Новое
- Лев Мей — русский писатель (1822-1862)
- Равнение на регионы: названы лауреаты Программы «Лучшее для России. Развитие регионов»
- Молодым талантам и творческим людям — возможность прославиться
- Валерий Румянцев. «Трудные дни». Рассказ
- Александр Балтин. «Шок, смешанный с ужасом». Рассказ
- Шедевр постановки пьесы «Материнское сердце» в БДТ, и современная школа
Светлана Леонтьева. «Соцгород и победа». Рассказ
26.03.2023
СНЕГ
Было глинисто, пасмурно, мокро и туманно. Вечер, не вечер, а темь, уже после трёх часов дня сумерничалось, скукота, а не гуляние! Небо, как грудь берёзы, такое набухшее, не цеженное, оно висело, что бабкина тряпка, из коей делались половики, оно тяжёлое, медное словно, исходило белесой мутью. Воробьи, баловни этакие, ели корки с помойки, а грачи стаей накидывались на каждую ягоду в саду, как братки кидались друг на дружку… Под утро праздника погода взяла да вдруг за бока схватилась – чегой-то я натворила, и давай подмораживать, сковывать реки, озёра, острова обходить морозом да инеем. И солнце зимнее выкатила на небосклон – пущай подубеет само! До тёплой ночи Рождества зима словно попряталась где-то, не проявлялась, как сгинула совсем, того и гляди – сразу весна придёт!
Бабка Таисья Васильева вышла из дома пораньше, обычно в этот день она всегда посещала деревенское кладбище. Автобус, когда подмораживало, мог и не остановиться, проехать мимо поворота, не заметив бабку. Дорога была почищена грейдером ещё до рассвета. Обычно музыка в стареньком Пазике звучала громко, водитель был известный меломан. Таисья ещё издалека услышала мелодию: «Бедная ты, бедная, что же так до срока?
Голова седая, руки, ручки ли?
Это было, как помнит Таисья, туманное детство, мама говорила, что у Таисии было ещё семь братьев и сестёр, а 17 мая 1941 года под похожую частушку у Таисии родился ещё один братик – Витенька. Мама лежала за занавеской, повивалки кружились возле неё, одна ей пот отирала со лба, вторая кровь простирывала влажной тряпкой. Это сын! – сказала мама.
— Сын, Шура, сын! – повивалка-соседка держала в руках плаценту, словно взвешивая кровавый шарик, скорее похожий на кролика, с которого сняли шкуру. Затем соседка положила Витеньку маме Шуре на грудь и сказала:
— Твой малец! Держи!
Витюшка ласково описал маме бок, тёплый живот, горячая нежная струйка протекла на кровать.
— Вот бы мне так уметь донашивать детей, ежели матери гибнут! – воскликнула повивалка. Затем она взяла иголку, протёрла её военным спиртом, вдела в ушко суровую нить и начала колдовать над мамой, зашивая разорванную кожу:
— Эх и порвалась ты, Шурка!
Мама-заплатка, мама-ткань, мама-рана. Затем ей на ноги надели чулки, чтобы вены не растянулись, они сразу намокли кровью. На маме была зелёная рубаха с китайскими павлинами, которых она по вороту вышила сама из остатков нитей, что валялись в чулане. По спине ветвились кроны неизвестных Таисии деревьев. Наверно, пальмы, может, баобабы. Нет, нет, это вереск! Ты ела вересковый мёд? Ты глотала кукушкины ягоды?
— Откуда? – Таисия обычно пожимала плечами. – У меня есть кукла из бинтов, с волосами из цветных ниток, у неё глаза пёстрые, как одуванчики – один синий, второй жёлтый, на ней платье из настоящего шёлка, скроенное из самого ценного куска ткани, что был найден в самом углу пыльного мешка.
…дешёвое красное платье-халат, сшитое вручную…
мама лежала бледная, без трусов, в чулках, со спутанными волосами…
…Витенька орал, как оглашенный…
Вот и всё, что осталось от мамы Шуры.
— Ты старшая, Таисия! Тебе детей нянчить! – сказала соседка, когда холодеющую маму Шуру вынесли в сени.
Детей Васильевых пристроили в один детдом. Их старались не разлучать. Таисия помнит ещё одно утро – тоже склизкое, туманное, бесснежное. И фашистский танк во дворе, он своими гусеницами давит куклу Таисии из марли, сначала синий глаз, затем жёлтый, как вересковый мёд…
Лубяные песни, каждая – обрубок
этих неразумных, этих серых птах.
КОНЦЛАГЕРЬ
Это пошлое, извращённое, большое животное.
Таисию привалил к столу Ганс и сказал на хорошем русском языке: «Ты – норка. А у меня есть суслик. Он замёрз и хочет погреться. На, держи леденец, это петушок. Ешь его пока. А я согрею своего суслика в твоей норке. Я знаю, тебе всего девять лет, но ты всё равно умрёшь. Но пока будешь греть моего суслика, то тебе обеспечена жизнь. У тебя есть внутри Капюшончик, он нас прикроет…»
Таисия дрожала от страха. От того, что в неё снизу что-то засовывали, она скулила от унижения и боли, к пальцам прилипал сахарнаый петушок, она его лизнула – сладко! Но более всего она думала о Витеньке, который был в бараке один. Голодный. И больной совсем. Утром у Витеньки поднялась температура, но его всё равно повели в медицинский зал, чтобы выкачать у него кровь для солдат вермахта. Таисия прижимала брата, гладила его бледное личико, но Ганс всё равно выхватил мальчика и привёл только через час обратно: «Он сдохнет!» Таисия понимала, что она тоже теперь вся рваная, как мама Шура, которую зашивали и не смогли остановить кровь. Что Ганс порвал её снизу, она слышала, как чавкает её живот, всасывая какую-то жидкость. Видела, как Ганс бьётся в конвульсиях и мычит: «это был огурец! дачный крюшон! Погляди на себя в зеркало, там внизу увидишь, у тебя горит внутри дерево!» Ганс поднёс осколок зеркало из-под пудры, и Таисия с ужасом увидела кровь, сочащуюся из неё! Что она могла знать – эта кроха? Которая жила в мире математики, литературы, песен о родине, которая лучшая самая, которая берёзки-рябинки, которая строит коммунизм! Эти фашисты подонки и мрази, как можно защищать зверя, а? Как?
«Ты жива благодаря тому, что ты девочка, но ты не простая девочка, ты красивая, рано созревшая, у тебя уже есть сиси. Поэтому до тебя есть дело немцу, поэтому тебя не заморили голодом наглухо, не обрили, не втолкнули в газовую камеру, не убили просто из-за того, что немцу скучно. До тебя есть дело фашне, нацикам, извергам, извращенцам, изголодавшим по контактам. Да, ты – малолетка. Но ты всё равно расходный материал. С тебя что взять-то, ты же не банк, ни амбар, ни корова, ни еда, ни питьё, ни ресторан. Ты никто! Ты – норка!»
…Автобус ехал и ехал. Таисия была внутри его. Ещё не рассвело и, казалось, что водитель пробирается наощупь, скользя между мирами, по наитию находя дорогу. Погода резкая такая…резвая. Вместо часа, пассажиры едут часа три-четыре, вздыхают. Таисия мучается, но терпит. Она всегда на Рождество ездит сюда – к маме Шуре. А затем летом к Витеньке в Вырицу, там во время войны, в 1942 году, немцы устроили концентрационный лагерь для детей. Это детский Освенцим.
Пазик плавно шустрит по дороге, осталось немного до нужной остановки, Таисия встаёт и подвигается к выходу и вдруг слышит:
— Таисия! Таисия! Ты ли это?
Она поворачивается, вскидывает ресницы.
Голос вроде бы знакомый. Но взрослый, мужской, надтреснутый.
— Да, да, это точно – ты! А я ваш сосед, Бердюжский! Я — Василий!
С соседнего сиденья поднимается старик. Но взгляд у него молодой, чёткий. Таисия молчит. Она привыкла таиться и бояться. И чуть что, то в слёзы кидаться привыкла. И за сердце хвататься! Это у неё после концлагеря. Врач сказала: не перестанет никогда.
Ничего не перестанет. Ни смерть. Ни жизнь. Ни могилы мамы и братьев, сестёр. Ни возмездие. Ни ненависть к фашистам. Ни боль. Ни кровь. Ни ужас.
Ничего, никогда не перестанет. И хватит вам защищать фашистов. Прекратите их возрождать. Тащить из могил их злые кости!
И добро, как противоположность злу не перестанет. Как этот тонкий месяц, гаснувший под утро. Ни снеговые тучи. Ни город, оставшийся позади со своими окраинами. Ни поле. Ни луг. Ни мороз раскочегаривайся всерьёз. Ни тропа, глубокая такая, ровная, виляющая мимо высоких дачных домов-коттеджей, что резко заканчивается, словно обрывается на краю села. Надо перейти это длинное поле, как сама жизнь, надо добраться до кладбища. На самой его кромке видится слабый огонёк – сторожка кладбищенская, там сидят рабочие, курят, допивают в разлив пиво. Один из сторожей Микула, поджидая Таисию по выходным да в Рождество, не гасит на дворе свет. Огонёк-огонёчек, не бросай меня, ожидай меня, я же жива, хотя Ганс обещал, что всё равно умру, насилуя меня! Дурак этот Ганс, а кто за могилами ухаживать станет?
Полы пальто Таисии развеваются, мешают идти, Бердюжский увязался за Таисией. Решил проводить до самой оградки. Решил постоять вместе. И шкалик распить за упокой.
Но снега столько намело, что оба останавливаются, задыхаясь посередь поля.
— Накось мои сумищи! – говорит Таисия, протягивая две авоськи Василию. – Ты хоть старый. Но крепок ещё! Сказывай, как жил-то?
— А чё? Вдовый я как год уже.
— Дети есть?
— Да!
— И где они?
— Так один у меня. Но в девяностые в неприятность попал. Сейчас выправился…
Таисия неожиданно, вся подобравшись, усаживается в сугроб, ой-ой…Руки мерзнут, ноги коченеют…
Василий берёт снег, натирает ладони ей до крика. Затем откупоривает бутылку наливки и даёт глотнуть Таисии, затем пьёт сам. Его ресницы все в инее, щёки белые, прямо Дед мороз! Идём, инда! Так они и ввалились в строжку к Микуле, Снегурочка и Морозко, пьяные уже, хохочут. Видно, крепка настойка попалась! Таисия вынула угощенье для Микулы: пирожки, оладьи.
— Ешь!
А сама юркнула за дверь – до могилы всего двадцать метров. Мама Шура схоронена с краю в десятом ряду. На фотографии она в чёрном вязаном платке. Концы ажурно сплетены в узел. «Ой, прости меня, матушка, не сберегала я Витеньку. И других твоих деточек! Не углядела…не смогла… мала была. Надо было подальше в тыл уехать, не успели. Неповоротливые-е мы были! Прости уж!»
Затем они втроём: Таисия, Микула, Василий сидели, грелись, пока пар не пошёл. Затем стали привозить покойников один за другим.
— Значит, пора мне! – воскликнула Таисия. – И погрелись. И наелись. И наговорились. Пойти надо, Вася.
Тот лежит на диване. Молчит.
Эх, жизнь! была ли ты?
И действительно, Вася, как ты жил? Хорошо ли? Плохо ли?
— Женюсь я на тебе, Таисия!
— Чего? Тебе уже 86 лет и мне тоже. Нам только можно, как брат и сестра быть! Или соседями, как были!
— Нет. Женюсь! Вот увидишь! Сама попросишься ко мне! Заживём!
— Так не бывает!
— Всё бывает!
Всё!
Микула заваривает чай – с малиной, мятой.
Таисия достаёт мёд. Тот самый вересковый.
Сидят, пьют.
А тут снова похоронная процессия поспешает. Ну, хватит, люди умирать! Дайте хоть чашку чая выпить!
— Завод-то наш окончательно развалили. Женщины по рынкам торговать пошли, мужики по Турциям за вещами подались. Развалили всё демократы да враги России, отдали на разграбления богатства наши. Особенно жалко науку, такую мать их… у Таисии явные были способности к математике и литературе. Эта фашня всё убила.
— А молодёжь подалась в блогерство, девки на шестах танцуют…
— А те, кто родились в девяностые, так совсем почти без образования стали. В театрах пошлость и разврат процветают. Спектакли ставят, как для голого короля.
— А они и есть голый!
— Книги пишут фашизм оправдывающий.
Постыдились бы.
Писатели лишь про деньги думают. Кому бы продаться! Тьфу ты!
ЯСИЙ – ВЕРЕСКОВЫЙ МЁД
Сорока-ворона кашу варила,
этому дала, этому дала…
(детская потешка)
Ветка вереска проросла, обвивая проволоку концлагеря. Это случилось весной. Ветка была тонкая, нежная, на ней набухали почки. Таисия слизывала с них капли влаги. Это был её вересковый мёд. И она знала, когда предстанет пред вратами, за которыми кончается белый свет, то обязательно расскажет, что ела его. По капле. По слезинке. Иногда Таисии удавалось приводить сюда Витеньку:
— Ешь, ешь! – говорила она. – Это мёд.
Витенька послушно откусывал почку. Затем Таисия откалывала кусок петушка – такой крохотный, что его не было видно, она клала Витеньке на розовый язычок угощение.
— Вкусно?
— Ага! – кивал Витенька. – Настоящий мёд.
Он плохо выговаривал слово «настоящий» и получалось ясий мёд!
