Новое
- Дмитрий Плынов. «Тишина на их плечах». Рассказ
- Феномен совести. Три модели человеческого в зеркале языка
- Предхристианские символы в русском средневековом зодчестве
- Елена Сомова. «Задача кубконосцев». Эссе
- Род Плыновых: «FIDES ET CUSTODIA»
- Из ранее не опубликованного: Диалоги Об этом… Фрагмент общественной дискуссии «Культура. Перезагрузка» в рамках книжной выставки-ярмарки «Non fiktion»
- Городская голова Анапы
Елена Сомова. «Задача кубконосцев». Эссе
16.03.2026
Смешанный жанр от сатиры до криминала,
триллер, использование саспенса,
напряженного повествования и
парадоксальных сюжетных ходов
Сквозь скрежеты раскалывающихся звезд вместо любви в мир пришла слава проверить, что где, почему именно здесь и долго ли еще продержится, и началось расшатывание корня в целях проверки на крепость. Лично проверив всех и всё, взгрустнула по любви, пошла было назад в гнездо, а там завелись треглавые птицеяды, хищные, но ласковые. Приголубят, эдак, мать твою и свою, и еще чью—нибудь, и давай учить ее, ибо уже вылупились, значит, уже не яйца, а раз не яйца, то можно уже и учить. Так, выучив целый полк орденоносцев, слава почувствовала, что поистаскалась, заблюла календарные дни, причесалась, покрасила когти на ногах и руках, наклеила стразы, где можно и подольше продержатся, почистила зубы. Вставила новые пирсинги: один в пупок, другой в язык, третий не придумала, куда, и положила на подоконник остыть, а он исчез. Тогда взяла в руки кальян, устлав черепами путь кощею, уставшему над златом чахнуть, и стала ждать, когда вернется.
Черепа славы, расшибая облачную дымку свинцовых облаков курева над столами с книгами, все реже читаемыми без платной рекламы, складываются горками и зовут Ленина истерично выступить на развалах империи и на книжных развалах, размокающих под снежными слезами современников.
— Вова, поди-ка сюда, родимай! Да ты им кажи погромча, мол, да здравствует март, апрель, май, баба ёжка и заместитель кощея, почившего от того, что забыл, на конце чего яго смерть. Ди-ди-щас-кажу-деменция у няго, живет-то пятый век, а все как маленький. Вот тут-то е(я)му и подрезали струну. Пел на одной, грал вооще без струн, як Паганини.
Вова почесал затылок, сбив кепку назад, как прошлую жисть, и рёк, запрокинув главу повыше, чтоб не пропустить взглядом птиц перелетных и многодетных. А что рёк, и сам не понял, но раз яга сказала, надо слушаться. Отслушав речь, народ зашевелился, хотел перейти в охлократию, но передумал: прижал ушки, поджал лапки. Свернулся клубочком и смотрит в окна с печек, а по улице идет мимо дама.
— О, купила книгу и газетку, Клаша? — интересуется соседка по даче показаний.
— Да, чтобы память не потерять, вспоминаю по кроссвордам прошлое, — Клаша довольная и улыбчивая, приятно посмотреть на такую! Все шашечки надраены, буквы на каждой аж две, да на разных языках!
— Да ты не потеряй память от вида кавалера, Клавиатура Интернетовна! — смеется соседка. — И не забудь, идем в театр пятого.
— Помню—помню, но ты напомни на всякий случай, мало ли что, вдруг потеряю память и правда, от счастья! — Клаша парирует на языке легкой иронии. Этого языка на клавиатуре нет.
Кавалер Клаши — любитель застолий, не воспитывать же здоровенного детину, рассказывая, что негигиенично заворачивать в спешке противные сальные нарезки в газеты с ядовитыми, отшлепанными цианистым калием, буквами. В целом, газеты нужны не только из—за новостей и кроссвордов, их наличие создает особую атмосферу, — они имеют звуковые аналоги купюрам, когда… шуршат. Читать же их разучиваются. Спасибо клашкиному бухальщику сказать остается за то, что книги своими бутербродами не прокладывает между страниц. Книги вворачиваются сварливым женам в качестве громоотвода и оправдывают любую ложь. Кроме благотворного влияния иногда на ум, но чаще на память, газеты полезны в особенности, потому что из газет можно вынуть чистый витамин С в кислющем яблочном соке! Финт кавалера Клаши — завернуть всё в газетку для благонадежности: от цветов, даже в хрустящей красивой упаковке, до простой коробки сока и даже до главы парламента после запоя, чтоб не храпел. Всем тиражом.
