Четверг, 28.03.2024
Журнал Клаузура

Иван Жердев. «Чертушка». Рассказ с песней

Из темноты прилетел комок грязи и размазался по лобовому стеклу. Левый дворник с разбегу врезался в эту грязюку, застыл, и сразу же дождь убрал видимость до двух футов от носа до стекла. Я зачем-то крутанул руль, как бы уходя от удара, и вдавил педаль тормоза в пол. Машину занесло вправо, потом влево, потом опять вправо, а в голове гремел голос инструктора по вождению майора Кочерги, в слове «случае» делавшего ударение на последний слог: «В случае заноса руль выворачивается в сторону заноса». Вправо в сторону заноса, влево в сторону заноса. В случае заноса в сторону заноса. Когда машину развернуло задом, я потерял интерес управлению и мой старенький 3-F (Ford Fairmont Futura) семьдесят восьмого года рождения, мелко дрожа, слез с размытой обочины в размытую канаву.

Двигатель журчал, как ни в чем не бывало. У меня было по триста пальцев на каждой руке и все они, беленея, вцепились в руль, вросли, стали частью руля.

– Выключи дворники, дурень!!!

Я смотрел на свои шестьсот пальцев и пытался понять, откуда это орет.

– Дворники выруби, скотина, креста на тебе нету! – надрывался где-то детский голос.

«Креста нету, – подумал я, – а ведь был. Крестили меня в городе-герое Темрюке, на Азовском море – и причащали, и крест был. А куда же он делся?».

– Куда он делся?! – заорал я, что было мочи. – Куда делся, я спрашиваю?

– Да куда, куда… – заорало в ответ, – мать сняла, когда ты в школу пошел, пионер гребаный. Ты дворники вырубишь или мне их тут век держать, коза тебя забодай.

Рука оторвалась от руля и выключила дворники. Комок грязи сполз со стекла, открыл дверь и плюхнулся на сиденье рядом.

– Включи печку, замерз я.

Я включил печку. На пассажирское сиденье я упорно не смотрел, по своей первой роли в театре-студии «Черный кот», помня печальный опыт Хомы Брута.

– Дай сигарету, сто лет не курил.

Я дал сигарету.

– Поехали, что ли, чего стоять-то.

Я потянул ручку на себя и стал тщательно устанавливать на букву «D». «D» – это значит «drive». «Если я поставлю на «D», мы поедем вперед, а если на «R», то поедем назад, а назад нельзя, а вперед льзя, то есть можно, то есть даже нужно». И мы поехали вперед. 3-F, все так же дрожа, выбрался на асфальт и медленно, словно щупая дорогу, покатил.

– Дворники включи, дурень.

И тут меня, наконец, взорвало.

– Чего ты орешь?! – заорал я, – Достал, падла, со своими дворниками… Включи, выключи, включи, выключи… Посадили тебя тут – сиди не вякай…

После этого я вышел из машины и упал на асфальт, а машина поехала дальше, потому, что перед тем как выйти я ее не остановил. Я быстро намок, а мой 3-F привычно повилял и привычно сполз в кювет.

«Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда… откуда это? Не важно. Я ведь не пью уже три месяца. Нет два с половиной. Или три? Сегодня какое? Тьфу, черт, да ведь не суть…»

Я сидел на дороге и смотрел на знак. Сто двадцать первый фривей, направление Сонома, Напа, штат Калифорния, США, планета Земля, Солнечная… Стоп. У меня был шок от аварии, мне казалось, что у меня шестьсот пальцев, я разговаривал с комком грязи, я выпрыгнул из машины и сижу в два часа ночи на сто двадцать первой фривэе, мокну под дождем, и челюсть потихоньку отходит от анестезии.

У меня в багажнике лежит непочатая бутылка «Смирновки», с тех пор как я бросил пить, три месяца или два с половиной, не важно. Надо выпить и успокоиться или наоборот – успокоиться и выпить. Но я не двигался, я продолжал сидеть и мокнуть, а позади меня выполз из кювета и сам поехал на меня мой старый, добрый Ford Fairmont Futura семьдесят восьмого года рождения. Я быстро поднялся и побежал от него по дороге в Сан-Франциско.

Бежал я довольно резво, но скоро он меня догнал, потому что у него больше ста лошадей, а у меня ни одной. 3-F катил рядом и издевался:

– На дистанции четверка первачей. А «Динамо» бежит? Девушка вас подвезть, али вы на метре? Але, марафонец, тормози, разговорчик есть. Да не съем я тебя чудик.