Обычно ленинградцы любят бывать в этом сосновом бору. Но они не знают, что в этом молитвенном Серафимовском месте был истинный ад для детишек. Выжило всего около ста человек. Но зачем фашне вообще понадобились дети. Какой смысл? Оказалось, что детей использовали, как прикрытие во время обстрелов советскими самолётами. Таким образом, фрицы оставались живыми. Кроме этого, дети это источник крови, источник тепла при сжигании в печи, девочек постарше насиловали, использовали их как наложниц.
И ты ещё оправдываешь фашню? Как язык поворачивается?
Чтобы малыши не плакали, их избивали плётками. Была одна такая Вера-Верёвка, страшная как волчица. Говорят, что впоследствии ей волки лицо сгрызли до кости и руки до плеч. Я сама была этим волком – во сне! Да-да, клыки острые, пасть широкая, лапы когтистые. Серый, серый волк, ты в фашистах знаешь толк. Волк – зверь полезный. Он подходил к ограде и рыл ямы, помогая детям вылазить наружу.
Таисия, после очередного совокупления с Гансом, твёрдо решила: бежать! Потому что понимала, не выдюжит! Насильник становился всё ненасытнее, а её худое, почти прозрачное тельце болело. Особенно живот. Иногда кровь вываливалась сгустками, похожими на чернильные пятна, как глаза кукол, которые переехал танк. Распухало всё внутри, до рези и колик.
— Я что вам сувенирная лавка? Вы входите в меня, как в базар! – Таисия испуганно взглянула на Ганса, когда тот в очередной раз потащил девочку к себе.
— Ничего. Из тебя вырастет хорошая шлюха! – немец плюнул в лицо девочки. – Мне нравился, что ты вся сухая, вся ломкая. Мой суслик весь в крови.
— Вы убьёте меня. Насовсем!
Ганс тащил девочку за волосы, сам при этом на ходу доставал своего суслика из галифе. В конце коридора навстречу неожиданно вышла Валя-Верёвка:
— Эй, Ганс, ты куда тащишь ребёнка? – в её глазах мелькнул огонёк. – Тебе меня одной мало?
Немец разжал свои пальцы, которые были толстые, как карандаши.
— Нет. Найн. Валя…
Таисия почувствовала, что её отпустили, она вздохнула и ринулась в барак на своё место.
Валя придвинулась к Гансу, от неё пахло спиртом.
— Фу, ты чего? зачем тебе шнапс сегодня? Ты алкоголичка?
— Увижу, что ты насилуешь девочек, застрелю! – Валя вплотную подошла к Гансу.
— Тебе жалко? – немец выругался. – Вас, рашен шлюх, душить надо! Тогда пошли ко мне!
— Дурак ты!
Они лежали потные, волосы Вали разметались по плечам: «Мне нравится, Ганс, заниматься с тобой этим. И одновременно отвратительно! Мне нравится кровь на твоём суслике. Кровь этих невинных девочек. Это меня приводит в экстаз! Я вся пульсирую под тобой. Мои соски становятся упругими. Говори со мной – какая я? Солёная? Как я пахну? ну, Ганс!»
«Да, да…когда-нибудь я тебе скажу какая ты шлюха и гадина. Какой я низкий и падший. Мы сюда пришли и устроили Садом и Гоморру. И когда-нибудь также исчезнем в этом пепелище!»
«Не говори так, Ганс! Давай о нас. Ты любишь, когда я сижу сверху? Когда ты загребаешь меня своими руками в рыжих накрапах веснушек. Ты волосатое чудовище. Ты монстр!»
«На!» – Ганс протянул Вере серёжки, которые он вынул из ушей умершей вчера девушки. Они были с маленьким зеленым камушком. Простые деревенские, не серебряные, не золотые кругляшки. Девочка не хотела отдавать серьги – это была единственная вещь, что осталась у неё от матери.
Вера надела их. Зачем они ей? Но надсмотрщице было приятно, что Ганс сделал ей подарок. Она стала рисовать на спине Ганса знаки.
«Ты что там пишешь?» — спросил он.
«Я рисую твоего суслика и мою норку! Раньше я занималась этим с девушками. А теперь с тобой. Мы лежали с подругами после школы на ковре дома и ласкали друг друга. Мы становились одним солёным и пакостным телом. Мы обливались своей похотью. Мы умудрились засовывать пальцы везде…»
«Ты в гробу тоже будешь такой? Твоя норка будет двигаться сама по себе! Она будет отдаваться червям и кротам, мышам и песку, тебя завалит глина, тебя съест змей!»
«Ага! Съест и отравится! И тебя съест, затем распухнет и лопнет! И твои кишки разлетятся по всей территории грязного Берлина, кровавого, червивого, гнусного рейхстага…»
Но случилось иначе: Ганса загрызла волчица. Весной 1943 года. Он вышел во двор. Ночью. И вдруг услышал шорох. Оглянулся и увидел, как два человечка пролезли под проволокой и пробираются вниз к реке. Ганс достал револьвер и кинулся в погоню. Найн. Найн. Орал он. Он видел, что это была Таисия и Витенька. Дети шли медленно потому, что мальчик был так слаб, что еле передвигался.
— Собаки! – мелькнуло в голове немца. Надо выпустить собак! Где же они? Отчего не лают?
Ганс выстрелил. Но промахнулся.
Выстрелил вторично.
В этот момент сзади показался силуэт какого-то существа. То ли медведь. То ли человек. Кто ты? Но было поздно. Волчица впилась в горло, жадно отхлёбывая потоки крови – немецкая кровь дурная! Она пьянела от экстаза. Она заходилась в страшном хмелю. Ещё один позвонок, ещё и ещё. Она перекусывала один за другим сколький человечий хрящ. На запах крови сбежалась вся стая. Они растащили куски немца в разные части леса, под кусты, под ракиты, как в песенке. Волки знали цену искусства.
Все удивились. Особенно итальянец, служивший помощником в Вырице: куда делся этот похабник Ганс? Это глупый рыжий изверг?
Через неделю итальянец написал рапорт о том, что Ганс, который хорошо знал русский язык, видимо перешёл на строну врага. И будь он проклят всеми! Даже своей собственной матерью, как Розенберг – самый отъявленный мерзавец двадцатого века. Будут они прокляты! Вся фашня!
Таисия искала пуль на запястье у Витеньки. Она дышала она него, тормошила. Иногда ей казалось, что она засыпает. Но она всё равно трогала его пульс, в машине, в автобусе, в скорой помощи, куда её везли врачи. Она искала пульс Витеньки осенним утром, сидя на кровати, она трогала, когда ей делали операцию, останавливая маточное кровотечение, она трогала его пульс в своём пульсе, она бежала, вздымая рой кузнечиков по лугу, она плыла по берегу Иртыша, в лесу, когда искала ягоды. Она подходила к деревьям и спрашивала: где Витенька? Она искала его в сарае, в комнате, в саду. Она шла по Москве, приближаясь к Марсовому полю, к Болотной, к Тверской, она читала Бадью, Исаковского, Твардовского, Гастева, томики Окуджавы, Симонова, Светлова. Она изучала ненавистные труды Гитлера, чтобы понять, зачем он покушался на её детство? За что? Германцы всегда мечтали завоевать Россию. Обмануть её. Украсть её землю. Ибо русские – это аборигены, они не чистой расы, они полны болезней и микробов. Их надо уничтожить. Убить всех до одного. Либо сделать рабами. Они скоты – рус свинья! Шванк! Таисия всё равно искала ручку Витеньки. Ведь они дошли почти до речки, с той стороны раздавались паровозные гудки – русские гудки. Витенька был рядом. Был живой. Она кормила его сахарным петушком.
— Ешь весь! Ешь! – сказала Таисия Витеньке. –
— Можно?
— Да, да, Скоро наши. Вот-вот!
Дети заснули, прислонясь к тёплому животу волчицы. Она их обороняла. Или им казалось, что нечто мягкое и шерстяное, как одело мамы Шуры, накрывало их?
Волки! Волки! Вот она оборона. Они прогонят немцев, они отравят Гитлера, они уберут эту гнусную войну. Русские волки отважные. Боевые волки! Не орки, а волки! Они отменят возврат фашизма, они сгрызут ваши каракули, ваши книги, ваши «Майн борьба», гитлерьё всё, они осудят вас в Нюрнберге! Они выстрелят вам в лоб ваш паршивый, укладывая в гробы чёртовые.
Наши волки — это любовь, история и политика.
Наши волки — это дух леса, это мёд.
Наши волки несут мир!
Это боевые волки справедливости!
…Смертность в Вырице была огромной — это видно и по меняющемуся ежедневно числу детей: в отчётах их значится то сорок, то тридцать два…50, то 42… детей закапывали прямо у леса. Одна. Две. Сто могил.
Эй, ты фриц, роди своих малышей и убивай их.
Накопи богатства сам и трать их.
Сам нарисуй полотна и любуйся ими.
Зачем тебе чужое?
…А вот вспыхнула эпидемия тифа в бараке, где были дети— немцы сожгли барак вместе со всеми его обитателями на глазах у жителей
…Помнят о некой бабушке, учительнице-пенсионерке, которая тайком собирала детей и старалась их обучить, хоть писать и читать…
Помнят некую женщину-врача, которая умела ловко лечить фурункулы, рассказывала детям о Боге, учила их молиться.
Были женщины из посёлка, кто приносил тёплые вещи детям, еду. Кто-то из них тайком воровал детей и приводил себе в дом, усыновлял их.
Это называется волонтёрством. Добровольчеством.
А ты? Ты чего носки не вяжешь? Еду не готовишь?
В Вырице когда-то жил батюшка Серафим…
Но он любил медведей.
И ещё лис.
И даже иногда волков…
Вот тебе и мёд вересковый.
Витенька! До конца дней буду разыскивать тебя, братец мой! Всю жизнь тебе отдам! Спомоги, Серафимушко!
Ясий наш!
ВОЛЧЬИ ЯГОДЫ
Ой, где ты мой, Витенька? Неужели ты попил воды из копытца? Где ты мой, братец? Мы с тобой шли-шли, я шла к тебе, ты шёл ко мне, мы шли вместе. Я тебя держала за руку, мы спешили, я умоляла, скорей, скорей!
Брось меня, шептал ты, я устал, я здесь посплю под кустом. Нельзя, нельзя, Витенька, тут волки ходят, съедят тебя. Не боюсь я волков, они добрые! Они Ганса не пустили в лес, они его за шею схватили и уволокли, куда подальше! За нами может быть погоня, когда нас хватится Верка-Верёвка! Нет-нет, не хватится, она рада будет, что нас не стало. Им кормить нас надоело, этой тыквенной похлёбкой с тухлой кониной. Они сами всё съедят, у них животы надуются, как шары.
Лети, лети, красный шар! Как на Первое мая, когда все мы выходили на линейку, мы пели песни, мы читали стихи. Потом нас усаживали за большой стол и кормили печеньем, пряниками и конфетами. Мы пили лимонад Москва и ситро Сибирячка!
Ой, Витенька, прошу тебя, ещё десять шагов вон до того дерева, там мы ляжем под кусток, съедим пирожок! Дети легли на подтаявшую землю, сквозь снег пробивалась трава. Они её рвали белыми пальчиками и жевали.
— А где пирожок?
— На! – Таисия разломила сухую корку, припасённую ею заранее.
Витенька облизал сначала край куска и затем только откусил сухарик.
— Вкусно! Но ты обещала пирожок!
— Будет тебе пирожок, когда речку перейдём. Тогда точно нас ни одна собака не обнаружит.
Река была неглубокая, примерно воды по пояс. Но её поверхность смёрзлась, кое-где покрылась льдом. Надо было аккуратно ступать, чтобы не соскользнуть в полыньку.
Прошло около часа, Таисия ждала, когда Витенька сморённый дремотой, сможет встать на ножки. Идём, идём, иначе кранты!
— Что такое полынька? – спросил брат, очнувшись.
— Это углубление между камнями и песком. Оно очень опасно, провалишься, вымокнет ботинок, простудишься…
Сколько опасностей грозило детям: волки, фрицы, полынька. Но Таисия понимала, что хуже, если их найдёт отряд лагерной фашни, снова утащит в барак и того хуже кто-нибудь из полицаев станет насиловать её. У них уже не осталось целых девочек, все были грубо и больно избиты, над каждой кто-нибудь да надругался. Эти звери только и умеют, что убивать русских детей. Нет и не может быть «добрых» фашистов, нет и не может быть прощения за надругательства, насилие, избиение пленных, убийства мирных жителей.
Запомни!
Запомнила?
А теперь повтори!
Губы коченеют. Руки трясутся! Повторяй! Повторяй!
Реку льдом как раз хорошо прихватило. Надо успеть до ночи перебраться к своим. В деревню. Постучаться в крайний дом. Таисия слышала, что бабку зовут Совихой. Она похожа на Ягу-костяную ногу, но у неё есть печь и какая-ни какая еда. И питьё. И даже можно попросить молока, хотя бы глоток для измождённого Витеньки, у которого фрицы выпили всю кровь. Выкачали. У него почти не осталось крови! А у Таисии вырвали всё чрево. У неё снизу – кровоточащая пустота. Позже в клинике врачи зашьют истерзанные девичьи прожилки, но сейчас идти было трудно, переступать, чулки были все в крови. Таисия почти теряла сознание, но тащила брата по льду. «Идём, идём, пирожка дам!»
— Пирожок, пирожок, – повторял Витенька и плёлся за сестрой, поскальзываясь, падая, ушибаясь и снова вставая.
Пирожка очень хотелось. С ягодами.