От учащенных, как звучание сердца, его тихих вскладчину запоев произошли мошенники, возросшие во мху, оттого и название их: мо—шенники. Вспомнили шенов: шена старшего и шена младшего из моего рассказа—трансформера «Измененная ноосфера», прочищающего чакры ? Или бутерами проложили книжку?
Квесты мошенников не дадут расслабиться и напоминают фантастические шпаргалки для эмбрионов, чтоб читали прямо из утробы, не прибегая к очкам и линзам. Не успевшие на аборт школьницы, засидевшиеся на уроках, развивают мозги в очередях на анализы, выкарабкиваясь из—под свинцовых одеял в диффузии с золотом, отряхивая подол от крошек, наскобленных зубами под подушкой при чтении с печеньем произведений Пушкина и скребя зубами почти по—беличьи.
— Так, прочитав семь томов под подушкой, можно считать себя почти образованным человеком, — прошептала зачарованная Пушкиным Клаша.
«Хорошо, что она Пушкиным, а не Уэльбеком очаровалась…», — умиротворенно думает мама. Иначе пришлось бы 65 000 рублей готовить, коллеги на работе сказали, что сейчас ровно столько стоит избавиться от нежелательной беременности. Офонареть можно. Это вместе анализами! Надо еще семь томов Гессе и четыре тома Лермонтова купить ей. Дешевле гулянок получится!», — продолжала мысль мама на верном пути дочери к высшему образованию. А то мы с коллегами прочли Мишеля Уэльбека, но я ей читать не дам. Надо книгу спрятать срочно, а то найдет. Может, удастся обменять на Пришвина для самообразованки?!»
Мама Клаши так и продолжала думать. Иногда она звонила сестре, и дочь слышала из-под одеяла:
«Почем нынче гранит науки, поделились по телику очковтиратели с линзами проктологов, исследующих ректальную температуру и сосуды изнутри, промеж кубков, затыкающих хронический геморрой носителям интеллекта».
«Вот это да! Шпарит без шпаргалки!» — восхищалась дочь, полистывая стыренного у матери Уэльбека и в мыслях уже расширяя пространство борьбы.
В облачной дымке над домами и проспектами витало необычное облачко, существенно раздваивающее мир на темное и белое. Вначале облачко садилось на ветви деревьев и провода, пыталось приютиться в тепле балконного курильщика, требовало расплавить себя при подогревании пирожков для студентов в «Красной Шапочке» и даже садилось на плечи в обличье зайчика к важному профессору. Ну и что такого: облачко легкое, его и не заметил никто, кроме ветра. Вышел этот человек на улицу, подкрепившись, и унесло ветром зайчишку—мальчишку, но даже если бы это был облачко—зайка, девчонка, то все равно ветер ее выстудил бы, хотя я слышала, что девчонки крепче. Это была любовь. Летела и искала приюта в сердце, верном и готовом к пыланию вечного факела. Любовь денно и нощно собирала в себе все лучшие эмоции и впечатления жизни.
Однажды любовь устала летать, складывая линзы редакторов стопками, предназначенными для подзорной трубы, ища на предметном стекле хоть каплю гениальности. Как такое могло произойти, — взялся за гуж, не говори, что не дюж, пылай себе на здоровье, и никаких гвоздей! Вот лозунг В.В.Маяковского и звезды по имени Солнце. Но облачко—заяц пригорюнилось, усевшись на плечико девушки, всегда вешающей на плечи сумку для тетрадей и книг. Девушка в начале не заметила, но позже почувствовала легкость во всем теле, и даже сумка с учебниками стала казаться ей легче. Девушка аккуратно причесала крылья и удивилась, подумав, что оставила пару учебников дома, но осмотрев наполняемость сумки, поняла, что все зрители ее удач на месте. Сразу настала радость, залетали ласточки, наполняя мир дымом снизу, — там чадил сосед, как заводская труба, застилая сизым подсветком район, и девушка увидела еще не разбившего никому нос парня, спешащего, как она, в учебное заведение, где учат покупать контрацептивы вовремя, не после зачатия.
Отчего—то в семьях, где имеются долго не выходящие замуж, стараются скорее направить мысли своих девушек в первую очередь на замужество, а потом уже на все остальное. В первую очередь выйди замуж, найди опору в жизни, если мать с отцом немолодые или уставшие озарять государство своими успехами на поприщах неутомимых заработков. Тут вылезли бабкаёжка с кощеем и чинно уселись послушаДь. Это чтобы родители в старости не переживали и даже могли быть облагодетельствованы помощью детей, такой важной помощью как скорейший отъезд куда глаза глядят, чтобы не захоронили их молодость в зачатке, и заняться современным делом производства электронных кошельков, откуда деньги выковыриваются платно.