Я бежал, и совершенно точно знал, что я свихнулся. «Но если я свихнулся, я не могу этого знать совершенно точно, – думал я». Бежал я, как мне показалось долго, почти до тридцать седьмого фривея, когда мой говорящий Форд обогнал меня и остановился. Я доковылял до машины, оперся о багажник и отдышался.

«Пропади оно все пропадом, свихнулся или белая горячка, или чертовщина какая, но бежать я уже не могу, да и бесполезно». Я открыл багажник, вынул «Смирновку» и, в очередной раз, нарушая обет, выпил почти половину.

С водительской стороны открылась дверь. Мне было уже все равно. Я подошел и сел на свое законное место, за руль, прочно уставившись перед собой. На пассажирское сиденье не смотрел. Знал, что оно там.

– Ты кто? – спросил я.

– Черт. Причем не из худших, понял? Просто черт. Чертушка. Я юный черт, – добавил он и спросил, – опять побежишь?

– Не побегу, – сказал я.

«Смирновка» уже всосалась в стеночки, проникла в кровушку, и, с устатку да не евши, я быстро смелел.

– Ну и слава богу. Только не крестись. Не люблю я этого. Сгинуть я не сгину, прошли те времена, а все равно неприятно. В озноб бросает, – голос оказался человеческий нормальный, немного детский.

– Дай хлебнуть, не жмись.

Я все еще держал бутылку в руке. Она перекочевала вправо и забулькала.

– Эх, хороша Маша, да не наша, – Чертушка смачно крякнул и закурил, – это я о Марии.

Он дымнул в ветровое:

– Тебе более нельзя, ты за рулем, тебя любой ГАИшник унюхает. Так что я добью.

И он тут же, в два приема «добил» и, открыв пошире окно, выбросил бутылку.

Я медленно, очень медленно повернул голову вправо и одновременно включил свет. На сиденье, развалившись, сидел пацаненок лет шести-семи, в великолепном смокинге, ослепительно белой сорочке и при бабочке. Довольно длинные, зачесанные назад, черные волосы. Глаза цвета зрелой вишни. На руке цепочка и перстень на пальце. На перстне неимоверной величины голубой бриллиант. Лицо взрослое, насмешливое. В ухе цыганская серьга. На другой руке, на пальцах татуировка – четыре цифры один, четыре, девять, четыре. На кисти голая женщина верхом на лошади.

– Ну что уставился? Что я тебе пуделем должен быть? Понаписали дураки. Говорил я ему… А, ладно.

Он даже разозлился, но ненадолго. В последующие дни нашей совместной жизни я узнал, что он умеет многое, наверное, все. Единственное, что он не умел, – это долго быть в дурном настроении или позволять быть кому-то в дурном настроении рядом. Он был молод. Когда его швырнуло об мое лобовое, ему еще не исполнилось и пятьсот.

– Слушай, командир, подкинь до Москвы. Я им чертям еще покажу, ишь расшвырялись, гады. Плачу зелеными, не боись.

– Куда? – я снова обрел дар речи.

– В Москву, дорогой, в город-герой Москву. В столицу нашей с тобой, Ваня, родины. В белокаменную, первопрестольную, в третий Рим, душа моя. Двигай, родимец. Конфетки, бараночки… – пропел он. – Ну что ты смотришь на меня, как солдат на вошь? Я же сказал – заплачу. Зеленью. Не веришь, на вот.

Он пошарил под сиденьем рукой с перстнем и вытащил пачку стодолларовых купюр. Причем перстень как-то странно сверкнул бриллиантом и медленно потух.

– Мало?

Я уставился в окно. Я снова ничего не понимал. Впереди отчетливо горел щит – 121 Freeway, Sonoma, Napa. Чертушка тоже затих. Он впился вишнями в знак и шевелил губами.

– Где мы? – наконец спросил он.

– Не знаю, – я не врал.

– Почему по-английски?

– Они так говорят.

– Кто они?

– Англичане.

– Мы в Англии.

– Не знаю.

Тут он не выдержал:

– Ну чего ты заладил – «не знаю, товарищ майор, не знаю, товарищ майор». Я тебя русским языком спрашиваю – где ты был, когда я тебе в лобовое вмазался?

– Здесь.