Иногда за детьми увязывалась волчиха. Она брела, принюхиваясь к запаху крови, к запаху детской мочи и слёз. Было страшно: дети ползут по льду, позади их, облизываясь и воя, крадётся волчица. Когда дети, изнемогая, приседали на бугорок, выпирающий возле берега, когда они сморились окончательно и, обессилев, легли на мягкий припорошенный снегом выступ, то волчица не раздумывая, присела рядом. Она своим мягким языком стала слизывать кровь, сочащуюся по ногам Таисии, она накрывала брюхом Витеньку, отогревая его тельце. Очнувшись, Таисия растормошила Витеньку, ещё, ещё немного! Но мальчик лишь приоткрыл глаза, но не стал шевелиться, тогда Таисия потащила его по льду за полы пальтишка. Остальные пять-шесть метров они пробирались ползком.
Совиха от страха вскрикнула, когда спустилась за водой к полынье. Дети – худые и окровавленные лежали на берегу. Она втащила детей на санки, с которыми она обычно ходила к речке, тяжело ступая, втащила детей на гору, затем вволокла санки во двор. Малец был недвижим. А девочка подавала признаки жизни, но ноги у неё были все в крови. Эко же её разорвали! Совиха растёрла мальца гусиным жиром, затем перенесла ребёнка на печь, укутала. Мальчик дышал с трудом, к вечеру у него начался жар. Девочку Совиха раздела, осмотрела её и поняла – плева разорвала, сгустки крови сочатся. И бабка, знающая толк в повивальном деле решила: зашить то, что ещё можно спасти.
— Ты словно тройню родила! – шутила она, ремонтируя девочку. – Что натворили эти развратники! Главное, чтобы заражение не началось. Гдей-то у меня пенициллин есть. Цела коробка! Счас двойную дозу тебе вколю!
Совиха до войны работала фельдшером в мед пункте. Кое-что знала по этой части. Да и повивалкой была не плохой. Как-то сказывала, что более ста детей приняла. И все – богатыри. Здоровые. И живые. А воюют, как Боги! Как Аптерос – греческая статуя победы.
Всю ночь Совиха металась от одного ребёнка к другому. И там жар и тут жар. Уколы ставила каждые три часа, смачивали детям рты, поила отварами с мёдом. С тем самым ясием!
Наутро детям стало легче.
Но вот не задача: фрицы могли в любой момент придти, ибо наверняка хватились, куда дети делись? Того и гляди нагрянут! Что же делать? Как быть? Знала Совиха пару методов, как спасти детей: отвести их в лес и поместить в волчьи норы.
— Пирожка хочу! – попросил Витенька слабым голосом, когда Совиха вывела детей в лес, чтобы попрятать их.
— На! Ешь, малой! – бабка протянула мальцу сухую морковную лепёшку.
— С чем пирожок? – поинтересовалась Таисия, жадно проглатывая пресные куски.
— С ягодами!
— Какими?
— С дикими. Волчьими! Для крепости.
— А разве их едят?
— Конечно! Я ем через день! – Совиха поглядела на небо, где качались верхушки сосен.
— Почему не каждый день? – Таисия после болезни еле говорила. Голос пропал. Она произносила фразы шёпотом.
— Хорошего помаленьку!
Они прошли около двух километров или, как говорила Совиха, вёрст.
Она знала лес, как свои пять пальцев. Точнее шесть. Потому что она слыла шестипалой ведьмой. У неё возле мизинцев были шишки костяные, все сплетничали, что шестой палец. Вот вам! Вот вам! Грозила Совиха в сторону концлагеря. И это было хорошее фак-ю в сторону фрицев.
И ты еще защищаешь этих мразей? Ты – русская женщина из града Юрова? Поберегись волков наших! Сгрызут!
Совиха приказала детям: сидеть в норе до ночи, прикрывшись сухой травой и одеялами.
— Не вздумайте куда пойти! Сидите! Скоро наши войска придут. Освободят!
— А когда они придут?
— Птицы сказывают – ждать немного осталось.
— Разве птицы разговаривают?
— Конечно! Сороки на хвосте вести приносят… дрозды их из шишек выколупывают. А курицы квохчут: весной, весной…
— И ты, Совиха, слыхала?
— Намедни, когда в небо смотрела!
Бабка ещё раз сделал детям по уколу, ибо запасливой была, прихватила шприц и ампулы. Затем смазала им щёки дёгтем, чтобы зверей отпугивать хищных запахом. Накормила сушёными ягодами и дала по кусочку сухой курятины.
— Всё! – побегу я. – Там у меня коза-дереза одна-одинёшенька, последняя моя надежда на спасение. Манька! Завтра приду!
Но ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю Совиха не появилась. Дети и плакали, и звали, и умоляли, но бесполезно… Совиха, Совиха, что же ты, детей обманула? Завела в лес и кинула там?
Дети изредка выходили из глубокой норы, пили из мартовской лужи воду, ели ягоды, что свисали с рябины-калины. Жевали ветки вереска. Утром нашли мёртвого ёжика и по очереди откусывали твёрдое желе с его живота.
Вскоре стало появляться первое мартовское солнце. Стали чаще прилетать сороки. И Таисия слушала их стрёкот:
— Самолёты, тар-та-та прилетают неспроста. Фрицы собираются в Германию разбегаются…
Слыхал, Витя?
А чё?
Сороки сказали, что немцы уходят из Вырицы.
Витенька сел на пенёк:
— Ты тоже птичий язык понимаешь?
— Ага. Совиха научила.
— Надо её проведать!
— Чуть подождём. И пойдём.
Но в доме, когда туда вошли дети никого не оказалось. Дверь нараспашку. Козы нет. Везде вещи валяются – какие-то старые лохмотья. В доме мыши по столу бегают. А за амбаром догнивает она, сама Совиха. Уже и головы нет, собаки порастащили. Живот мыши сгрызли. Хребет волки размотали по кустам, кишки кабаны слопали с голода. Таисия взяла лопатку и прикопала косточки Совихи со словами – ты нас спасла…сама не сбереглась. Видно, фрицы всё-таки нагрянули и убили хорошего человека.
Таисия затопила печь. Стало тепло. Уютно. Они забрались повыше с братом, обнялись и уснули. На следующий день девочка прибралась в избе, вымыла полы. В погребе нашлась еда, немного, но хоть что-то. В чугунке Таисия натушила капусты, напекла шанег с ягодами.
С волчьими.
Это очень полезно!
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ. Сколь верёвочке не виться, а конец придёт!
Таисия узнала её. Она бы даже через сорок лет узнала это ненавистное лицо. Эти руки, держащие плётку. Эти удары по животу, шее, спине. Крики: рус свинья! Вопли: всё равно сдохнешь, гадина!
Таисия к этому моменту была очень хорошо натренированной женщиной. Умела стрелять. Знала приёмы дзюдо. Каждый вторник посещала секцию борьбы. У неё была тяжёлая, волчья хватка.
Она пристрастилась к охоте. К чёткости движений.
— Стой! – в два прыжка Таисия настигла, пытающуюся выскочить на ходу из автобуса женщину.
— Ну, чего вы там не поделили? – проворчал водитель. Были тяжёлые девяностые годы. Точнее конец восьмидесятых. В транспорте часто воровали кошельки, дрались и ругались пассажиры. Поэтому в таких случаях водитель останавливался, где попало и высаживал драчунов. Но на сей раз всё было по-другому: в лицо водителю смотрела синеглазая крепкого телосложения блондинка в синей куртке, она держала за шиворот упирающуюся беззубую алкашку.
— А? Украла чего-то это дрянь? – спросил водитель и не стал высаживать никого.
— Хуже! – ответила Таисия, еле сдерживаясь, чтобы прямо сейчас не расквасить морду Веры-Верёвки. – Я думала, она в ФРГ сбежала с немчурой поганой. А она по городу разгуливает. По столицам шастает!
— Ого! – зашумели пассажиры. – Из Нюрнберга сбежала?
Кто-то стал перечислять фамилии казнённых нациков: Геринг, Геббельс, Рудольф Гесс, Роберт Лей, Вильгельм Кейтель, Эрнст Кальтенбруннер, Альфред Розенберг, Вильгельм Фрик, Юлиус Штрейхер, Ялмар Шахт.
— Ну, хватит, хватит, а-то меня сейчас вырвет! – выкрикнула одна из пассажирок.
— А ведь есть такие, кто защищает эту низость. Пишет – они ж тоже люди!
— Кто это? Стрелять таких надо. Или пожизненно сажать рядом в одну камеру: пусть знают, какие они тоже люди. Они – нелюди!
Таисия крепко держала за шиворот Веру-Верёвку.
— А эта чего натворила? Убивала? Грабила?
— Хуже! Ещё хуже! Сволочь нациская!
Автобус остановился. Люди поглядели по сторонам: вроде бы нет остановки. Водитель перелез через стойку и подошёл к Вере-Верёвке:
— Ты детей мучила? Да?
— Не-е…обозналась гражданка…я не-е…
Водитель со всего размаха врезал Вере-Верёвке по лицу. Кровь струйкой выкатилась из ноздри. Затем кто-то начал мутузить её со спины. Женщины навались и стали царапать её лицо, вырывая клочья кожи.
К приезду милиции (тогда эта была ещё не полиция) Веру-Верёвку хорошенько потрепали.
Водитель плюнул ей в лицо: гнить тебе в аду!
И самое странное, что, откуда ни возьмись, налетела стая диких собак, которые кольцом обступили толпу и стали протяжно выть: ешь её, ешь её…
Стражам порядка пришлось стрелять вверх, чтобы разогнать стаю.
Когда они услышали: кто перед ними, что за женщина, их лица стали суровее, скулы заострились. Достали наручники. И как последнюю убийцу Веру-Верёвку посадили в машину с решётками, увозя с места побоища.
— А вас, гражданка, Таисия Васильева, прошу следовать с нами на переднем почётном месте!
НЬЮ-НЮРНБЕРГ
Это был огромный зал, стадион, трибуны были все заняты, люди сидели молча, склонив головы. Им было стыдно за это стадо зверей, липнущее, как черви к своим креслам. Нельзя! Нельзя ставить стулья для мух и тараканов, для жуков и смрадных могильных опарышей.
Это не люди! Запомни – не люди!
Нет, в приличном помещении нельзя судить фашистов, в картинной галерее, лишь среди развалин амфитеатра, на обломках разместить их – карателей, где гниль, тлен, плесень – вот сюда пожалуйте, здесь, что черви ползайте! И тряситесь от страха перед повешеньем. Никаких расстрелов – это слишком гуманно. А сначала кирпичи потаскайте, брёвна, бетонные перекрытия, тяжёлые сваи на своих спинах. Поголодайте с полгода, посидите без воды и хлеба и чтоб вас, как Ганс, сношали тысячи шакалов, не людей, а самые лютые убийцы и маньяки, насильники, сумасшедшие. Но нет, мы люди – гуманные. Мы так не сделаем! И человек – «не скотинка», человек – это радость. Человек – это сила. Человек – это Небо! Европа в развалинах? Она сама себя развалила. Сама себя на колени поставила перед фашнёй. Она и не сопротивлялась, она вошла в сговор с гитлерьём. Им фюрер пообещал сладкое место, удобное кресло и разрушенный СССР. Его действительно развалили, но не войной, а хитростью. Вот что ни вождь-царь, то глупее глупого. Нет дара предвидения. То одного царя обманет Европа, то другого, то третьего, а как посыпалась Русь, тут же появились желающие с широкими карманами: присвоить чужое, украсть и съесть.
Какая музыка? Окстись! Здесь нет музыки. От слова совсем нет! Ты, музыкант, не знаешь, что такое музыка? Тогда иди в лес, найди куст ивовый, вырежи дудочку, высуши на солнце и приложи к губам. Ах, впрочем, всё равно поучилась пустота! Надо, чтобы получилась боль! Горе! Что такое это за явление – фашизм? Это жуткое, страшное намерение. Превосходство одного над другим. Это не умение ставить знак равенства, это не понимание что вокруг все такие же. Как ты. И ты, как все. И вот гляди: яма, в ней трупы. А ведь когда-то это были живые люди, они были. Они любили, желали, они ходили на работу, рожали детей – этих розовых куклят счастья. Люди – не простые, это люди Божии создания. Подобие Его! А ты пришёл и сказал: нет, я лучше, я первого сорта. Они второго. Они аборигены. Ты протянул им бусы стеклянные и взял их землю, жён, детей. Угнал в концлагерь. Ты решил, что можешь так поступать, что ты избранный. А кто тебя избрал, как ни ты сам?
Я видела таких людей и в нашей жизни – они считают, что лучше видят, слышат, чувствуют, пишут. И верят в это. Не верь, не верь, глупая баба из Юрова! Верь штиблетам – целой корзине обуви стоптанной, снятой с ног убитых. Верь зубам, вырванным изо рта этих несчастных людей. Верь черепам, гниющим в земле. Верь вопиющим кадрам чёрно-белой плёнки. Гляди! Гляди! Да глазёнки-то не отворачивай. Вот так бы подошла да морду твою широкую большую, не по-женски толстую, ткнула бы в эти тазы, корзины, лохани, корыта, вагоны смертей!
А ещё волосы женские, косы, локоны кудрявые!
Таких нет у немок – ибо все немки почти лысые, коротко стриженные. Вода-то у них мутная в их Рейне, от этого волосёнки жидкие, как мышьи хвосты. Поэтому русские косы срезали, из них парики делали! Сука! Отдай назад косы наши, волосья пышные, русые, русские, казахские, татарские, дагестанские! Ты мучал русских людей. И ты в Осло. И ты издатель журнала, дающая премии Эрнста…как его там…
В это время раздался визг колокольчика. Вывели Веру-Верёвку, посадили в клетку. Вот там тебе и место. Засветился экран – узкая пленка, на ней кадры за кадрами. Лагерь, где измывались, издевались над малышами. Что они тебе сделали, баба из Юрова? Они ж дети! Они недавно родились. А вы их согнали в бараки холодные, не отапливаемые. Хотя бы печь догадались изладить, соорудить, или детей не жалко? Не своих-то? Чужих, на русском говорящих? На белорусском языке? На казахском? Дагестанском? Аварском? Дети никогда не говорят: я умру! Дети не знают этого слова. Ибо ребёнок и смерть – не совместимые понятия. Они горюют, если увидят дохлого котика, рыбку, лягушку. У них болит сердечко. Но они верят, что это временно, что как в сказке утром птичка оживёт, рыбка уплывёт, котик убежит в лес. И все, всегда будут живы.