— От оно как! — бабка ёжка аж подавилась. Кошей мирно слез с насеста и официально разрешил курам нести яйца, отправляя их сразу на ультра—звуковое исследование, почуяв неладное. Вдруг ёж чё—то обронил, пока он ёжку, бабу разумную, учил уму—разуму, поменявшись на день с ней статусами.
До витания облака
Внезапно растворилась дверь, и сквозь холодный сдавленный мрак и бессознательное блуждание глазами по стенам возникла фигура монашки в фиксировано темной одежде. Эта женщина быстро и даже порывисто протянула свои бесцветные руки и взяла едва слышно пискнувшего новорожденного, прижала к сухой груди обеими руками и направилась обратно к двери. На полпути младенец еще раз поплакал, но бабка покачала его и он замолчал. Когда она выходила из кабинета, стала слышна только напряженная тишина с незначительными шумами, как то скрип, шептание, шаги по коридору и нервное позвякивание дверей в том не длинном, но вытянутом коридоре с множеством окон и мокрых весенних пейзажей еще холодного времени года.
— Куда его унесли? Она вернет мальчика? — Мария испугалась своего незнакомого голоса. — Он же плакал, почему мальчика не дали мне? Я же мать.
— Вы мать, Мария, несомненно, только время безупречно расставляет акценты и измерения человеческих возможностей. Ребенок умрет, он слишком рано родился на белый свет. Вы чувствовали напряженность вашего положения перед отцом его, искали успокоения в помощи близких вам людей, но не нашли его. Ребенок все это переживал вместе с Вами внутри вас. Ему так же, как вам, было больно, и его крохотное сердце разрывалось вместе с вашим от нестерпимой боли, к которой привело ваше отчаянии. Как я понимаю вас, Мария. Будь вы моя женщина, я никогда не бросил бы вас, несмотря на трудное время в России. Мы все одна страна, понимаете. Нам выпало бороться за жизнь. За свою жизнь. Ребенок не выживет, но вы не переживайте. Вам не надо больше рожать, мы поможем вам, обезопасим, как можем. Пусть вас не волнует ничего. Отдыхайте. Вы слабы. Вам надо выжить. Думайте сейчас о себе, пожалуйста.
С этими словами врач вышел. На руке осталось мягкое и теплое прикосновение его твердой и решительной руки.
В памяти Марии запечатленные слова звучали отчетливо и бестрепетно:
— Только не плачьте по этому ребенку, пожалуйста, он не принес бы вам столько радости, сколько вы ее еще получите в своей жизни, я уверен. Вы талантливый человек, и у вас все будет хорошо, нужно только чуть—чуть потерпеть и выздороветь после испытаний судьбы. Жизнь посылает людям испытания в той мере, насколько любит человека. Жизнь любит вас, Мария. Простите всем всё, и вам станет легче. И … я не советую вам возвращаться даже в мыслях к мужчине, который принес вам столько страданий, взвалив на вас весь груз ответственности за будущее, — эти слова уже принадлежали медсестре, продолжившей разговор со слабой, беззащитной, несчастной родильницей. — Он тебя не достоин, Мария. Выдержи это, чтобы никогда больше не страдать от подобной ошибки. Выдержи и пойми, кто враг, оберегайся от него. Мы звонили ему, он сначала вовсе не желал продолжать разговор, но врач Игорь Петрович настоял на разговоре и заставил себя выслушать, чтобы этот негодяй понял, что сделал, отказавшись от тебя и ребенка. Ты одна не подняла бы малыша на ноги. Возраст — не шутка, ты поняла бы это сразу, выписавшись из больницы после родов. Никто не смог бы помочь так, как любящий муж, но раз так случилось, оставь всё Богу, пусть он решает дальнейшую твою жизнь, как его задачу.
— Страшно оказаться на дне, — губы Марии выражали боль и отчаяние. — Зачем вся эта жизнь, если в ней столько боли… гораздо больше, чем счастья.
— У тебя будет счастье, не ломай себя такими мыслями, успокойся. Я сделаю тебе укол и поспи. Утром станет легче. Но твое утро будет дома, мы отвезем тебя и поможем положить тебя в твою домашнюю постель.
Лекарство шло в вену шустро, и надежные руки медсестры по окончании процедуры нежно погладили руку Марии, в чем она так сильно нуждалась.