– Где здесь, Пржевальский, ты мой? – он уже орал.

– Здесь! – я тоже заорал, – на фривэе сто двадцать один, ехал домой от врача, с временной коронкой, – я раскрыл рот и показал коронку. Она белела на месте зуба номер девять, – домой я ехал в Напу, из города-героя Сан-Франциско, штат Калифорния, Соединенные Штаты Америки, и я не виноват, что всякое дерьмо по воздуху летает, а потом водку жрет, а потом права качает, а потом…

Но я не договорил, потому что он вдруг заплакал, даже не заплакал, а заревел белугой, хотя я ни разу не слышал, как ревут белуги, но как то знал, что очень тоскливо. Рядом со мной сидел маленький мальчик в смокинге, с серьгой и татуировкой и громко, протяжно всхлипывал.

– Деп… – хныкал он, – деп… депор…тировали, козлы вонючие…

Он открыл дверь и шагнул в темноту.

– Волки позорные, – громко рыдал мальчик и брел наугад по обочине. – А я то думал, недалече куда, в Переделкино, или в глушь куда, в Саратов… Ой, сгину я тут… Ой, час мой смертный настал…

Я ехал следом. Он вдруг упал на колени и уткнулся лицом в землю. Узенькие плечики тряслись, как в лихорадке. Я не выдержал, я нормальный человек, с нормальным чувством сострадания. Я не выдержал – вышел из салона, взял его на руки, легкого, почти невесомого, отнес в машину, укутал своей курткой, включил печку.

Он еще всхлипывал, когда мы подъехали к дому.

Ох, не надо жалеть чертей, ох, икнется оно, ох, аукнется.

Через полчаса жарко горел камин, на столе завалом всякой снеди, уполовиненная бутылка «Смирновки», из прежних запасов (один черт обет нарушен) и один черт в кресле, Чертушка. Я раскопал в кладовке детские вещи, и он быстро переоделся.

Пили и ели мы молча. Гость мой давно уже перестал плакать и теперь поглощал спиртное и съестное так, словно в нем сидело сто чертей, а не один юный. Наконец, насытившись и захмелев, черт снизошел до беседы.

– Тебя за что? – спросил он, как смотрящий в хате.

– Что за что? – не понял я.

– Ну, сюда туранули?

– Ни за что, я сам иммигрировал.

– Сам что?

– Иммигрировал. От слова миграция, мигрировать – перемещаться, – растолковывал я ему

– САМ?! – так, наверное, спрашивают кастрата, когда он говорит, что сам себе отрезал.

– Сам.

– Ты что малохольный?

– Нет, я недоношенный, – я даже обиделся.

– Оно и понятно.

– Что тебе понятно? Что тебе понятно, отродье бесово, – я тоже изрядно захмелел, а захмелевши, я сильно не люблю, когда меня оскорбляют в собственном доме. Да и в любом другом тоже. – Сам! Что тут такого, взял и переехал. Иммигрировал. Свободный человек, понял? Хочу мигрирую, хочу не мигрирую.

– Да что тебе тут медом намазано, мигрировать сюда? – наседал Чертушка. Ему явно понравилось новое слово. Позже он удивлял меня как своими энциклопедическими знаниями, так и полным невежеством в вещах элементарных.

– Медом нигде не намазано. Нигде и никому, понял, чертяка?

– Не называй меня Чертякой.

– А как тебя называть?

– Федором.

– Почему Федором?

– В честь Федора Михайловича.

– О, господи.

– Не божись.

– Ладно, не буду. Он-то здесь причем?

– Люблю.

– Ясно, – сказал я, – что ты еще любишь?

– Выпить люблю, пошалить – я же черт.

– Ты Федор.

– Не цепляйся к словам. Завтра я тебе вишневый сад устрою и буду Антоном.

Он даже обиделся. Он всегда быстро обижался, когда что-то происходило не так, как он хотел. Помолчали.

– Ты где в России то жил, мигрант херов? – далось оно ему.

– Везде, – отрезал я.

– Ладно, не обижайся. «Херова» беру обратно. Так, где все же?

– Сначала на севере, потом в середине, потом на юге. Погоди, – вдруг вспомнил я, – да ты ведь сам все знаешь. Ты же мне про крестик в Вологде говорил, когда на лобовом висел.

– Знаю, – согласился Чертушка, он же Федор, – а все-таки интересно, – вдруг соврешь.