— Эй ты, чучело окаянное, чёрт лысый, мразь и сволочь, не хочу знать имени твоего, не хочу говорить «Герман Геринг»! Ты – жутко, страшно, бесчеловечно и погано виноват. И ты приговаривается Божьим Судом к смертной казни! Тебя мало повесить! Тебя надо сначала долго и больно резать на кусочки, шинковать на фарш и лишь потом сказать «через повешение»! И это будет гуманно, что сначала ты должен пройти все девять кругов ада. Чего, ты говоришь последнее слово? Какое такое слово? Ты сказал его давно, когда стал пособником гитлерья! Глаза…у него глаза вспыхнули…? Что к этой нелюди не применимы слова – свет, луч…Нет! Это была тьма, сплошная адова тьма. А самое смешное, что они раскаивались, потели, мямлили – я исполнял приказ начальника. Ты должен был достать пистолет и выстрелить в своего начальника. Понял?
Они были мертвы тогда – эти люди, когда родились. Их убить, значит, похвалить. Дать последнее слово, значит, признать, что чудище разговаривает.
Что за город? Где мы? В Киеве! Говорит Вера-Верёвка. Их всех судят там теперь! Всех. До одного. Большая площадь, размером с футбольное поле. На трибунах люди. Они плачут по погибшим. Бабушки, матери, отцы. У них есть Аллея Скорбных Журавлей. Ибо дети — это журавушки. Летящие, каждый год, в тёплые страны. И слёзы текут по щекам обездоленного человечества.
— Я беременна. Меня нельзя вешать…– произнесла Верёвка. Она судорожно пытается зацепиться хотя бы краем взгляда на спасение. За соломинку. За нитку. Но видит лишь столы, устеленные красными скатертями, на них большие бутыли с водой, люди пьют эту воду, хватают ртами капли и плачут по погибшим безвинным существам.
— Я рожу…когда-нибудь…я восполню все потери. Я нарожаю тысячи… Дайте мне шанс. Каждому, кто потерял ребёночка, я дам нового…чудесного, розового, младенца-крепыша… здорового. Те дети были больны. Ибо… ибо…не чистая раса. У меня чистейшая, арийская кровь, норды. Вы знаете, кто такие норды? Это почти-то укры, несуществующий народ! Это иное население: они, как англо-Саксы, германские народы, Балты, балтийские финны, северные французы и кельты, и даже славяне. Главное – у них синие глаза. Белые волосы. Розовая кожа. Угловатая челюсть. И рост! О, они высокого телосложения, косая сажень в плечах, и череп! Широкий. Он особенный — долихоцефальный череп! Они умны. Правдивы. Честны. Если лгут, то румянец покрывает щёки. Это особые люди! Нордизм! Читайте — Уильям З. Рипли, Карлтон С. Куна, читайте антрополога Джозеф Деникера, а именно то, что есть северо-западная, суб-нордическая, вислоухая и субадриатическая соответственно раса!
— А ещё Генри Кина «Человек, прошлое и настоящее», датчанина, где показан как пример нордического типа! – кто-то выкрикнул из зала. – Знаем мы все ваши теории! И по кавказскую подрасу тоже! И тевтонскую!
— А ещё: в книге «Расовая наука о немецком народе», опубликованной в 1922 году, Ганс Ф. К. Гюнтер выделил пять основных европейских рас: альпийскую-динарскую расу.
— Молчите! Молчите! – Таисия схватилась за голову. – Это заразно. Сейчас вы начнёте орать про депигментацию! Про орков! Все фильмы написаны не случайно. И детям теория навязана про исключительность!
— А ещсчё еси поляки! – выкрикнул кто-то с трибуны. Некоторые судмедэксперты, патологоанатомы и антропологи производят теорию разделения европеоидов: на нордические, на альпийские и на средиземноморские, основываясь на их черепной антропометрии…
— Они же вас всех нас делят… всех…меряют черепами…всех…
— Они фашисты!
— К пожизненному заключению!
— Нет! Нет! Найн! Я беременна!
Вера-Верёвка падает в обморок, медленно сползая по решётке вниз на камни.
Голова её тяжело стукается о металлический выступ.
Таисия медленно привстала, затем поднялась на ноги. Все люди враз обернулись на тяжёлый крик, плач, они взывали к этому горю, они поняли: как жутко Таисии, как ужасно
— Прости меня, — из горла Верёвки вырвался шёпот. Оно походило на шипение.
Он треснул пополам этот голос. Он, как ребенок, был этот голос, он умирал и ему надо было выкопать могилку и стен концлагеря. И голос просил у матери своей, у постыдной, как зверь, просил прощенье.
— Прости меня!
Люди услыхали. Подняли руки вверх: они были слабы на милосердие. Они готовы были простить. Они были слабы и храбры одновременно
— Нет! Не бывать этому.
Вера-Верёвка начала тужиться, её живот ходил ходуном. Она, как беременная паучиха, которую вот-вот раздавят тапочкой, тут же производит на свет потомство. И тысячи мохнатых паучков разбегаются в разные стороны. Вера-Верёвка рожала пятнадцать тысяч пауков, ровно столько же скольких забила насмерть.
Это были не люди.
Это были насекомые.
Они разбегались во все стороны сразу.
ПАУКИ И БАБОЧКИ Нюрнберга
У тебя нет рук. У тебя нет ног. Есть только культи и лапы!
Вере-Верёвке при взрыве оторвало конечности. Люди сначала не поняли, что произошло. Неожиданно пауки выскочили из-под камня, брошенного кем-то в сторону Верёвки. Но камень угодил в жирную беременную паучиху, которая тут же освободилась от бремени, и тысячи лапок заскользило по камням.
— Что это? Что?
Кто-то не выдержал и забросал надсмотрщицу тухлыми помидорами, кто-то камнями, кто-то петардами. Взрываясь, подпрыгивали шарики. И Вера-Верёвка крутилась в этом нарядном, чёрном фейерверке. Пыль вздымалась кругами, стадион неожиданно сузился до одного судебного зала. Таисия прикрыла глаза, затем снова их открыла, да, действительно, судебный зал Облсуда. И пауки уже разбежались, а Верка просто достала что-то острое и вскрыла себе вены. Но операция была трудная и в результате: вот она надсмотрщица – инвалид первой группы. Теперь – кресло-качалка, инвалидная коляска и прочее, прочее, что положено человеку в таком случае.
И вот уже дальний родственник Веры-Верёвки тихо катит коляску по улице, в ней накрытая клетчатым пледом восседает седая старуха неопределённого возраста. Она горбоноса, причём ничего не видно под серым платком – ни рук, ни ног, ни худого тела, лишь один жёлтый крюк носа под длинным вязаным посадским платком с длинными кистями.
— Останови тут. Я хочу подышать сырым воздухом реки.
— Не сходи с ума, простынешь…
— Если бы были руки, я бы сплела верёвку и…
— Не выдумывай. Просто проси прощение.
— Если бы были ноги, то я бы встала на табурет и залезла в петлю.
— Говорю: проси, проси каждый день!
— Это моё наказание – ни жить, ни умереть, скитаться на краю земли…
Родственник остановился, набрал цветных камушков в ладонь
— Хочу уехать. Увези меня в Ригу!
— А в Женеву ты не хочешь? Или в Париж?
— Лучше бы куда-нибудь подальше на Северный полюс.
— Кто бы позволил? Мне разрешено лишь раз в месяц приезжал в Городецкий Дом инвалидов и выгуливать тебя.
— А ты укради меня!
— На какие средства?
— У меня есть кое-что в заначке. Я же из концлагеря не к немцам поехала, я притворилась простой русской бабой, беженкой, долго таилась, скиталась под видом больной и хромой женщины, подрабатывала прачкой в Подмосковье. А при себе у меня всегда было награбленное.
— Тьфу ты, и что это за клад у тебя есть? – родственник уже изрядно устал таскаться с Верой-Верёвкой. Но он ездил сюда, надеясь на то, что его род не проклянут потомки, его правнуки. Ибо кому охота быть пусть дальними, но всё равно родственники надзирательницы концлагеря?
— Что, что, есть кое-какие вещицы…
— Ты что у детей их украла? – старик поморщился.
— Серьги, золото, монеты! – Вера-Верёвка пропустила мимо ушей слово «украла». Сделала вид, что не заметила. Она хитро научилась проглатывать обиды, закрывать глаза на некие шероховатости.
— Я не буду связываться с твоими побрякушками!
— Ты главное забери это себе, кое-что сдай в ломбард. Выручи деньги. И увези меня куда подальше. Хочу хоть разок почувствовать себя счастливой и свободной. Я задыхаюсь тут. Все на меня тычут пальцами. Когда я ем, люди отходят от меня подальше к соседним столикам. Медсёстры гнушаются заходить ко мне в палату. Я лежу рядом со слепой старухой, которую бросили родственники. Она плачет по ночам.
— Хорошо. Например, я выкраду тебя. Увезу. Ты побудешь у моря. Но тебя всё равно хватятся и вернут. А меня в тюрьму посадят.
— Мы всё обставим так, словно я умерла. А на самом деле сбежим.
— Тоже мне граф Монте Кристо!
— Итак, записывай адрес амбара, где закопаны драгоценности. Там колье алмазное 18 века, серьги с бриллиантами, кольца, ожерелья царские, самого Ивана Грозного. Это я всё изъяла у одной дамочки, что была с семью детьми. А кулончик царский я у девочки взяла за еду. Если бы не кормила я эту худышку, то она не прожила бы и месяца в лагере…
— Жуть какая…
— А ты попробуй…
— Как быть с похоронами тебя?
— Очень просто, старуха-соседка вот-вот помрёт, она тоже без кисти одной руки и ноги у неё перевязаны. Никто не обнаружит подмены, если я перелягу на её кровать…
— Ну, неймётся тебе, Вера-Верёвка. А как ты сможешь подменить тела: ты без руки и без ног? Ты что по воздуху летать будешь? – родственник поморщился, представляя, как Вера-Верёвка перемахнёт через спинку кровати своей умирающей соседки-брошенки.
— Всё очень просто: на смену заступили несколько молодых барышень, они постоянно путают, кто есть кто, пока ещё на запомнили, где чьи кровати. По пятницам нас на каталках возят на процедуры, моют. И мне придётся сказать, что моя кровать у окна. Я уже так делала несколько раз, пробовала: догадаются ли о подмене.
— И что?
— А ничего! Через три дня я буду законной Нюрой Витальевной Даргомыжской. Княжеского роду! И никто ничего не заподозрит! Ты только не забудь придти, пока подмену не обнаружат, и забрать меня, сославшись, что сам тоже Даргомыжский. Денег дай медсёстрам, если продашь некоторые драгоценности. Да… переоденься как-то, причёску смени, бороду приклей или усы…
Родственник подошёл к воде, поймал ракушку. Понюхал её. Действительно, что делать Вере в Доме инвалидов – гнить, болеть? А тут и деньги появятся у него самого, можно будет купить лекарств….
Заманчиво!
…Старая согбенная дама сидела на каменной ступени лестницы, ведущей вверх. Рядом притулился старик. Он перебирал янтарные бусы в руках. Вот и случилось: оба оказались в горах, у моря. Дама беззубо улыбалась. Ню-ю-ра…И эхо повторяло – ра-ра…Теперь она не Вера, она простая женщина, преклонных лет. Уважаемая. Сколько можно жить в концлагере самой себя? У неё теперь есть домик у моря. Сиделка – молчаливая женщина лет сорока, сочиняющая песни протяжные, как море.
— Тебе пора, Даргомыжский! На самолёт.
И чёрный хвост небесной глуби отозвался эхом: пора…
АРЕС
Это была Греция.
Скалы. Белые пески. Мечта…
Камни нависали над пристанищем, образуя тень. Домишки все стояли, словно в ущелье. С гор текли ручейки, переливались, журчали.
Изучать стада камней было притягательно для Веры-Верёвки, то есть Нюры Витальевны. Она говорила в основном на немецком, почти на кельтском языке, забытом и холодном.
Камни, камни… под ногами, над головой. Остатки вулканических монолитных пород. Виноград обвивал склоны, крепко держа глины в ущельях.