Несколькими часами ранее. Меценаты смерти
Страшно собираться на роды совсем одной. Невыносимо противно чувствовать себя брошенной и отравленной ложью. Когда никто, кроме тебя, не ждет этого ребенка, а только с ужасом озираются в страхе, что же будет, как выживем. Эти гнилые вымерзшие отморозки живут, как скоты, со своей ледяной вершины не видят и не слышат никого, кроме себя и своих воззрений. Они плюют на каждого, кто посягнет на их замок в виде кубка. Пользуясь тобой, они разрушают твою жизнь, им же глыбы характеров не позволят снизойти до младенца с его матерью. Наверное, чудовища дают обет, прежде чем становиться такими. Может, до обета он были людьми. Вместо помощи они растопчут до основания тебя и твои устремления, заберут в свое пользование все твои жизненные наработки, а тебе в знак презрения похвастаются своими вершинами с их кощеевыми ценностями. А если не отвертишься, будут методично капать в твое пространство свои особые капли с помойки, чтобы пропитать ими тебя до мозга костей, так что потом сама не соберешь свой дух, а на развалинах твоих разлягутся их семьи, которые ты будешь кормить всю свою жизнь. И сама не заметишь, как станешь рабыней их интересов. Душу твою примерят на свой фасон, а тебя объявят давно умершей. И раз в год попразднуют, может, устроив твои поминки, хотя ты жива, но тебе требуется помощь добрых людей, а не смурного гнилья, располагающего свои виды на твои крохи, доставшиеся от родителей или кровавой битвой за кусок хлеба. Меценаты смерти, пользуясь везде своим возвышенным положением, собрав со знакомых, как бы ради тебя, а на самом деле ради своей утробы, чтоб им польстили и назвали именем, достойным их пакостных делишек, — меценатами твоей смерти.
Спустя двадцать лет
Трагедиями исторических перестроек являются дети, – самому слабому и маленькому достается огромный груз ответственности за больших и умных. Дочь, это нежное в младенчестве создание так закалилась в жизни, что готова взять на себя смертный грех: убить мать. Она уже затолкала бабушку в гроб своим жизнелюбием и непомерными тратами на современные признаки жизни, а теперь мать не нужна, а точнее нужна рабыня, бессильная и все до копейки отдающая ей. А с какой стати эта … дочь … стремится ее сжить со свету? Какое она имеет право … ну и дочь … распоряжаться не ее личным имуществом и отрывать родное? Мало ли что ей надо, так не убивать же за свои «нады» мать?! И ее подруги, особенно пока бездетные, изощряются в отзвуках праздничных пьяных сочувствий до сверхценных советов по устранению мешающих субъектов. Ситуация сродни истории двух собак из рассказа для детей, где уличная собака пришла в гости к домашней, они обе наелись до отвала и завалились на хозяйские перины, и хозяйская собачка поведала бродячей, как она дрессирует своего хозяина, и спит он у ее кровати на коврике. Вот и наглость отпрысков пускает ростки в мечтах поскорее избавиться от негатива, который несут родители, воспитывая их. То есть, уже не дележ пространства для житья, а вообще право на жизнь преобладает и повелевает поведением отпрысков. Дети и родители становятся двумя взаимоисключающими цивилизациями.
Прощание с нежностью
Неумолимое время в виде мелких снежинок завалило тропинки наших встреч навсегда, а я и не подозревала, что с каждой зимой, не встретившись, мы расстаемся, и всё глуше становятся шаги по насту и по земле. Мы отчуждаемся. Наст и земля коварны падением. Упав однажды, можешь навсегда остыть разбитым, обманутым сердцем, и воспринимать мир только через помощь себе.
И все же вспоминая любовь, я надеюсь на благость Всевышнего, и могу сказать влюбленным только одно:
Бегите к любимым своим, бегите в отраде встретить глаза, которые не отвернутся от вас.
А сначала казалось, будто мы вместе, и непродолжительные телефонные разговоры — это преддверие встреч. Время показало, что эти разговоры — отмазка, и встреч не будет вовсе. И то, что было раньше — всего лишь набросок будущего счастья с другим человеком. Наяву же — только беспросветная пахота, до самозабвения, так что забываешь о жизни и времени.
Падал снег, рушил башни надежд, не менял характер, а закалял, будто кожу бывшего младенца в условиях таежной жизни из тонкой нежности, почти лепестковой чайной розы, превратил в крепкий шкурный наждак. Такую руку возьмешь в ладони — и умрешь от слез, поняв, как эта пропасть разрубила нас, пропасть, куда упала нежность его прикосновений.
Не бесконечный труд, а внутренняя отчужденность приводят к разрывам Вселенной на «до» и «после», и блажь прозрений о сохранении любовного потока единой энергии — всего лишь путь к отступлению, названный иначе. Горькие потоки слез пусты как данность. Наэлектризованность отношений — вот, что оказалось главным в отчуждении, — не стенания на занятость по уши, всей головой в работе, не паданцы дичков откровений, съедобных только понарошку. Ему просто не нужна была моя чувствительность, которую развила во мне музыка, не нужна была мелодия моей жизни, где он фальшивил.