– Не совру, – сказал я и, вдруг, зачем-то спросил. – Ты библию читал?

– Читал, – ответил он, – я ее даже корректировал.

– Как это? – опешил я.

– Так это. Для своих. Немножко.

– Ну и что?

– И ничего. И вот я здесь, в этой дыре. Не поняли.

– Wait, wait, wait. Я так понял, тебя сюда силком вышибли.

– Депортировали.

– Хорошо, депортировали. За что?

– За доброту.

– За что?!

– За доброту, Ваня, за нее проклятую.

– Ты что переметнулся?

– Метают, Ваня, либо икру, либо харчи. Никуда я не переметнулся, я программу создал, новую. Для нас для чертей.

– Для Федоров, – у меня начинался пьяный кураж.

– Заткнись. Не все черти Федоры, тем паче Михайловичи. Но все хотят. Ты даже не представляешь, сколько наших в нем побывало. А как там в нем жилось, – он чуть не замурчал от удовольствия. – Песня, а не жизнь.

– А ты что тоже?

– Мне посчастливилось, я при Карамазовых там жил.

– А при Бесах?

– Да ты что? Там конкурс был сто тысяч чертей на место. А я пока при Карамазовых там обитал, тогда уже программу свою задумал. У него там хорошо думалось. Он, конечно, Федор Михайлович, мужик крепкий, и нам доставалось. То вдруг молиться начнет, а того хуже – писать, не все выдерживали. Мы ему казино, баб и он в разнос, ни себя, ни других не жалея. То вдруг выдаст слезу ребенка, аж шерсть дыбом, до копыт пробирало. Кто сам сбегал, кого выносить приходилось, чтоб не переметнулись, как ты говоришь. У нас там чуть оппозиция не сформировалась, да папа вовремя пресек. Ну и меня прицепом. Лес рубят…

Чертушка вдруг замолчал. То ли задумался, то ли воспоминания одолели. Взгляд его рассеяно бродил по комнате. Я где-то внутри понимал, что пью с чертом, и что делать этого нельзя. Даже говорить с ним нельзя, даже смотреть на него нельзя, каким бы мальчиком-с-пальчик он ни выглядел. Но как давно не пил и не говорил я с умным человеком, и пусть даже не человеком он был, но чувствовал я в нем, чуть ли не душу родственную. И интересен он мне, как ни один друг задушевный, и то, что он говорил, я понимал, и понимал не умом, а сутью своей двуединой.

– Так что за программа такая, что тебя поперли? – вернул я его в разговор.

– Ты понимаешь, Иван, мир уже тогда начал стремительно меняться. Электричество, железные дороги, авиация зародилась, уже о космосе думали всерьез. А мы все по старинке – рога, копыта, бабушкины страшилки. Были, конечно, и у нас продвинутые черти. Перед первой мировой подсобили вам с пулеметами, газом, динамитом. Подкинули вам с десяток гениев. Круто, конечно, но масштаб… масштаб не тот. Суть жизни и вашей, и вечной нашей в борьбе добра со злом. Но добра вы стали производить все меньше и меньше, а зла все больше и больше. Вы у нас отнимаете наши функции, смысл нашего существования. Да – это, кончено, мы внутри вас. Но вы все более и более самостоятельны. Вы сужаете поле добра, поле нашей битвы, а нам от этого не легче.

– Погоди, а вы-то чего паритесь? Мы за вас все сделаем, вы механизм закрутили, так сидите себе наслаждайтесь победой.

– Да не нужна нам победа, как ты не поймешь. Наша победа – это наша смерть! Нам война нужна и противник сильный. А вы уже почти сдались. Оно нам надо? Я потому и проработал идею воспроизводства добра. Вас нужно подкармливать добром иначе вы загнетесь в самое ближайшее время. А наши ортодоксы говорят: «Ты хочешь врагу оружие поставлять». Дурачье! Да какое там. Вот раскопали мы могилу греческую, вытащили вам демократию… Знаешь, как наши филологи ржали, когда вы перевели ее как «власть народа». Да там же черным по белому – «демо» – демон, «кратия» – власть. И давай вы ее бомбами вбивать в непонятливых.

Он как внезапно загорелся, так внезапно и остыл. Потянулся к столу, налил водки себе и мне. Мне, правда, первому.

– За добро, – сказал он.

– Давай, – кивнул я.

– За тебя.

– Согласен.

– За меня.

– Ну почему нет.