Камень радости – он же халцедон. Дон. Дон. Динь-динь. Костяшки гравия – мелодия свободы и сырости. Приходи ко мне, чтобы ощутить радость! Со-радость, горе со-радости, чудо со-радости, блюз. Камни – это спёкшиеся инопланетяне и их дети. Но они такие гладкие на ощупь, когда их набираешь целую горсть – камни начинают оживать, начинают влиять на тебя, начинают танцевать. Был на хуторе один такой крупного телосложения, вихрастый мальчик лет одиннадцати. Он ходил в кружок танцев, он умел танцем рассказать всё, что знал: дорогу, дом, лужи, грачей прилетевших, бабочек. Это был зажигательный танец любви: мальчик выдвигал вперёд ногу, затем стремительно вскакивал на цыпочки, начинал кружиться, порхать, взмахивать руками. Это было так обворожительно, что сельчане собирались в круг, затаив дыхание, смотрели. Мальчик танцевал на свадьбах, на торжествах. Он мило наклонял голову, взмахивал руками, затем ложился грудью на пол и доставал кончиками пальцев до своих пяток, делал колесо, кружился. Дивный, дивный танец! Воздух издавал щемящий вскрик ласточек, прищёлкивал соловей, стрекотали кузнечики. Люди замирали. Но наступила война, она своей чёрной хваткой вцепилась в певчее горло ребёнка. Его самого, братьев, родственников, сестёр угнали фашисты в концлагерь. Старший немец приказал: Танцуй! И мальчик взвился, сливаясь с мелодией. Он походил на флейту – тонкие руки, белые кисти сплетались, что ивовые прутья. «Гут, гут!» — кричали немцы, подбадривая танцора. Белые перламутровые зубы светились во тьме. Ничего не было кроме вихря рук и белых жемчужин рта. «Пей!» — сказал один из фрицев, поднося стакан. «Это русиш водка! Хорошо!» Затем каждый из фрицев, подбадривая танцора, стали ласкать его. Гладить. Трогать. Размыкать его ягодицы и сливаться с ним в танце.
Утром окровавленного танцора отнесли в барак. Из кармана его штанишек сыпались семечки, орешки, остатки печенья орен. Голодные дети подбирали крошки и совали из себе в жадные рты. К вечеру у танцора началась агония.
Суд – это очень мало для зверя. Это почти ничто. К зверю должны быть применены законы леса, где расставлены капканы, где охотятся хищники, где в любой момент пуля охотника может догнать и смертельно ранить.
Камень тоски – это эбонит. Звучный, как бубен. Жёлтый, как луна. Синий, как ночь. Его нельзя трогать, ибо неземная горечь охватывает сердце. Девочек постарше привели в кабинет к Бруно. Итальянец любил раздевать подростков, осматривать их худосочные тела, выявляя первые признаки взросления. «Раздевайтесь все!» — это был приказ. Девочки привыкли к такому обращению. Первые дни они смущались, жались друг к другу, отступали в угол, это же не баня, где пахнет ягодным мылом. Бруно ощупывал девочек с ног до головы, особенно его интересовали их набухающие соски. «Вы должны родить Германии новых арийцев! Многие из чистокровных погибли. И ваша задача – быть подготовленными для оплодотворения!» Бруно щипал и вытягивал розовые соски, трогал едва ощутимые выпуклости. Германия должна иметь хороший корм! Хороший молоко! Хороший еда! Ваши грудки должны быть готовы к кормлению новых младенцев норманнов! Вы знаете, что такое норманны? О. Это особые дети чистокровные. Ваши рашен орды должны все погибнуть. И если немка не сможет родить малышей, то это задача будет поручена вам. Поняли? Девочки, сбившись в стаю, кивали головами. Поэтому каждый вечер каждая из вас обязана массировать чрево и грудь. Вот так! Бруно выводил из толпы двух подростков и показывал, как надо заниматься перед зеркалом подготовкой к соитию. Как и что конкретно надо гладить, трогать и нежить. Поняли? Девочки кивали, ёжась от холода. А теперь одевайтесь все, кроме вот этой черноглазой. Она не чистая арийка. Ей не надо быть готовой. И поэтому я буду пользоваться ей для своего наслаждения. «Я…чистая…» — черноглазая девочка-подросток накинула на себя халатик. Её плечи дрожали… «Пощадите. Умоляю!»
Всё. Свободны. А ты ложись на кушетку! И не сопротивляйся. Девочка-подросток укусила Бруно в руку. Она впилась так сильно, что итальянец взвыл. Она вскочила на ноги и кинулась к окну, натыкаясь на разбитые стёкла, она вскочила на подоконник: «Нет. Я не стану учиться! Не буду рожать арийских фашистов! Помогите!» Она кричала так сильно, что пришла старшая надсмотрщица: «Что тут происходит, Бруно?» «Учёба!»
Черноглазой было достаточно передышки, чтобы выпрыгнуть в окно и, шлёпая по грязи, босыми ножками в крови, поскальзываясь, скрыться за поворотом. Бруно достал пистолет и з кобуры и четыре раза выстрелил во след ребёнку.
Фашня клятая!
Но девочку догнали другие солдаты. Они затащили её – раздетую – к себе в казарму и долго потешались над беззащитным телом дитя. К утру, что куклу тряпичную, всю перебитую, но ещё живую, фрицы вынесли на мороз – ждать смерти.
Таисия, как сейчас помнит, нашла пучки соломы, подложила под голову замученному ребёнку, затем накрыла её шкурой (то ли собаки, то ли овечки), которая валялась в пыльном сарае. Дала воды – пей, пей! Таисия видела, как дрожит тело, измученное до смерти, слышала как клацают губы. Тьфу, что это? – Бруно, морщась прошёл мимо. – Не надо было убегать от меня, была бы жива…
Но девочка не умерла. Точнее сейчас не умерла. Её выходила Таисия, она знала толк в корешках и листьях, она собирала ясий мёд – капли воды, сгустившиеся на ветке вереска, смазывала раны, обмывала руки и лицо подростку. И та, лёжа на припёке, глядя на солнце, на третий день поднялась. К этому моменту Таисия принесла её одежду, которая осталась после умершего мальчика: штаны, рубаху, ботинки. Теперь черноглазая девица стала подростком Иваном. Через месяц она нашла тяжёлую ветку на площадке для выгула собак. Она обточила кончик ветки, сделала из неё массивный кол. А когда Бруно проходил вечером в темноте возле барака, где спали мальчики, она подкралась сзади и всадила кол прямо в сердце фашиста. И это было правильно: фриц корчился и хрипел в луже собственной собачьей крови, мочи и дерьма.
И лишь ясий мёд стекал с тугих ветвей вереска, разросшегося до небывалых размеров. Некоторые отростки перешагнули через забор и устремились вглубь лагеря.
Под этим деревом ночью дети выкопали глубокую яму, уложили туда омерзительный труп Бруно. Тщательно закопали. На месте могилы вырос можжевеловый куст, такой колючий, что подойти к нему было трудно. Того и гляди – вцепиться и вырвет клок кожи.
Исчезновение Бруно заметили лишь через неделю, все сначала подумали – итальянский фашист уехал по своим делам в центр. А затем его и вовсе забыли: мало ли что? Исчез и исчез. Память людей короткая. И лишь надсмотрщица написала докладную. Но ей никто не ответил – советские войска продвигались на Запад. До мерзкого фашиста никому не было дела. Кроме можжевельника, который изъедал труп своими железными корнями.
Вот это настоящий суд! Истинный!
Камень отчизны – малахит. Он цельный. Не крошится. Имеет бархатистый цвет. И он драгоценный. Отчизна – это наивысшая ценность у человека. Его отечество. Его исконь. Изначалье. Но враги не дремлют. Их цель – захват твоей отчизны. Отчего? Почему? Потому, что чужие плоды слаще, в чужом саду ягоды крупнее, женщины красивее, дети бодрее и воздух, воздух – сладкий и манящий. Поэтому врагам хочется украсть чужое, присвоить себе – мех куницы, брага на меду, нефть, алмазы, золото.
Чужая родина – это валюта для врага. Это то, что можно взять и продать, разбогатеть. Ведь недаром во время Великой Отечественной войны были вывезены картины из наших галерей, экспонаты, старинные иконы, утварь, даже чернозём вывозили тоннами в вагонах в свою Германию. Как будто он не сможет превратиться в обычную рейнскую глину! Чернозём так и делал – он вымывался реками, дождями, ручьями. И всё – нет его! Чужеземное злато тускнело, иконы не мироточили, священные руны крошились, терялись, переставали быть сказочными и волшебными. Только в руках своих сограждан богатство их земли превращалось в истинное, планетарное, чудесное в то, что сколько ни черпай, только прибывает, увеличивается, приносит плоды.
Камни – это плодоносные сущности. Они богатого делают богаче, бедного беднее, а вора превращают в нищего. Чтобы что-то взять, надо дать сначала, вложить. Либо это — труд золотодобытчика, труд пахаря, хлебороба, пчеловода, бортника, лесника, охотника, рыбака, медика, учителя. Либо душу влюблённую в людей. Никогда никому ничего не давалось бесплатно. Плата – это не обязательно деньги. А награда – это не всегда вознаграждение.
Камни, камни, россыпи камней. Они были цельны и монолитны. Никто никогда не видел камнепада за десять веков. И ещё за двадцать до этого. Тысяча лет скала была нетронута. Она не разрушалась. Она не могла быть разрушенной.
Но служанке Веры-Верёвки было этой ночью видение: Карфаген. Она проснулась от ужаса – сверху летели камни, пепел, где-то наверху вспыхнуло пламя.
Неужто проснулся вулкан? Вулкан сказочный. Вулкан Карачи? Не может этого быть!
— Эй, – вскрикнула Надя, но голос был не слышим, и сколько бы женщина не кричала, в воздухе стояла тишина.
«Наверно, я обезголосела? Отчего же так? Наверно, пила много холодной воды! Ибо была невыносимая жара и духота.»
Надя села на кровати. Затем накинула халатик. Подошла к окну – была тихая майская украинская ночь. Лишь слышалась звуки из соседней комнаты, там работал во всю телевизор. Надя тихо подкралась к двери – раздумывая, разбудить ли ей спящую эмигрантку? Или не надо?
Но Надя всё-таки решилась: разбужу! Вдруг сон в руку? Она подошла к ложу, где спала хозяйка: «Эй, – снова повторила женщина, – проснитесь! Мне было видение! Карачи проснулся!» Изумлённая Вера-Верёвка открыла глаза и увидела, как бесформенная масса Нади нависла над ней. Губы её шевелились, но звуков не было слышно. «Что с вами? Идите проспитесь? Видимо, вы вчера изрядно наглотались спиртного! Знаю, я вас – алкоголичек! Иди вон!» Пожилая женщина скривила гримасу – иди прочь!
Надя взяла клочок бумаги, авторучку, спешно написала – поехали отсюда! Карачи проснулся!
Брысь! Брысь! – завопила Вера-Верёвка. – Иди проспись, бухать надо меньше!
В это время Надя поглядела на экран телевизора и застыла от изумления. Мороз пробежал по коже: там шёл какой-то военный фильм. Или, нет, это были реальные кадры! Надя всплеснула руками. Показывали детский концлагерь Вырица. Со всеми подробностями. И Надя с ужасом узнала надзирательницу Веру-Верёвку, та прохаживалась с кнутом и била детей. Хлестала с особым упоением по голове спине, она снимала с малышей одежду, заставляя их идти на мороз. Обливала ледяной водой их хрупкие молочные тела. Кровь, высосанную из вен детей, замораживали и отправляли на фронт солдатам фюрера.
Кадр за кадром сплошным потоком сияли на экране воплощением ада. Диктор монотонно произносил текст: «Сегодня из немецких архивов мы получили документальные кадры – здесь не просто сосновый бор. НЕ просто старая обитель преподобного Серафима, здесь был в 1942 концлагерь, где замучили тысячи детей. После выживших отправили в Освенцим. А мёртвых хоронили прямо на забором этого ада. Вот могилы детей. Вот матери плачущие над могилами. Вот злыдни, которые издевались над детьми. Вот суд, приговоривший Веру Веревкину к расстрелу. Но она умерла в Доме инвалидов, её пожалели и дали ей пожизненный срок.
— Она не умерла! — чётко произнесла Надя. К ней вернулся голос. – Она здесь прячется под чужим именем! Надо позвонить в полицию!
— Задушу гадину! – зашипела Вера-Верёвка. – Я тебе в лицо кислоту плесну! У меня есть
баллончик со смертельной жидкостью
— У вас нет рук!
— Я откупорила его ртом! Нажму зубами! Только попробуй подойди!
Надя метнулась на кухню. Затем в прихожую…Что делать? Эта женщина может сделать всё, защищаясь. И Надя решила: побегу к участковому, сообщу о случившемся, пусть он разбирается, что к чему! Она схватила свою дорожную сумку. И побежала к выходу. Вот непослушная щеколда отодвинулась. Вот дверь распахнулась. Вот дорога вниз в город!
Камни, камни, камни…
Что это? Чьи души? Чьи тела?
Надя услышала какой-то грохот. Словно треснула небо. Карачи! Точно Карачи! Как обещал сон – исполнилось!
НЕ помня себя, Надя скатилась вниз по склону, вглубь, в глинистое ущелье, там за забором была дорога. Была остановка первого утреннего автобуса. Только бы успеть!
Камнепад был такой стремительный. Неожиданный. Словно нездешний! Ибо скала не умела раскалываться. Она умела лишь величаво парить над склоном.
Надя успела заскочить в автобус, едва отдышавшись, она хотела выкрикнуть, что там, в доме под скалой – находится Вера-Верёвка, но голос снова пропал. Лишь нечто шипящее, клокочущее вырывалось из груди.
— Женщина! Женщина! Эй, вумен! Оплатите проезд, – выкрикнул водитель автобуса по-английски. Надя протянула деньги ему и буквально рухнула, вжавшись в сиденье, всем телом вогнулась в него от страха.
Она закрыла глаза. И словно провалилась в дремоту. В оцепенение.
Позади громыхало и рушилось.
Камни – халцедон, малахит, гравий, известняк всё вместе, перемешиваясь, осыпалось, крошилось, летело, заваливая небольшой глиняный домик, террасу, телевизор со страшными кадрами Вырицы. И вместе со всем этим погребало навеки страшного человека, зверя, нелюдя, точнее нелюдицу Верёвку. Вместе с её страшными, чудовищными преступлениями. Против детей, ни в чём неповинных жертв.