Когда пришло понимание тотального отчуждения, одновременно пришла мысль о многомерности пространства, но поскольку меня в его пространстве не было ни физически, ни в тайных мечтах, то пропасть разрослась до масштабов категоричных, и неважен стал их объем, важнее оказалось не упасть в эту пропасть и не захлебнуться нечистотами.
Снова западал настоящий снег, как западала клавиша на брошенном пианино в его доме. Он играл Сальери, — и это насторожило меня, и должна была я удалить из мыслей своих этого сальериста, во имя Моцарта своего вдохновения. А я вместо этого объясняла, стучась о тупую стену отчуждения, царапая свежим бутоном розы непроходимый бетон, далекий от вазы с чистой водой. Какая глупость, желать стать его вазой с водой, когда он — ярый ненавистник цветов, разве только могильных.
Так я поняла, что раз в человеке было заложено предательство, если он играл Сальери в детстве, то в жизни он вечно будет играть эту роль в реальности, и любимые люди на его пути — лишь пешки, которые он двигает, но чаще вовсе сшибает с доски. А его главный предмет, определяющий его принадлежность к альфа-самцам, нужен ему только ради перфорации, подобно жвалам жуков-древоточцев или более опасных губителей млекопитающих, пятиусток, арендующих в пользование для расселения личинок носовые полости, лобные, либо верхнечелюстные пазухи.
Своим рацио он рассчитал мои года, заказав табличку с датой моей смерти в его клешнях. А я пошутила, увидев тот страшный «подарок» его вечной самозабвенной мысли о себе. Горько ошибиться, но в чем я ошиблась? В собственных генах? Я горячая в проявлении себя, он полюбил образ Сальери, убийцы Моцарта не просто как живого композитора, — как символ огня в музыке, на своем сейчас, да и тогда уже — заброшенном фоно. О чем жалеть? Что не меня убил? Так попытка была, хотя и в состоянии аффекта. На мотылька не идут с пушкой, он идет…
Сальери не должно быть в моей жизни. Пусть он угождает общественной деморализации, воспитания чувств ему не по силам, а подавленные мои слезы лягут прочным пластом, который будет сдерживать меня от новой любви. Любовь одна, как Млечный Путь, предержащий надежду во мне россыпью звезд, каждая звезда — планета, на которой есть жизнь и любовь.
Мне под наркозом было не больно, когда он несколько раз ударил меня скальпелем в операционной, желая извлечения. Отказался от лучшего в мире чуда, а потом передумал и явился, взволнованный, как банка с головастиками в протухшей воде. Заглохшие чувства его, сдавленные цепями наук, я оживляла, и сама попалась в тиски обстоятельств. Убийца внешний в нем произошел от убийцы внутреннего, который, увидев меня после знакомого ему садистского разбирательства с моим организмом, проявил отчаяние. Много же, наверное, пообещали ему его «мойры» в бухгалтерии, раз он так струхнул, что опять потерял всё вместе с самоконтролем. Он бил по мне ледяным скальпелем, а кровь моя залила его рубашку, и вбежавшие в кабинет люди схватили его под белы рученьки с манжетами, из которых выпала запонка. Это ничтожество в попытке убийства пожалел свою сволочную запонку с драгоценным камнем, — не ребенка, потому что перед запонкой ему придется оправдываться перед супругой. Да как же, она таскала его по ювелирным магазинам, чтобы сделать ублюдку подарок в виде запонок в его манжеты, которые теперь никогда не отмоются от моей крови. Купит она ему новую рубашку, еще лучше этой, а новую совесть не купить. Упал на пол, и на карачках нашел свою поганую запонку, как мухомор на блюдо засранца. Обрадовался, но там, под столом, ему пришла мысль бежать от правосудия. Он думал, его посадят, как он и заслужил, но могущественные понтии пилаты повернули в свою сторону обогревающие закон грелки. Подумаешь, закон! А они его пнули подальше, под тот же операционный стол с моими останками. Морально это были останки, потому что для влюбленной женщины самое тяжелое испытание — предательство любимого. Оно было показано, подобно спектаклю с элементами ужасов: несколько взмахов надо мной и то же количество ударов по мне. Затем противный его стон (этот скот и в конце увлекательного путешествия в мой организм так же стонал, как сучок, на котором висит, поскрипывая, забытое детское ведерко для песочницы, колышимое непогодой), и зверский рёв в финале, когда его схватили под обе руки неизвестные мне люди, влетевшие в кабинет.