– Значит за нас, – подвел черту Федор, зачем-то встал и выпил не чокаясь.

– Ну, будь, – я тоже выпил.

– Даже не думай. Буду.

Есть уже не хотелось. Я пошел на кухню готовить чай.

– У тебя скрипка есть? – донеслось из зала.

– Нет. А что ты играешь?

– Нет.

– А зачем?

– Люблю, когда скрипка есть.

– У меня гитара есть.

– Тоже неплохо. Сыграй.

– Потом как-нибудь.

В кухне, заваривая чай как обычно, я вдруг застыл на месте. Да что же это такое? У меня же черт у камина сидит. Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда, но я чую – он там. Может перекреститься?..

– Я тебе перекрещусь, православный ты мой, – донеслось из зала. – Ты, когда в церкви-то последний раз был? Могу сказать, могу даже сказать, зачем ты туда ездил.

– Не надо. Чай готов. Несу.

Сели пить чай, как ни в чем не бывало. Пьяные уже.

– Ты где в Москве-то жил?

– В Чертаново, где же еще. Все наши там живут. Вот жизнь-то где, Ваня!!! – он аж замаслился. – Сейчас в России жить, сейчас жить в России… – Чертушка долго искал сравнения, но так и не нашел.

– Вот ты пиво любишь?

– Люблю.

– Да не так просто, а когда с бодуна встанешь, откроешь холодильник, а она там лежит запотелая. Любишь так?

– Ох, люблю.

– Вот так и в России сейчас. Нам чертям нет места милей. Да мы и завсегда Русь любили.

Я аж протрезвел немного.

– Вот из-за вас, гадов, и бегут нормальные люди.

– Не из-за нас, Ваня, не из-за нас. Из-за себя вы бежите. От заумности своей. От того, что издаля и хулить и хвалить способнее. Вот ты – живешь в Америке. Зарабатываешь доллары. Машина у тебя американская, шмотки, дом. А какой ты, к черту, извини, американец? Ты русский, ты думаешь по-русски, ты живешь, ты бухаешь по-русски. Ну и что ты здесь делаешь? Ты думаешь, что добро творишь, в детские дома деньги посылаешь, людям работу даешь? Да ты хоть раз честно посмотри не вокруг, а внутрь. Деньги твои директора воруют, сотрудники спят и видят, как тебя убрать или как натырить побольше, да понезаметней. Гуманитарка твоя чиновников кормит, прокуроров, судей, департаменты, а крохи, что детворе перепадает – ты в абсолют возводишь, миссионера из себя корчишь. Охолонь, пока тебя в камеру не посадили, за жизнь подумать… – он вдруг замолчал, даже чуть смутился, я внимания не обратил, а зря. Но он часто в разговоре был переменчив. Вот и сейчас, зевнул и, как бы вернувшись, сказал:

– Ладно, что это я? Поперек батьки то…Ты мне где постелешь?

– Да где хочешь, я же не знаю, где вы, черти, спите.

– Подожди стелить. Потом. Давай желание.

– Какое желание?

– Да любое. Лишь бы во благо.

– А ты что могёшь?

– Могу, могу. Только язык не коверкай, из тебя еще может толк выйти. Я вот на ста шестидесяти языках говорю, но предпочитаю русский. Спроси – почему?

– Почему?

– Потому. Обложи меня херами по-английски. От души.

Я попробовал, пофакал, пошитил. От души не вышло.

– То-то, – опять зевнул Федя, – ну давай желание.

– Даже не знаю, – замялся я.

Он хмыкнул:

– Да ладно, не знаешь. Я знаю. Миллионером хочешь стать?

– Миллиардером.

– Не ври, такого зла ты не осилишь. Последний раз спрашиваю – миллионером хочешь стать?

– Хочу, – чего врать. Не обманешь.

– Ну и ладненько. Только их здесь пруд пруди. Ну, еще один будет, что толку.

– Так ведь это чужое, а мне бы свой персональный миллион.

– А хочешь два персональных, – спросил черт, нехорошо как-то спросил.

– Хочу.

– А три?

– Ишь, разошелся. Казенные что ли.

– Не казенные, – он нехорошо рассмеялся, даже зло как-то. – Ладушки, Ваня, пусть будет три. Хорошее число. Твое… Иди спи, я здесь в кресле.