На следующий день в газетах напишут: вулкан пришёл в движение, выпустил столп пламени, лава ринулась вниз по склону. Камни завалили, спекаясь в скафандр бетонный, непроницаемый, дом, где находились по предварительным данным один или два человека. Соседние дома, жители, сады и виноградники не пострадали…
Камни легли так, что их нагромождение приобрело вид скульптуры Ареса – Бога войны.
ЕЩЁ НЕМНОГО ПРО КАМНИ
Вот и не верь теперь, что камни – это не живые существа! Ибо камни – это дома, многоэтажки, хибары, туннели, мосты, заводы, фабрики. Камни – это строения. Над ними небо. Облака и птицы. И много-много свободы. Лучшей в мире. Когда Надя смогла заговорить неизвестно. Она провела несколько часов на площади у вокзала. Затем поехала в аэропорт, ибо была нанята на работу временно, как няня. И виза у неё была открыта на не определённый срок. Идти в полицию не имело смысла: по всем программам было заявлено: она умерла. Если сейчас придти к стражам порядка – они испугаются. И ещё могут упечь Надю в тюрьму за то, что воскресла. На ней были надеты тёмные колготки, полу-армейские ботинки, смешная шляпка и халат. Когда так она смогла нарядиться – Надя не помнит, видимо, она хаотично надела на себя то, что ей попалось на глаза. В походном чемоданчике были её документы, перчатки, бутылка с водой и кое-какие вещи. Например, чёрные шёлковые перчатки. Надя их надела тоже. Ей не хотелось, чтобы люди видели, как у неё мелко дрожат пальцы.
Лишь в самолёте Надя немного пришла в себя. Всё что с ней происходило как-то автоматически. Надя плохо помнила название аэропорта, рейс, лишь одно слово ей было приятно – Москва. Ноги шли. Ноги шли. Ноги шли сами. Надя то и дело запахивала полы халата. Но переодеться в нечто приличное, например, в брюки и кофту, ей не хватало сил. Тяжёлые ботинки намокли в грязи, когда Надя скатывалась со склона, колени были расцарапаны. Ладони саднило.
Когда Надя увидела себя в зеркало, то ужаснулась. Чудо в перьях! Лететь в таком виде – нельзя. Поэтому Надя в зале ожидания зашла в женскую комнату, там умылась под струйкой тёплой воды. Сняла халат, надела тёплое длинное, почти до пят платье, переобулась в лёгкие без каблуков туфли. Причесалась. Накрасила губы. Зачем-то сняла серьги. Но потом снова их надела, тщательно помыв над раковиной. Затем объявили рейс и Надя села в свой самолёт.
Там ей предложили тёплый чай, печенье.
И это оказалась – сказкой!
И жизнь – тоже сказка. Настоящая. Ни какой-то там няней при фашистке. А свободной женщиной, которая заработала приличную сумму, ибо Наде было выплачено жалование на год вперёд неким родственником надсмотрщицы. Кажется, Драгомыжским или Даргомыжским. Неужели этот сволочь помогал преступнице уехать из России, прятал её? А ведь Веревкину судили. Да, был суд. Затем писали, что Веревкина умерла в Доме инвалидов. Нет, оказалось, что она, как Монте Кристо, точнее анти граф Монте Кристо, сбежала доживать за границу, в тёплые края.
Надя ещё раз оглядела себя в зеркало, это было можно делать хоть сто раз в минуту, ибо полёт длился более трёх часов. Мягкое выражение лица, нос картошкой, глаза серые, как у той девочки, которую мучил Бруно, или как у мальчика, которого убили фрицы. Скорее всего, как у младенца, которого распяли Бандеровцы. Теперь глаза всех замученных были глазами Нади! И поэтому она поняла: камни, как живые существа, посчитали своим долгом привести приговор в действие.
Никогда не поверю в раскаяние фашистов.
Никогда!
Слыша фразу: мне приказал мой фюрер, Бандера, Шухевич, я плюну в глаза этим людям! Ибо ты мог не слушать приказ. И было бы честнее, пустить себе пулю в лоб, нежели убивать людей. Стрелять в невинных. Мучать детей. Убивать стариков, старух, женщин. Насиловать. Издеваться. Бить плётками, привязывать к столбу.
Это не люди – это морги самих себя, могилы свои, заросшие червями.
Ты написал заказной роман, чтобы получить бабло? Купил на эти бумажки дом, твой дом рухнет. Ты предал страну. Ты встал на одну черту рядом с фюрером. И ты с ним встретишься там, под коркой камней, лицом к лицу. Точнее морда с мордой!
А где же братец мой, Витенка? Где? У него есть сердце – оно билось рядом с моим. У него кудрявые волосы, оно струились по моим плечам, когда Витенька прислонял к плечу голову.
Надя оглянулась вокруг: кто это? Чьи слова она услышала?
Рядом стояла пожилая женщина лет шестидесяти или пятидесяти.
— Здрасте! Я – Таисия!
— Я Надя!
— Вам куда?
— На родину. В Москву.
— Вы уже в Москве. Вам надо на электрике добраться из аэропорта до метро.
— Да, да… я тоже думаю, что надо.
— Вам куда, в какой город?
— А вам?
— Я еду в Нижний Новгород. Ну, тот самый, Горький. Я, знаете ли, отдыхала на море…
— Ой, какое совпадение, я тоже была на юге…видите…вот загар…и я тоже хочу в Горький!
— Нам, оказывается, по пути! Только надо дождаться багажа.
— Ах, да… конечно.
Обычно люди, которые путешествуют, быстро знакомятся, сдруживаются. У них происходит некая общность «человека – едущего, спешащего, стремящегося». Васильева Таисия Артёмовна и Надежда Ивановна Морошкина получили багаж.
Надя вязла свою кладь и пошла вперёд к двери. Таисия пристроилась рядом.
Сердце билось как-то торжественно: Таисия почти нашла следы исчезнувшего брата. Она много ездила последние десять лет, ибо была на пенсии. И могла себе позволить. Она достала из кармана часы и посмотрела на циферблат. Она любила это лёгкое постукивание в механизме.
— Который час? – спросила Надежда.
— Не беспокойтесь. Не опоздаем.
— Но мне надо ещё билет купить…
— Это можно сделать по телефону. Набираете нужный сайт. Находите поезд, выбираете вагон. Оплачиваете…
— Для этого надо присесть.
— Нет, для этого надо бежать. Иначе уедет электричка. А следующая через сорок минут. Вот сядем в вагон, там и купите нужный вам билет!
Женщины расположились в крайнем вагоне, они весело смеялись: пришлось изрядно пробежаться, чтобы за пару минут до отхода, вскочить в открытые двери вот-вот отъезжающей от станции электрички. Купить билет им не удалось.
— Ай, не страшно! Заплатим штраф!
— Нет, там кондукторы обычно ходят и обелечивают! – пояснила Таисия.
Надя отвыкла от простых русских слов. И слышать такие домашние фразы, ей было отрадно. Но зачем ей нужен Горький? А какая разница? Просто вдвоём веселее. И легче затеряться от подозрительных взглядов, мало ли что, вдруг неожиданно повстречается этот родственник Веревкиной? Или ещё какая-нибудь нечисть! И Надя решила – приедет в Горький, там снимет квартиру, найдёт работу. Да можно и без работы! Если экономить, то средств хватит на пару лет, а если сквалыжничать, то и на все пять. Хотя…деньгами можно распорядиться иначе, купить небольшой домик за городом, подрабатывать няней, сиделкой, санитаркой, и жить себе припеваючи! Да-да, так будет лучше: домик, огород и уход за больными…
А ещё можно завести собаку. Ну, там пса какого-нибудь, Надя помнила, что в детстве у неё был Жёлудь – длинношерстный верный пёс. Ошейник эбонитовый… нос плюшевый…
Если взять девочку, то можно назвать её Ожеледицей…красивая кличка…собачье сердце – оранжевого цвета, как у якутов большое и доброе. Красивое, как солнце на рассвете.
— Созвонимся? – спросила Надя, прощаясь на вокзале с Таисией.
— Всенепременно. Вот моя визитка: швея. На дому. А также вяжу на заказ любые фасоны.
— А я санитаркой могу. Няней там…
— Отлично!
— До встречи…
Пальцы у Нади были стиснуты черной кружевной перчаткой.
И лишь когда фигурка Таисии скрылась за поворотом, Надя дала волю слезам. Вода солёная, как море сама струилась по щекам. Земля уходила из-под ног. Вместе со всеми предками. До седьмого колена. Папоска… мамоска… так кричали дети, которых вели в газовые камеры. У Нади саднило горло, так хотелось кричать. И эта мымра, эта Вера-Верёвка пытались уйти от возмездия. Но возмездие само нашло её. А Наде надо жить для того, чтобы рассказать Таисие, что она видела ужас, творящийся в Вырице. Что на экране в доме Веревкиной были эти страшные-престрашные кадры! И что Надя хочет помочь Таисие найти её брата Витеньку. Если он жив. Он должен быть жить!
Надя переставляла ноги. Она словно снова вся стала ватной, обмякшей. Больной. И она почувствовала, какое у неё тяжёлое тело. Словно все камни, скатившиеся вниз, вся скала разрушилась и свалилась Наде на плечи. Она шла мимо домов, гостиниц, магазинов. Красивый город! А вот берег: Волга!
Кафе…
Зайти что ли? Перекусить.
Надя уютно расположилась возле окна, заказала борщ, пельмени, чай. Затем зашла на сайт в телефоне – продажа недвижимости. Позвонила. Приветливый мужской голос предложил Наде зайти в офис. Назвал адрес. Это было рядом с кафе, буквально за углом, напротив.
— У нас десять лет безупречной работы! – сказала женщина на входе. Она была полненькая, симпатичная. – Что вас интересует.
— Дом. Недорогой. Но приличный.
— Сейчас найдем.
Из комнаты вышел мужчина лет сорока, стриженный, в костюме серого цвета. Надя огляделась: офис, как офис. Люди, как люди. Всё буднично. Картотека. Экраны компьютеров. Ноутбуки. Сосредоточенные работники.
Через неделю у Нади появился свой собственный домик в деревне со смешным названием, как из кинофильма, в мультяшном Афончине.
А ещё работа в театральной студии: там нужны были женщины на временную работу для глажки атрибутов. Точнее, какой-то рухляди бутафорской: рубашек, штанов, занавесок…
Артисты и артистки снуют перед премьерой лихорадочно. Толстая баба-Яга, суховатый паренёк, танцовщица по имени Ожеледица. Точно также Надя хотела назвать свою собаку. Вот и хорошо: Ожеледица, иди сюда! Стой! Сидеть!
И не спутаешь собаку и танцовщицу. Обе носатые, поджарые.
И прыгают…
А уж наряды ей Надя гладила, гладила, каждую складку, а Ожеледица всё недовольна. Ещё! Ещё! Вот тут мято! Но букеты, букеты! Охапки! Капризная, а играет хорошо! Душевно. И пьеса хорошая. Водевиль некого Апина Юрия. Или Дракина?
Надя решила сегодня немного задержаться, чтобы догладить все вещи, а завтра и после- послезавтра и после-после завтра устроить себе выходные дни! Куча отдыха! Можно будет встретиться с Таисией и погулять по набережной! Подышать смородиновым воздухом реки!
Но вдруг, проходя мимо гримёрки, она услышала:
— Не реви, крова! Ожеледица…сделай аборт! Я имел постельные дела с кучей женщин – тонких, изящных, как козочки. Но ни одна не затащила меня в загс!
Юрий Дракин был огрузлым мужчиной средних лет.
«Ожеледица не корова, а пёс!» — подумала Надя и, спеша, проскользнула мимо гримёрки. «Наверно, поэтому Ожеледица такая нервная, что её обрюхатили, а жениться не хотят? Бедная, бедная моя псина!»
РОЗЫ
Что я ем? Козлов, баранов, ослов…
Что я пью? Живую воду.
О чём я думаю? Как искоренить фашизм навсегда. Ибо казнить преступников – это мало. Надо, чтобы люди перестали возвышать свою расу. То есть побороли гордыню. И все семь смертных грехов. Убийства, грабёж, обман, воровство, похоть, жадность, лесть, перестали бояться, пресмыкаться, прекратили разврат, Садомо-Гаморрство, насилие, мужеложство, лесбиянство, маньячество, преступления, гордость, превосходство, гадость, гебефильство, педофилию.
Как истребить это в человеке? Кто бы придумал! Если целое государство сходит с ума. Половина планеты помешана на деньгах. Часть земли. Суша. Вода.
Таисия помнит крепкие отцовые руки, он её обнял на прощание. И ушёл на войну. Многие думают, что пятьдесят лет это много, семьдесят – старуха. Это не правда. Ничего у Таисии не болело, ни руки, ни ноги, ни голова, ни тело. Только душа – о Витеньке. И о братьях, сестрах загубленных в концлагере. Вся семья загублена. Один брат танцевал, его убили, сестру закопали живьём, двоюродного братца утопили в корыте, хохоча от восторга. Черепом малыша играли в футбол. Отребья нелюдей! Они грубо, маршируя, сходили по лестнице вниз. Каждый день Таисия слышала этот марш. Помнит, как все дети выбежали на залитую солнцем поляну (на солнечной поляночке…), помнит какое было утро. Оно всегда чудесное! Вчера и сегодня! Если все рядом. Живые. Не убитые! Таисия помнит, как они до лета жили в избе Совихи, как она спасала их. А потом пришли советские солдаты, когда Таисия уже так отощала, что не могла ходить, а Витенька лежал, прислонившись к сестре, обнимая её худыми, просто худющими ручками-ветками. И потом она помнит, как ехала по широким проспектам куда-то в центр. Наверно, в середину всего моря человеческого. А Витенька что? Он же плохо разговаривал. Мог не назвать свою фамилию. Хотя у него на запястье был номер. И Таисия написала на его ладони имя его и фамилию. Таисия строчила письма в военкоматы городов, в теле и радио программы, в газеты и журналы. Но бесполезно, отвечали – такой не найден! Потом Таисия рожала мальчика, она кричала, вопила:
— Родись, сын!