Хирурги шьют мои кожные покровы, а я под глубоким местным наркозом шучу, что шьют, как новое пальто. Они отвечают тоже шутками, что паяцу вставили застежку—молнию на рыло, и теперь, чтобы увидеть мир, он должен будет расстегиваться. Ржу—не—могу над увиденной в мыслях жалкой фигурой предателя и лжеца. Кожа моя с телом от смеха приходит на мгновенье в движение, и хирург вынужден сделать совсем глубокий наркоз. Далее — сложный отрезок действий, нужна неподвижность, а я шутила, вспоминая, что муж называл меня «недвижимостью», когда обнаруживал из—за того поганца, влезшего в нашу судьбу, мою внезапную фригидность. Теперь оба довольны. Устранили проблему. Проблема — я. И сколько ни влей в меня снотворного, я знаю, кто рубил по мне скальпелем, кто выводил меня из себя скупостью, а кто забирал детей и уходил с ними в парк, вместо того, чтобы помочь мне по хозяйству и вместе с детьми, семьей, пойти в парк — вместе. Оба хороши.
Весь ужас потусторонний остался за снегами, за километрами снежных заносов, пурги, морей слез и океанов отрубленной на память себе в загашник, нежности, — вялый такой обрезок любви, лепестка чайной розы свежий шелк.
Змий
Змий Искуситель говорил, что ему хочется встретить такую девчонку, чтобы взбудоражила в нём всю кровь, чтобы ради нее он с удовольствием сел бы в тюрьму, ограбил банк или переплыл зимой Волгу. Флаг тебе в руки, подлый, ты сядешь в тюрьму, побудешь рядом с банком и сдриснешь, раскрывая широкие двери, в тюрьме же станешь кукарекать, как самая настоящая и последняя в мире тварь. Ты разбил мое счастье, как бестолковую стекляшку, а я держала ее перед тобой так доверчиво, будто видела святой огонь сквозь плавленное стекло. Но что это: я снова в мыслях разговариваю с ним или пишу письмо ему, хотя этот тип — всего лишь воплощение самости, и не достоин ни письма, ни моих мыслей о нем.
Один ушастый пингвин попробовал дать взятку мне с целью выкупа нанесенной мне обиды, но я подумала, что не смогу жить, если змий-искуситель станет процветать. Не смогу дышать, если он будет улыбаться и щупать задницу своей новой девке, из которой сделает шлюху мгновенно, как только она преступит порог его каморки, оснащенной иконами, — по существу борделя и духовного предательства. Я поняла это раньше, но не могла тогда уйти, потому что там оставался человек, его мама.
Как в момент полыхания огненной стихии, я не бросила его маму. Я поняла о нем всё, когда он, осекшись от звуков радио, вскочил резко с кровати и бросился на кухню, толкнув свою маму, а она просто включила радио послушать новости или музыкальный спектакль, но когда он толкнул, мама его вскрикнула: «Что ты делаешь, прекрати!?». Падающие табуретки и поехавший от стены в раковину стол вызвали те ужасные звуки, от которых лучше было убежать.
Тесная кухня с многочисленными острыми углами стола и табуреток, да тот ободранный подоконник, под которым за гниловатой дверью находилось варенье. Очевидно, это любовь к маме так выражается у него: хоть бы покрасил гнилой свой подоконник, подлец. А говорят, что евреи любят маму, этот… просто фашист, он не еврей, а помесь фашиста-немца и бедной умной мамы-еврейки. Сколько ж слёз пролито о понимании и чувствах здесь, в мертвецкой. Холодные стены старых домов вызывают ужас, будто это морг, а не жилое помещение.
Змий расставил иконы по книжным шкафам, написал на всех своих подопечных досье. Пришли бы фрицы — он тут же начал бы лизать им сапоги и подстилать красные дорожки перед их шагами на ступенях к апартаментам. И может он еще найдет настоящих фрицев, тех, что сжигали во время Великой Отечественной безвинных людей в лагерях смерти, ведь сбежали от правосудия несколько скотов, таких же, как он, теперь они просто сморщенные старостью старики, получающие пособие от варварского государства, не выдающего их международному правосудию.
Я однажды в документальном фильме по телевидению видела такого мерзопакостного ублюдка. Журналисты его спрашивали, как он может жить, когда у него за плечами столько греха, количество смертей, причиненных этим не человеком в облике простого осанистого старика, неизмеримо. Он был солдатом Вермахта. Вырос по службе, убивая неповинных людей, узников концлагеря, их количество было озвучено тележурналистом за кадром, и вызывало не просто изумление, а леденящий ужас.