Он потянулся, свернулся клубочком и совсем не по-детски захрапел. Засыпая, пробормотал:

– Завтра утром… в багажнике… лишь бы во благо…

Я еще стоял и, покачиваясь, смотрел на него. Вот ведь, в кресле уместился. Чистое дитя. Руку с перстнем под щеку положил, посапывает. Серьга с уха свисает, баба на коне на запястье. Я вгляделся в лицо женщины, она улыбалась и подмигивала. Наверное, показалось. Тьфу, ты… Я сходил, принес одеяла и подушки. Одним укрыл его. Ишь ты, из Москвы летел по холоду, по такому, по дождю. И об лобовое мне – хрясь. Я улегся на диван. Спать одному в спальне не хотелось. Тут хоть с чертом, да не один. Огонь в камине догорал, все тише потрескивали дрова и мои мысли.

«Добро, зло… пацан ведь еще… а ведь правильно… а он ведь и не запьянел, а пил вровень… зачем про скрипку спросил… и что-то про тюрьму, вроде… ладно, утро вечера…» И я вдруг испугался, что утром он исчезнет, и мы не договорим, не доскажем что-то самое важное, самое главное. «А ведь я его ждал», – подумалось мне, и я тут же уснул.

Солнце встало и вошло в дом. Веки – слабая защита глазного яблока. Я их с трудом поднял. Яблоко было красным. Созрело. Потихоньку включился слух. Где-то рядом играла скрипка. Вернее не играла, а наяривала, и наяривала она «Чардаш». Камин пылал и хрустел, как будто пожирал лесной массив.

Федор был снова в смокинге и жарил яичницу их шести яиц, стоя на носочках у плиты.

– Утро Полины продолжается сто миллиардов лет, – пропел он, – иди в душ, потом в багажник, Рокфеллер ты мой.

Я пошел в душ, потом в багажник. В багажнике лежало три миллиона долларов. Можно было не пересчитывать. Я еще вчера знал, что они будут лежать там, мои личные три миллиона долларов. Я захлопнул багажник и пошел есть яичницу.

– Счастлив, жопа? – спросил Чертушка.

Я не был счастлив. Я был доволен. А, может, просто болела голова. Я решил не вынимать деньги из багажника, а только брать оттуда сколько надо. Никуда эти чертовы деньги не денутся. И еще я попросил Федора не называть меня «жопа».

– Ну, вот тебе, – легко, даже не удивившись, откликнулся он. – Я просто подчеркнул ее значение для тебя. Ей тут теплее, а вместе с ней и все остальное сюда мигрировало. (Далось ему это слово). И еще амбиции, – не называйте меня жопа. Не буду. Сам назовешь, когда время придет. Сигареты есть?

– Есть. На, – сильно болела голова, и спорить не хотелось. Да и не к чему. «Может он и прав, – шевельнулась мысль, – да, нет, не прав он, не прав…». Но оттого, что она шевельнулась стало еще больнее в висках.

Чертушка повернулся ко мне:

– Да не майся ты. Врежь сто грамм. Сразу оживешь. Это тебе не аспирин.

Было вмазано сто грамм, с двумя «м». Чертушка оказался прав – не аспирин. Полегчало. Сам он был как огурчик, но лечился за компанию так же истово, и приговаривал:

– Эх, хороша Маша, да не наша, – добавлял, – это я о Марии.

– Ты ее видел? – вдруг спросил я.

– Видел.

– Ну и как?

– Да ничего особенного. Баба как баба. Только влюбленная сильно. Aж светится.

– А его?

– Кого его?

– Не крути. Ты знаешь кого его.

– Ну, видел.

– А без «ну»?

– А без «ну» – страшно.

– Оно понятно.

– Да ни хрена оно не понятно. Потому и страшно. Я не от того боюсь его, что я черт, а он как бы совсем наоборот. Не оттого, что он может меня в свинью загнать.

Мне стало жутко не по себе. Не смотрел я под этим углом на все произошедшее. А Федр и внимания на меня ноль. Он все о своем. Наболело видно, и сильно и много передумано про него.

– Ты понимаешь, – продолжал он свое. – Нет в нем той доброты, что вы здесь возносите. Все у него жестко. Да – да, нет – нет. Без нюансов. Да он порой страшнее самого страшного черта. А силища немерянная. И куда развернет он ее, того никто не знает. «Не мир пришел я вам дать, но меч…», – помнишь? У вас кто апокалипсиса ждет, кто второго пришествия, а оно – то же самое и есть. И никто этого не переживет. И мы не переживем. И все заново завертится, а как оно там заново будет, никто не знает. Умники ваши утешают вас, мол, по спирали все, по кругу. И по циклу перерождений. А я, Ваня, материалист, я, можно сказать ученый, я как Станиславский – «не верю». Никто этого круга не видел, ни спирали не видел, ни перерождений.