Он родился.
— Ешь сын!
Он ел.
-Воюй, сын!
Он сражался на первой чеченской, на второй, на дагестанской, на московской, когда были девяностые годы и Черкизов базар! Когда был Афган. Когда был Карабах. И эти войны никуда не исчезли. Они лишь затаились. Чтобы не было войны, надо правильно воспитывать детей! С пелёнок. Даже до пелёнок. Надо петь правильные песни. Читать молитвы.
— Спасите его! Умоляю! – Таисия бежала за каталкой, когда раненого сына Фёдора Васильева привезли, точнее приземлили на вертолёте с очередного задания.
Каталка-носилки, каталка-чрево, каталка-коридор, каталка-операция, каталка-последняя надежда. Кто смотрел сериал «Склифосовский», тот помнит каике стёкла и прутья сидят в теле человека.
— Мамаша, не мешайте, туда нельзя. И сюда нельзя! ей нельзя!
Таисия сидит на кушетке день. Ночь. Ещё пятнадцать минут. Она не знает, что холодно. НЕ слышит, когда ей говорят, идите отдохните. Поспите. Ваш мальчик в реанимации. Ваш Гриня…Даниил…Володя.
— У меня – Феофил.
— Кто? Федя?
— Да почти Федя, съел медведя.
— Он крепкий! Он выдюжит.
— Да уж! А сколько было всего! И плохие компании. И девушки, танцующие на столах. И запретные порошки. И много-много от чего, болит сердце…Но…пришёл час, сын встал на защиту родины.
— Выпейте хотя бы чашку кофе!
Мимо проходящий врач протянул Таисии бумажный стаканчик с дымящейся смесью сахара, ванилина. Нет!
— Но я всё равно оставлю вам, пейте!
Мужчина поставил стаканчик рядом на лавочку. Где-то на улице парила музыка. Царила музыка. Царство музыки.
Она говорила, она рвалась. Но Таисия не слышала ни слова. Она отпила кофе. Было сладко. Разрыдалась. Сына давно перевели из операционной в реанимацию. Приходили и уходили люди. Они тоже ждали. Плакали. Плечи их тряслись. Были матери, отцы, дети, сестры, посторонние тоже были. Сейчас весь мир – посторонний для Таисии. Солнце лишнее. Снег чужой. Звуки мешали. Свет резал глаза. На третьи сутки Таисия встала на ноги. Сделал шаг и упала.
Очнулась она тогда, когда сам Феофил подошёл к ней:
— Я жив, мама!
Но Таисия видела город. Это был страшный, многоэтажный Нью-Йорк. Город – убийца всех честных людей. Город дьявол. Таисия видела себя стоящей на углу какой-то стрит, рядом с негром, играющим своими волосами. Толк? Толк? Нет, не толк! Английский язык Таисия не изучила, поленилась. А теперь уже поздно.
— Мама, очнись!
— А где Витенька?
И вдруг Таисия увидела своего брата: идёт себе, улыбается, живёт в Нью-Йорке. Его увезли сюда, усыновила американская семья. Красный шарик взвился в небо. Жёлтый шарик остался в его руках. Так вот он где! Нашёлся! Но когда Таисия открыла глаза, то братца не было. Он снова потерялся. Исчез, но зато нашёлся Феофил! Милый!
Таисия протянул руки…
Но увидела очередь серую и бесформенную. Детей угоняли в концлагерь. Дети плакали. Братья плакали. Сестрички. И эта – девочка солнечная вся, как жёлтый лимонный шарик, рыжие волосы, кудряшки, чёлка тоже рыжая. Это самая лучшая сестра Таисии! Она поёт. Она соловей! Птица дрозд! Птица журавль! Птица…
В парке Горького светло…Этот парк украл Нью-Йорк. И детей украл. И Витю…
Тогда рисуй!
Немного очнувшись, придя в себя, Таисия взяла листок ватмана и начала рисовать ястреба. Танцующего. Клюющего ягоды. Борющегося с тьмой! И дети тоже в концлагере рисовали грифелем угольков на стенах, на полу, кроватках. Они рисовали любовь! Дети – русские, еврейские, украинские, белорусские, татарские, калмыцкие, дагестанские,
У них не было арийской крови, в них не текла германская злая кровь, норманны в них не ступали ни ногой, ни телом, ни генами. Это были лучшие дети земли.
— Яволь! Яволь! – орала стая фашистов. Именно стая убийц. Теперь они переселились в Америку, Канаду сбежали, Италию, Польшу, Прибалтику. Они расселись там по своим кочкам. И клюют честные глаза россиян.
— Таисия, смотри, кого я нарисовал?
— Кота?
— Нет.
— Ежика?
— Нет.
— Корову?
Витенька смеялся. Уголёк крошился. И дорисовать усы Витя не успел.
— Это волк, нас спасающий. Волк НС.
— Нос? Лапы? Хвост?
— Ага! Это — Наш пароль!
Волки – это самые лучшие существа в мире! Они съели Ганса. Они спасли детей. У детей были жизни. Чудесные тёплые жизни. И глаза. Только не закрывай их. Пока они открыты – мы живы. Витя жив. Мама жива. Волк жив. Феофил! Открой глаза маме! Распахни!
…ошибки…как много люди сделали ошибок. Горбачёв, наивный и доверчивый, подписавший договор с Рейганом, как с дьяволом, повергшим родину в пучину, Ельцин – пришедший из пивнушки, вечно пьющий, сдал с потрохами свою отчизну, крича, о, благослови Америку! Смешно быть таким недальновидным, влюблённым в запад, кривляющимся, как обезьяна. И сейчас элита – кто это такая богатая и развратная жадная до денег – элита? Человек? Много людей? Мало ли? Группа. Сговор. Банда? ОПГ? Сговорившаяся элита – это война, против тех, кто не в элите. В Элитке. В Улитке.
Цепкая огромная она присосалась к нашей планете. Всегда кто-то один хотел управлять миром. Всем. Хотел, чтобы государство было в кармане. Кнопка в его руках. И жизни и смерти тоже. Хорошо если Элитка – умный, не жадный и толковый. А если это опять фюрер? А?
Таисия вздрогнула и открыла глаза.
— Пора выписываться из больницы. Пора домой.
Феофил – чудесный сын.
Военный ребёнок. Воюющий за правое дело. Против Элитки.
ТРИСТИЯ КАМНЕЙ (ЭЛЛЕГИЯ)
Детям нечем было играть. Им давно уже никто не рассказывал сказки. Они сами друг другу шёпотом пересказывали то, что знали, про колобка, царя, зайца, лису. Ещё про царевича, лягушку, стрелу. Дети тесно прижимались спинками и плечами к своим соседям. Три раз в неделю их кормили тыквенным супом с кусочками конины. Это было настоящее лакомство. Эй, ты фриц, твоих детей если бы так кормили, был ли ты счастлив? Нет! Если бы их согнали в один дощатый сарай, ты был ли в восторге? Нет. Отчего ты думаешь, что я и мой народ счастлив этому? Были случаи, когда из концлагеря удавалось бежать, вырваться, переплыть реку, пройти лес, болото и организовать партизанский отряд.
Говорят, что фашизм не победить. Он прорастает, как сорняк через почву. Но тело тут ни при чём, всё дело в мозге, вот внушат группе людей, целому городу, стране – что они избранные, что у них есть руны, знаки. Что они лучше других, краше других. И всё – готово! Манипулировать толпой легко, нужны деньги, средства связи, газеты, фашизм – это фатальное сумасшествие, шизофрения, помутнение мозга. Ибо как в здравом уме можно убивать тысячи и тысячи мирных людей? Либо ты псих, либо ты наелся психотропных веществ.
Что делать, если все вокруг тебя сошли с ума – прыгают, скачут, зигуют, читают литературу типа «Майн борьба», наносят себе татуировки на тело: волчий крюк, свастику? Как быть в таком случае? Сопротивляться. А если вся область зигует? Город? Страна? Как быть? Бежать в другую страну. Наши правители подчас очень глупы, себялюбивы, упиваются своей славой, либо влюблены в жену до умопомрачения, как великий царь Николай второй в Александру Фёдоровну, как Горбачёв в Раису Максимовну. Жена выше всего, родины, народа, вселенной. Упускается нечто важное…
(элегия о царе и вожде)
«Всех жалко: убитого и убивающего, убитому – в рай, на икону, что Троица. Убитому в руки Святой Богородицы, чтоб раны омыть, чтоб в рубашечку чистую его нарядить, грудь пробитую выстрелом его целовать, обнимать, горько каяться. Убитый во гробе. Последняя здравица… последняя заупокойная или же воскресная песня святой водой вылижет царапины и переломы смертельные да кости сберёт, как хирург, ювелирно так, да скобами скрепит, да нитками свяжет. Воскресни, воскресни царь-батюшка! Страшно народу простому, лихому, боярам, бореям твоим, скоморохам, Икарам. Как жить без царя? Без икон? Без молитвы? А царь-Николай во подвале убитый…
И вот царь-колокол…
И вот царь-пушка…
И вот царский юродивый песню поёт:
Живите все в России много, долго так! И незлобиво, не кичливо, не обиженно! Вы думаете, лучше где-то? Жизнью я вам клянусь! Клянусь Уралом, Волгою! Вот перечень утрат: война, сражение, вот девяностые: распад, развал, безвременье,
вот кости дедовы под ивой колкою.
Да, жизнь не шёлкова. Ещё базар-вокзал, жэк с барахолкою, здесь не сердечки вам на грудь с футболкою! Ой, мама-мамочка, у кладбищ нет преград, пришла к моей родне, хожу по досочкам, они в России здесь вот жили вдосталь все. Не надо сладких слов. Не надо серенад.
Но я горжусь до слёз. Но я кричу до спазм.
Россия – передоз. Россия, как экстаз.
Была и я везде, в Европе, например, и в Африке была. В пустыне Кызылкум.
Но в парке мне милей наивный Пионер, из гипса Сталевар, из меди Металлург.
Иди ко мне, мой волк, мой самый страшный волк, мой самый серый волк, легла я на краю,
но не тащи меня в Париж, в Рим и в Нью-Йорк, живи в России ты! Твоих глаз синь люблю! И тинь-тинь-тинь синиц, и песню, что во рту! Здесь батюшка-герой на Белоярской ТЭЦ.
Ему малышкой я, как мяч по животу, любила прыгать вверх, на то он и отец! Да, вся Россия нам один сплошной рубец,
да вся Россия нам сплошной под сердцем шрам! Но всё равно вот здесь с высоких нам крылец виднее солнца всплеск, прямей дорога в храм!
Да хватит голосить: стервец, слепец, багрец, не лучше ли сказать: брат, правда и творец!
А лучше бы совсем не надо обличать, не надо раздувать, иначе всем конец! Вот без России что? Вот без России как? Планета – Дантов круг, груз двести, мертвый марс. Идите жить сюда, несите крест, свет, флаг, живите здесь, сейчас, в России здесь у нас.
Не говорите так: кредит, бандит, гамбит, антихриста приход, медийный вирус, ад.
Да, у меня болит. Россия вся болит. Внутри меня болит. А как иначе, брат?
…почивший царь Россию не оставил. Почивший царь в Россию лёг всей плотью! Почивший царь для высшего был явлен. Почивший царь восстанет из лохмотьев. И ввысь пойдёт, крича, вопя, люблю вас! Особенно тех, кто мне пулю в спину. Особенно всех тех, кто чёрным дулом прицелился! И я вас не отрину. И я молюсь за вас, родные чада! Я заслоняю вас от пулей, мин, снарядов! Я заслоняю, ибо вы так смертны! Родные дети…
…И шёл царь прямо в небушко, ножками своими переступал по облаку, руками лучи солнца придерживал, звёзды раздвигал, что фонарики, что игрушки ёлочные. Шёл прямо ко Господу, а когда дошёл – в ноги поклонился!
— Прости мя! Возлюбленный!
А из мякиша луны хлеб испёкся. А из красного марса сок полился.
Вот тебе и пища…
В царских ладонях свет малиновый таится, под ресницами облака ходят, брови упрямо сдвинуты.
— Это твой народ тебя убил…
Горестно прошептал Отче.
— А чей же ещё? Как не мой?
— Может, спесивые бояре? Али жадные графья? И сам Керенский-изменник, бабой наряженный?
— О, как бы так, так сердце не болело бы. Грудь не щемило. Костей не ломило…
— Кто же предал тебя? Грех на душу взял?
— Отче, ты не поверишь: народ простой, самозваный, серый-воробьиный. Имена простые – Иван, Фёдор, Яков, Владимир…и ещё латыши были. Стрелки! Мне деток моих жаль невообразимо. И жёнушку! Люблю я ея страшной царской любовью! Да ты, Отче и сам всё знаешь!
— Что свершилось, того не вернуть!
— Но, молю, тебя Отче, о милости к палачам моим! Ибо глупы они, не ведали, что творят.
И поглядели оба – царь и Отче в небо, и увидели красные полосы – то кровь царская растеклась, текучая такая, хромосомная, как ветки ивы – плакучая.
