель подошел к кабинке, открыл дверцу, и, видя, что попутчица его совершенно замерла и смотрит бессмысленными по-рыбьи застывшими глазами, тронул ее за плечо. Она встрепенулась, спустилась на землю и поплелась за ним. Сердце у нее колотилось, и только это и дурацкая фраза, звучавшая внутри: «Все будет хорошо!» — доказывали ей самой, что она не умерла.
Водитель зажег коптилку, отчего огромная, пустая комната сначала раздвинулась, а потом стала меньше и страшней.
— Ложись, — односложно скомандовал он, кивнув на нечто напоминающее кровать, и двинулся обратно на улицу. Когда он вернулся, она так и стояла, прижимая руками грудь. — Ты что, недомогаешь? — спросил он как-то по домашнему, и это легкое словесное прикосновение неожиданно преобразило ее…
— Нет… То есть, да… Понимаете… — смешалась она.
— Чай пить будем, — вывел он ее из затруднения, и она увидела, как в руках его блеснул бок медного чайника. — Ты из каких будешь? — мирно поинтересовался он.
— Что? — не поняла она.
— Каких кровей?
— А! — сообразила она и съежилась. — Еврейка.
— Плохо! — вздохнул он и, не дожидаясь возражений, продолжил, — Всем плохо…
— Всем? А вы местный?
— Теперь все — «местный»! Куда поместили там и местный.
— А вы раньше, где жили? — непозволительно разговорилась она, сама удивляясь такой перемене.
— Далеко жили. Хорошо жили. Семья была… Ты что там хранишь? — неожиданно прервал он себя.
— Где? — не поняла она.
— Где-где… вынимай… раздевайся!..
— «Все!» — вдруг оборвалось у нее внутри… — А я не знала, «как»?
— А! — догадался он… — Не бойся! Тебя как зовут?
— Фира… — машинально ответила она… и ей стало неудобно, что он хлопочет, выкладывает на стол из чемоданчика, который принес из машины еду, какой она не видела много недель: сахар, железную баночку чая, хлеб и белый завернутый в тряпицу влажный сыр… Она расстегнула телогрейку, вынула и положила на край стола свой сверток. Он внимательно посмотрел, что она делает, на мгновение остановив свои движения, и снова продолжил хлопоты.
— Садись! — пригласил он и сам опустился на табуретку.
Они молча долго пили чай, и он, видя, как она стесняется и как голодна, сам накладывал ей соленый козий сыр на толстые куски хлеба и огромным ножом, вытянутым из-за пояса, откалывал кусочки рафинада от синеватой глыбы, лежащей на ладони. Потом, когда она уже совершенно расплылась от тепла, от покоя, исходящего от попутчика, и думала только о том, как бы не заснуть тут же и не упасть с табуретки, он вдруг спросил неожиданно:
— А ты куда едешь? — и она не знала, что ответить: куда она едет, зачем, что хочет найти… Он опять словно прочитал ее мысли.
— Плохо. Совсем плохо, — она вдруг больше всего испугалась, что он сейчас замолчит, и почувствовала, что наступил момент, который очень важен для нее, может, самый важный за все последнее время, и что именно сейчас она должна ответить на эти вопросы, потому что больше не может жить, если на них нет ответа…
— Нет, нет! — запротестовала она и даже вскочила на ноги, — Я, я, я… совсем одна, — она задохнулась этими словами и снова удивилась тому, как он все понимает.
— Спать будем, — примирительно сказал он. Собрал все со стола. Расстелил на полу какую то рогожку, принесенную из сеней, натянул на голову тюбетейку, которая нашлась у него в кармане, примерился, оглядываясь на окна, где восток, потом опустился на колени и забормотал, забормотал, как невидимый ручей в ночной дороге. Она так и стояла, не шевелясь, не зная, что делать. Через минут пять он искоса оглянулся на нее, и она снова неожиданно для самой себя ответила на его безмолвный вопрос:
— Я не умею, — он снова погрузился в свою молитву, и она почувствовала, как ее слова сами побежали вслед его бормотанию и поклонам: — Господи! Скажи мне, зачем я здесь, а если нет другого пути, так укажи дорогу! Дай мне силы верить тебе и дождаться его, а если нет его на свете, то скажи мне, зачем я живу и отправь к нему… — мысли снова вернули её назад, в прожитое, видно, потому, что оно так ярко и сочно запечатлелось в памяти, и ничто другое не могло с ним сравниться. И снова, как бывало много раз за последние два года, она удивилась, что еще может думать и чего-то бояться, хотя знала, что не дорожит жизнью, а больше у нее никого и ничего на свете не было…
Она легла, не раздеваясь, на разбитый матрас, брошенный на козлы, и долго в темноте слышала, как возится ее попутчик, не понимая, что он делает. Сон, никак не хотел освободить ее от страха, не взирая на усталость и еще более тяжело переносимую и давно забытую сытость.Она лежала вся сжатая до полного вытеснения всяких других ощущений, кроме напряжения во всех суставах и мыслях, и твердила никак не покидавшую ее фразу: «Все будет хорошо… все будет хорошо…»
Утром она проснулась от его прикосновения и обнаружила, что так и лежит на спине с руками, прижимающими к груди сверток с блузкой. В маленькие окошки пробивался серый день.
— Как вас зовут? — спросила она голосом, который удивил ее саму. Это был давно забытый, собственный, прежний, довоенный голос.
— Меня? — удивился он.— Зачем тебе?..
— Я хочу поблагодарить вас! — и она протянула ему свой сверток. — Возьмите, пожалуйста… у меня больше ничего нет. — Он молча посмотрел на протянутую руку. — Это … — комок в горле прервал голос, но она сглотнула и продолжила, как будто должна была вынести эту пытку, чтобы жить дальше, — Это блузка… может, жене пригодится… — он поднял на нее глаза и твердо сказал:
— Не надо. У меня никого нет. Все умерли, когда нас выселили из Крыма. Мы татары. Не надо… тебе самой пригодится… поменяешь… или продашь… — и он замолчал.
— Нет, — сказала она. — Это невозможно. Она не поддается. Мне надо, чтобы вы забрали ее, понимаете, забрали от меня, но я не могу ее отдать, — она затруднилась, подбирая слова, — я не могу ее отдать в чужие руки…
Фото из открытых источников — архивов свободного доступа
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