– А душа как же?

– Вот тут ты меня бьешь, вот тут ты меня по самое никуда… Есть душа, есть… иначе и меня бы у тебя не было, Ваня, – он вдруг совсем по-детски улыбнулся. – Знаешь, Ваня… а имя у тебя хорошее… Приятно, эдак, сказать, – «знаешь, Ваня», как будто даже сам себе говоришь и заранее согласен… как будто мы уже сто лет не разлей вода, хотя тебе и всего ничего…

– Не темни, Федя, – попросил я.

– Океу, буду краток и по-американски деловит. Так вот, обратно мне нельзя пока епитимию не снимут. А жить где-то надо. И то, что меня через всю Атлантику швырануло о твое лобовое стекло нахожу перстом, судьбой или роком, называй, как знаешь. Соседям скажешь – приехал сын, погостить.

– Да откуда ты… – я все время забывал, что он все знает, – ну понятно.

– Он как раз с виду моего возраста, то есть не моего, а как я выгляжу. Ну а татушка, что ж. Дети нынче ранние, может он с плохой компанией связался.

– Заткнись.

– Затыкаюсь. Сейчас ты говоришь серьезно и с дурными намерениями. Прошу по-человечески – кров дашь?

Я посмотрел в окно. Там стояла машина, в багажнике которой лежала сумма, достаточная для покупки десяти таких домов, как мой, причем сразу, а не в кредит. Я ответил голосом грузинского донора:

– Кров дам.

Подлечившись еще, мы поехали в город. Федор заверил, что с ним безопасно, что никто не остановит и при нем, вообще, можно пить за рулем, и стал рассказывать очередную историю, как они с одним дальнобойщиком доехали из Москвы до Иркутска, не просыхая. Что стало с дальнобойщиком дальше он не знает, потому как покинул его при въезде в город и примкнул к экспедиции на Байкал, что стало с экспедицией он тоже не знает. Экспедицию он бросил через неделю и вернулся в Москву зайцем в общем вагоне, где от души повеселился в компании дембелей. Куда делись дембеля он тоже не помнил. Я думаю – все он помнил и все знал, просто не хотел рассказывать.

Началось на заправке.

Я аккуратно вытащил сотню из пачки и сунул в окошко.

– Десять долларов, номер шестнадцать, – сказал я.

– Yes, sir, – сказал китаец и взял деньгу и посмотрел на нее, и очень долго смотрел на нее, потом очень долго смотрел на меня, и сказал:

– Sorry, sir.

Никуда звонить он не стал, а просто молча протянул обратно сотню. Я в первый раз внимательно разглядел купюру. Все было замечательно, все было натурально. Только вместо портрета президента я увидел черно-белое фото. В центре композиции стоял я с лопатой в руке. В другой руке держал хиленькое деревце, которое из-за его худобы и непристойности мы называли саженцем. Печальную картину дополнял плакат: «Все на коммунистический субботник!» вбитый в землю яростной рукой активиста по самые яйца. Вернувшись к машине, я открыл багажник. Так и есть. Три миллиона саженцев. Единственной стоящей вещью в багажнике оказалась монтировка.

Федор прыгал с машины на машину и орал:

– Брось железяку, мигрант херов. Ты хотел персональный миллион – ты его получил. Даже три. Брось железяку, нехристь.

Я отвечал протяжными междометиями:

– У… Ю… У… А…

Получалось:

– УУу……ЮЮюю, Су… Кааа…

Китайский персонал заправки созерцал побоище молча. Восток – дело тонкое. Американцы звонили девять один один сразу из трех автоматов. Там где только, что был Федя опускалась монтировка. Стекла взрывались золотыми искрами, металл лязгал и гнулся. В конце концов я умаялся, запустил в черта монтировкой, она прошла сквозь него и разбила окно заправочной. Приехала полиция. Уехала вместе со мной.

– Ваш адвокат внес залог. Вы свободны.

– У меня нет адвоката.

– Его зовут Ози Оз.

– Никогда не слышал.