Повернув сначала свою голову с феноменально четким черепом носителя «высшей расы», фриц с высокопородной немецкой фамилией развернулся мордой фашистской и плечами для журналистов, и сделал это исключительно по требованию блюстителей закона скрывающей его страны. Он ответил, просив прощения у народов, которые будут созерцать его обтянутую кожей, навсегда вросшую в лицо маску, что он виноват не менее чем сдиратели шкур со скота для изготовления сапог, идущих на экспорт в развивающиеся страны, делающие заказы на качественную обувь. Это не осознание вины, это оправдание варварства в себе и варварства фашизма. Так же не может перестать быть собой и сыгравший Сальери на «бис» в моей жизни. Ноты с оглавлением произведений убийцы Моцарта он хранил, он их… купил, понимаете…?…
За кадром длилась речь спецкора, журналист говорил, что эта передача специально была сделана для людей, пострадавших от фашизма и для всех потомков, кто хочет знать историческую правду, и показываемый экземпляр чудовищного варварства тогда, со слов спецкора, не знал, что это последние слова в его гадкой жизни. Он входит в свой с царским шиком обставленный дом, в который заранее было вложено взрывное устройство, о чем догадалась только лишь личная собака варвара, судя по ее взволнованному поведению. А сам варвар, миролюбиво кивнув в сторону пса, принял его взволнованный визг навстречу и вскакивание на задних лапах кверху за плохую работу личного психолога его собаки. Эти кадры были повторены с объяснением поведения собаки, понявшей, что сейчас будет осуществлено правосудие.
В доме фрица были установлены прослушивающие устройства, именно они зафиксировали пьяные исповеди садиста своей собаке о многочисленных расстрелах, убийствах людей и реплики сарказма над запомнившимися фрагментами бытия фашистов. Запись короткая, но весомая. Фашист рассказывал своей собаке о том, как головы людей разлетались в кровавые куски от его выстрелов, а расстрелянной девочке, привязанной за ноги и за руки, фрицы растянули до максимума ноги и он отдал приказ стрелять ребенку между ног под ржание солдат и офицеров. Эта исповедь садиста, записанная чуткой аппаратурой, послужила материалом на международном суде, и благодаря свидетельствам пьяного ублюдка, ему был вынесен смертный приговор даже более чем через 50 лет.
Но даже если бы варвар понял своего пса, от правосудия бежать было некуда: представители международной власти и телерепортеры с кинокамерами закрывали все окружающее его пространство, подстегивая его тщеславие, открытым был только вход в его дом.
Под шествие садиста к крыльцу своего богатейшего дома и движение его ног по ступеням на пленке фильм, за кадром велся подсчет средств на собственное содержание фашиста. Отдельно, как показательный факт, оценено было застолье бывшего солдата Вермахта, суммой превосходящее двухгодовой бюджет страны его скрытого воцарения после «бала», как он назвал Великую Отечественную войну. Садист обогащался за счет всего, что его окружало, даже за счет порно, снимавшегося в его доме как непринужденные фрагменты жизни, осуществлявшегося непременно с использованием сильнодействующих синтетических наркотиков. Отмечена была четкая организация таких фотосъемок, непритязательно осуществляемых, к дому несколько раз в разное время суток подъезжали машины, выгружалось все необходимое для «кино», и его реплика журналистам о том, что он «не бездельничал», обеспечивая свой быт, оказалась особенно эффектна.
Я думала: какой внутренний двигатель заставляет змия-искусителя быть скотом и поступать именно так с женщинами? Теперь я поняла, что свою природу он не изменит никогда, так же, как этот фашист, остается только обходить его стороной, чтобы не вляпаться. Страдая, я смеялась над своими поступками, опровергающими самую гадкую слабость в мире — быть нежной вопреки ненависти и не показывать свою злость до поры, когда смогу нажать клавишу правосудия. А пока я была покорна мелким зеленым огонькам болота его поганой душонки, он заигрывался в покер с дьяволом, насыщая злобой мою дочь. Не его дочь, мою. Он подселил в меня змееныша с грязными повадками, и этот змееныш выгрызал мое нутро за время беременности, а родившись, он бы выклевал печень любому, кто попадет в поле зрения.
Даже будучи уверенной в том, что ребенок был от мужа, которого он быстро посадил на свой денежный поводок, даже простым касанием и своей речью именно он повлиял на другого моего ребенка, принесшего мне страдание и казнь. Младые поросли активно впитывают все проявления, ранее не замеченные ими в жизни, и извлекают уроки и модели своего будущего поведения.
Выжить в дикой природе варваров, ацтеков славы и болтовни около него — победа духа, он гордился своей славой перед всеми, гнался за ней, отпинывая ошметки людей, попавших под его копыта, и он не убежал от славы и ее варварства, ибо даже глубокий сон не мог остановить колесо превращений. В его природе было постоянное самовозвышение и отторжение от выпитых бокалов, — так пользовался людьми, что в глубине себя видел друзей бокалами и разбивал их судьбы в мелкие осколки. Он не знал, что осколки бывают острые, не только колючие.
Чувствительные люди, как правило, бессердечно обращаются с близкими и друзьями. Их чувствительности хватает только на себя и свои творения. И не надо обманывать себя в надежде, что он не успел или не заметил страданий рядом с собой. Он не хотел видеть ничего, кроме… Пусть с этим и остается: своими фурсетками с опахалами, глядящими в рот лгуна, многочисленными обесточенными его бессовестностью, ждущими подаяния его драгоценного внимания и непременно, со звучными потасовками оваций с магнитофонной записью, набарматываниями в полусне программы будущего.
Начиналось всё романтично, и кто бы знал, как закончится, — не поверил бы никто, кроме знающих, куда выводит самозабвение славой и особенная востребованность личности пустой, как дутый фарфор, какую из человека способны сделать унижения лжи и следование нотам Сальери.
Создать декорации и закрываться ими в приближении правды, — удел фантасмагорий игры, вовлекаясь в которую, человек незаметно для себя становится монстром, побежденным славой, как мечом, вырубающим сердце и отрубающим голову. Он перестал соображать, как выглядит перед лицом общественности, а общественность активно поглощала бесплатную фольгу для заворачивания изысканных цветов для его тщеславия. И все арт—улыбки овационистов — та же декорация, за которой прячется нервозное ожидания конца мучений в духоте зала, а сон о славе бесконечен.
Как я удачно столкнул лбами двух собак, порвавших мое сердце!
Второй, чем больше ему давали внимания, денег, подарков и славы, тем более он способен был переварить и позже требовать для себя, своей самости. Как только язык его повернулся требовать авторские права на мои стихи, которые написала я, а не он… Это повернулись мозги, видимо, а не только его язык. Угождать публике так нравилось ему, получать аплодисменты, он сроднился со своей ролью гения, хотя был только посредственным музыкантом, однообразным и неповоротливым. Вертелся только его язык в раздувании мнения о нем. Он и окружил себя лизоблюдами и поддавалами огня в его тухлый сквозняк в мозгах. Ложь красивым бантом выглядывала из—за его плеч, мягко подтачивала его авансцену, с удовольствием отдавала знаки почтения его эволюционной мантии удальца—молодца.
«Браво!», — орали во все горла падающие ниц перед его ботинком, одним на обе ноги, — так удобнее летать, некогда же идти, как люди, куда ходят люди. Им отвечало эхо таежных скаловидных коридоров. Каждая скала знала голос
этого авантюрного жонглера душами людей.
«А что, стоит попробовать!», — убеждал жертву дирижер махинаций.
«Но я тебя не толкал на это, пойми! Это во сне!», — оправдывался в трубку тюремной связи он же упавшему от его подножки человеку.
Когда устали его ноги и сносились ботинки от постоянных подножек людям, его жертвам, он выбрал более спокойную атмосферу для добывания денег и увеличения славы. Он переизобрел старые варианты борьбы за кусок хлеба в хапковую экскаваторную душегрейку, безотказно действующую в благодатных условиях: устрашал старух перед смертью, чтоб отдали ему свои сбережения, находясь непосредственно перед глазами жертвы.
Всего—то требовались маленькие ухищрения: тихонько узнать от родственников жертвы нюансы жизненного пути и попадания на счет денег. Дальше сочинить смоченную лживыми слезами свою историю, и разбросать везде фальшивые бумажки доверенностей: хоть одну, да подпишет старая пиковая дама в бальных туфельках на холодную ногу. Неважно, как звали мошенника, бессовестно подгребающего к себе средства старушек. Имя его — бестыдство. И никуда он их, сонных, не вывозил из больницы, — просто вкалывал в шею в удобный момент сильное лекарство, из—за которого бабушкам и дедушкам становилось сначала хорошо, потом безразлично, и пол казался водой реки, а деревья далеко за окном — садом рядом, — только руки протяни — схватишь яблоко. Только плоды угнетенного лекарствами сознания были горьки: быстро расплывались перед глазами, и беспомощно разводили руками медики, догадываясь о злонамеренности посетителя, но ни разу не получивших доказательств догадок. Плут «работал» чисто, наловчившись до полного профессионализма. И жалко было потерянных жизней ни в чем не повинных стариков и их родных, потерявших все деньги умершего родственника.
А кубконосцы до сих пор вяжут веники для выметания неугодных. Наковальни славы работают, их шестеренки выкручивают из пространства жизни глупеньких девиц с огромными глазами восхищения навстречу… любви.
Елена Сомова












НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