На стоянке департамента полиции стоял мой Форд, в нем во все лобовое стекло улыбался Чертушка. Я развернулся и пошел прочь, а он ехал за мной, как в прошлую ночь. Только я уже не бежал.

– Слушай, давай, серьезно. Ну нет у меня доступа к большим и настоящим деньгам. Там братва серьезная и ваши, и наши. Там зла немерянно. И не нужно оно тебе, не потянешь, а если и потянешь, то все… тебя уже не будет, ты станешь совсем наш. А я этого не хочу. Воевать не с кем будет. Ну, пошалил я малость. Не держи зла, не твое это. Садись, мы с Фордом скучаем.

Я обернулся и сказал. Я сказал всего лишь: «Гори ты синим пламенем, чертово отродье, со своим Фордом и родней своей чертановской». И перекрестился. Первый раз со дня нашей встречи. И упал на колени. Первый раз в жизни по собственному желанию. И лбом стукнулся об асфальт, тоже впервые. И заплакал. А рядом со мной, тоже на коленях стоял черт и смотрел, как горит мой 3-F. Он горел не красным, не желтым, а именно синим пламенем. Наверное, это занялись саженцы. Потом взорвался бензобак. Почему-то полный.

То… о не ве…э…тер ве…этку клонит

Не…э дубра..а…вушка…аа шумит

То…о мое…о мое сердечко сто..о…нет

Ка..ак осе…э…ний ли…иист дрожит

То…о мое, – подхватил я, – мое сердечко стонет

Ка…ак осе…э…ний ли…ист дрожит

Мы посмотрели друг другу в глаза. Вишня и бирюза. Палуба под ногами качалась. Ветер трепал паруса и его черные волосы. Я положил руку на мачту. Он достал из-за пояса два кинжала. Воткнул один у моих ног. Отсчитал шесть шагов, воткнул второй.

– Федя, а ты чего все время в смокинге?

– Не знаю. Привык. Это важно?

– Нет.

– Тогда начнем?

– Начнем.

Начали вместе.

И…и…звела..а..а меня…а…а кручина

По..о..дколо…о…о..дная..а..а… змея

И заорали, теряя тональность, роняя гармонию, с одним умыслом – переорать.

Ты… гори… догорай, моя лучи…и…на

Да…а…гарю…у с тобо…о…ой и я…аа

Ты… гори… догорай, моя лучи…и…на

И уже истошно, на грани голосовых связок,

Да…а…гарю…у с тобо…о…ой и я…ааа

И стало тихо, очень тихо. Ни чаек, ни всплеска. Штиль.

– Я улетаю сегодня. С меня сняли.

– А с меня?

– С тебя нет.

– И сколько еще маяться?

– Как бог даст.

– Ладно, лети, Ваня. Тебе смокинг идет, кстати.

– Будь, Федя.

– А куда я денусь. Буду. Теперь я буду.

Он отвернулся. А ничего и не произошло. Все так же было тихо. Ни чаек, ни всплеска. Когда Федор оглянулся, палуба уже была пуста. «Ну и черт с тобой», – подумал он и вдруг засмеялся.

Господи, до чего ж это было смешно: «Черт с тобой». С кем? С ним? Со мной? А кто я? А кто он?

Федор спустился в машинное отделение. На полу лежал багажник от Форда. В нем было три миллиарда долларов. Настоящих, без саженцев. «Силен, бродяга… так вот оно как… – подумал он, – вот оно как все не просто. И что теперь?» В топке догорал последний уголек. Нужно плыть. Куда? Как? Федор никогда не управлял яхтой. Один и штиль.

Он кинул в топку первый миллион и запел:

То…о не ве…е…тер ве…е…э…тку клонит…

Иван Жердев


НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ

Ваш email адрес не публикуется. Обязательные поля помечены *

Копирайт

© 2011 - 2016 Журнал Клаузура | 18+
Любое копирование материалов только с письменного разрешения редакции

Регистрация

Зарегистрирован в Федеральной службе по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор).
Электронное периодическое издание "Клаузура". Регистрационный номер Эл ФС 77 — 46276 от 24.08.2011
Печатное издание журнал "Клаузура"
Регистрационный номер ПИ № ФС 77 — 46506 от 09.09.2011

Связь

Главный редактор - Дмитрий Плынов
e-mail: text@klauzura.ru
тел. (495) 726-25-04

Статистика

Яндекс.Метрика