И поглядели оба на землю глиняную, дождливую, бесконечно родную, красивую, Шолоховскую, Есенинскую, Маяковскую, и увидели мавзолей вождя мирового пролетариата. И плыл этот музей, аки лодка Хароновая через реку-страну красную, алую, тоже кровью политую.
Царь в небе. Ленин на земле лежит, распластанный во хрустальном гробе своём.
Два антипода. И никак Ленина в землю не положат, и на небо не отпустят. Так и мотается он, грешный, между небом и землёй. Как в пустыне своей.
— Зачем царя убил? Мог его оставить, мог бы его в тюрьму посадить, а затем – старенького отпустить. Так и жил бы царь с семейством своим. Мог бы в Сибирь сослать. Мог бы в монастырь направить. Зачем пулю в лоб? А затем останки жечь? А?
Но молчал Ленин, куклой лежал во гробе своём. Лишь уста прошептали:
— Время такое! Революция – дело жестокое. Но нужное.
Царь мёртв. Ленин мёртв.
Все мертвы. Каждый мёртв по-своему. Царь – по-царски. Ибо свят! Ленин – по-Ленински.
Того и гляди уколет палец Ленин-то! Вопьется своим значком, укусит до крови. Ленин в металле. Ленин в бронзе. Ленин в памяти. Ленин – памятник.
Песня автора №1:
Только лодка внизу там, где речка Ока, этот миг, где рыбак ещё верит в удачу, что поймает он рыбину, и что с крючка не сорвётся она. Что в ответ не восплачет: «Отпусти меня, старче!», и ты знаешь сам то, что дальше разбито, разбито корыто. И ещё видишь памятник, что из гранита? Сфокусируй свой взгляд, там такие глаза!
Хиппианство моё: Ленин тоже чуть хиппи, ибо «hip» в переводе «понимая и видя», жить духовной общиной не во зле и в обиде, атеизм и глубокую веру скрепи ты!
Вот на кухне вода. Вот посуду я мою, собираю ребёнка в детсад, ясли, школу, в институт, на работу и в армию – воин и солдат он за русское, хлебное поле! Сделай фото семейное. Я – в лёгком платье. Чтобы вырез поглубже! Кормящая мать – я! Через каждые два часа, участь такая, молоко у кормящей в груди прибывает.
Мир – купельный, лазоревый, как детский дождик, что внезапно да вдруг налетел, словно с крыши. И причёску – ходила напрасно к Ирише, завиваться на плойку – все кудри взъерошил! …Я прильнула к отцу! В этот миг право, право, ты на кнопку нажми золотого «Зенита». Мы погибли вчера. Но пойми. Но пойми ты, что живой может тоже ожить в нашей яви!
Остальное не надо, прошу я, не надо, остальное похоже на время модерна: вот эпоха войны, вот горит колоннада, вот весь мир превращается в деньги про деньги.
Я хочу охру, звёзды и реченьку синюю, я хочу поле мёда и бабочку лёгкую.
Я хочу, чтоб любимые люди не вымерли, я хочу, чтоб они не шагнули за линию, и чтоб платье – кричу! – было самое летнее!
Нас всех в Красную книгу. А мы – не убитые ни вчера, ни сейчас, ни в грядущем столетии!
…Ты, рыбак, не тяни рыбу, не рвись, корыто ты, И на мне, чтобы платье то самое летнее!
РАЗЬЯТИЕ – на белых и красных.
РАЗЪЯТИЕ – на бедных и богатых.
РАЗЪЯТИЕ – на коммунистов и демократов.
РАЗЪЯТИЕ — на ваксеров и антиваксеров.
РАЗЪЯТИЕ – на пацифистов и свошников.
самое больное, когда мы разъялись на тех, кто за и кто против СВО.
Гляжу в небо!
Глажу небо взглядом.
Гляжу и глажу. Это так долго и так певуче, это большая роскошь!
А где-то там, переступая ножками идёт-бредёт царь Николай II, Николай Александрович, за ним его свита, его колокольчики, его лекарь, его мистическая княгиня, его дата рождения 18 мая 1868 года, его Царское Село, его Екатеринбург, где он спогиб. О, великий, император Всероссийский, царь Польский и великий князь Финляндский! О императорский Дом Романовых, о, полковник гвардии, о, адмирал флота! Плачь, Британия! Плач Гиперборея! Россия, плачь! Не ты ли сама, вседержавная, мистическая, родимая и страшно красивая Москвою своей да Питером гранитным, не ты ли позволила взрасти революционное движение, не ты всколыхнула массы народны, не ты родила кудрявого Ульянова!
А мы давали ему клятву в школе! Мы любили его – Владимира Ильича Ульянова огромной детской любовью, помню, помню клятву сию. Помню урок истории, что Царская Россия была крепкой, но уязвимой, строила, но разрушала, стремилась, но воевала, жила, но умирала, чтила, но отрицала. И своих вождей кляла на чём свет стоит и боготворила и поклонялась одновременно.
Что будет далее?
Ссылка царевой семьи на Урал.
Что будет дальше? Урал предаст царя.
Но сначала будет Тобольск, влюблённость, стихи княгинь (княжён), бриллианты, зашитые в корсеты, Ганины ямы, страшная ночь палачества и горькое прозрение на утро.
И вход во врата рая. Мученичество.
И вот Ульянов. Возведённый в ранг полусвятых, читаемый и изучаемый не хуже Астафьева и Василя Быкова. Язык Ленина – это многочисленные тома в красном переплёте о том, как двигаться России. Это деньги запада, это романтика молодых эсеров, романтика старых рабочих Путиловского завода, вера в справедливость и Утопию, это мы – комсомольцы! И я – комсомолка. И дочь коммуниста.
И все-все-все правы!
Никогда не отрекайтесь от своего прошлого, каким бы оно не было. Горьким, страшным. Справедливым. Ошибочным. Кровавым. Бескровным. Жалким. Великим.
Прошлое нельзя изменить.
Но можно понять.
Можно простить, как брата.
Ибо в прошлом столько подвигов, столько славных дел, столько превеличайшего!
РАЗЪЯТОСТЬ – это то, что отталкивает друг от друга. Это разрыв, раздрай, ссора, отъятие, отгороженность, отход, отъезд, отплыв, отрезание своих пуповин от материнского тела.
Но разъятость – это не конец. Это не смерть.
Ибо далее следует СОЕДИНЁННОСТЬ. Перемирие. Притяжение. Приезд. Приплыв, принятие.
Разъятость – это сгоревшие крылья Икара…
Кто я? Волонтёр. Временно.
Немного еды, немного вещей, немного денег – посылкой и переводом людям, нуждающимся…
Людям, кто там за чертой.
За терриконом.
Это почти Эллада. Святая.
Со всем своим набором греческих трагедий.
…ибо убитые – это не значит онемевшие, ибо убитые – не значит ослепшие. Не значит, глухие, больные, немые. Слышишь, как раскричалась стихия? Слышишь, как разметались озёра, реки, моря, золочёные горы? Это всё – разговор есмь их! Убитых да умерших. Пушкин с Дантесом. А Лермонтов с юнкером, странным повесой. А Ленин с царём! Жёстче нет разговора. Угрюмей, открытей! Кричи до упора! Вопи до упора:
— За что мне? За что мне?
— Всё норме!
Так надо. Так было нам надо.
Убийцам жить хуже. Им ночь – не награда. Им день – не конфета, зефир и пахлава. Их детям – худая, горючая слава. Они убегают жить чаще в Канаду. Предатели. Фрицы. Евреев каратели. И вновь выплывают во дни, что лихие. И топчут и воют: «Плохая Россия».
Нет! Нет! Не плохая! Она золотая! Родная! Желанная! Соль с караваем! Она – поле, луг, небо, птицы и мама! Она моя рана, она боль от шрама. А шрам мой глубокий – разрез да сквозь сердце – но только разъятьем могу я согреться. Но только лишь бездной, куда мы шагнули, но только лишь небом, куда зреют пули. Но только землёю, где я – груз двухсотый. Земелька моя, что политая потом, политая нами. А мы, словно зерна, мы всходим и всходим хлебами упорно!
Так ешь меня – хлеб твой!
Так пей меня – воду!
Костями скрепляю я волю, свободу. Костями скрепляю ярмо я рабство. Нет, мы будем братьями, снова, как были, теснее, что были, упрямей, прекрасней. Как дочь, мать и сыне! Сестра, как с сестрою. Поедем опять в Трускавец мы с тобою. И пить будем звёзды в воде, как лекарство!
Родина – ленинская, сталинская, царская, народная,
родина – скреплённая кровью палаческой и благородною.
Родина!
А как ещё, скажите, стремиться к справедливости?
Бог всех простит.
Мир во Божией милости!»
ВОПРЕКИ
…дети всё равно называли себя русскими. Вопреки. Против всего – они русские. Супротив зла – русские, супротив жестокости и не милосердию – русские. Супротив танков с чёрными крестами – русские.
И мы никогда не устанем быть русскими. Русский человек – это и татарин, и мордвин, и гагауз, и еврей, и якут, и бурят. Русский это тот, кто живёт здесь, борется за родину, сопротивляется врагам. И фашне! Русские дети пахнут молоком, кефирчиком из молочной кухни. Сын плакал в коляске, но надо было идти в молочную кухню. Тогда всем давали питание бесплатно для детишек до года. Феофил не хотел сегодня гулять, и Таисия уговаривала сын – потерпи, мы только до улицы Лескова доедем, а там за две минутки отоваримся и обратно – домой! Но Феофил не хотел. Он сильно капризничал и выгибал спинку. Таисия гремела погремушкой, давала кусочек яблочка, включала музыку. Она лилась тонкой струйкой из магнитофона, как мёд в кувшин. Отец любил песню: Сулико. Все любили песню Сулико. И вождь тоже. Вот нельзя было говорить о правителе плохо. Никому нельзя. Указать на ошибки можно, а критиковать ни в коем случае. И потекли сплошным потоком книги про гулаги, вятлаги, сиблаги. Писателю дай тему – он из кожи будет лезть вон, стараясь опередить собрата по перу, и преуспеть. И вот льются потоком запахи и звуки, гуденье и тропы, поезда и эшелоны. А там! Любят и предают, убивают, топят, сношают, сажают за решётку Феликсы, Фениксы, Сирины, нквд-ешники, кгб-исты. И нет им конца и края. Нам более это не интересно! Что нужно знать людям об истории? Даты. Что было. Но было то, что правильно. Нельзя судить свою историю, свой народ, предков и прадедов. Не ваше дело. Они старались, как могли. А случилось то, что случилось. У русских менталитет такой – обороняться! И голос пел, голос трепетал. Вот это важнее – глас прошлого! Как можно судить песню? Оперу? Мелодию? Маму, няню? Отца…
Да, он пьёт. Да, спивается в гаражах. Да. А кто не спивается? Отец пил брагу, самогон, закусывал огурцом. Дед тоже пил. И прадед. Феофил ты не пей! Не спивайся! Ах, ах, я сама иногда люблю хлебнуть виноградного напитка, бокал чудесного советского шампанского! Никаких кьянти, сидоров, гамсакурдий! Мама Щура говорила – пусть пьёт! На морозе не пить – обморозить голову! Русских детей воспитывают в добре и ласке. В настоящих семьях нет унижений и насилия. Там невозможно услышать взвизгивания:
— Убей меня. Шлёпни! По голове! И убей.
Отец бы сразу разревелся от таких слов своего дитя. Мать бы кинулась к иконам. Бабка бы выскочила в чулан. Нельзя писать так о наших семьях – среднеуральских, сибирских, казахстанских, азиатских, средне-волжских. Если ты берёшься за перо, то пиши правильные тексты, тёплые, нужные. Если ты пишешь про фашню, то пиши правду: детей воспитывали в духе войны и не примирения. Их били плётками, наказывали. Если ты видишь, что в нас творится беспредел, то это не правило, а исключение из правил. Это нонсенс. И это не типично. Единичный случай не должен интересовать писателя. Надо писать про архетипы. Общее, как своё, личное, кровное и дорогое!
Если описываешь семью гитлерья, то фразы должны быть немецкими – о-ля, фвайн, фвайн, цигель! Руки, где густая рыжая поросль. Губы, злые, как у гада. Внутренность – черви. Ты видел живот распоротого солдата, где кишат опарыши? Так вот это и есть он – фашня!
Можно ли заражённого нацика перевоспитать?
О, о, о…трудный вопрос. Попробуй передрессировать волка, льва. Хищника. Змею. Ну, что получилось? Нет. Хищник сам тебя задушит, только ты глаза закроешь. Ворон выклюет очи твои богатырские. Ничего у тебя не выйдет. Человек – это самое трудно перевоспитуемое существо. Упрямое, как осёл. Ишак… цигель, цигель!
Собаку Надя назвала, как и обещала, Ожеледица. Это был крепкий, черноглазый кобель! Он выбегал на улицу и громко лаял, подходили дети, гладили его по голове. Наши дети – чистые, лучезарные.
Если писать о них книгу, то только восторженными словами, особенными фразами! Ибо наши дети – это Божественные создания. Дети гитлерья – червивые, подгнившие дети, у них болен рассудок. Они как зомбированные орут свои «хали». Ну и орите там, маршируйте, зачем к нам идти? Чтобы умереть в наших землях, болотах, лесах, реках утонуть? Вам чего тут надо? Наши ископаемые богатства, сосны корабельные, золото жёлтое, крупные самородки? Чего надоть? Брысь отсель!
О наших детях нельзя писать в одной книге вместе с гитлеровскими отпрысками. И рядом нельзя. Только когда отползут, что черви подальше, вот тогда можно.
В театре творилась неразбериха. Пьесы шли чуть ли не в поддержку запада, а скорее всего против земли русской. Вот такой расклад:
— Мне стыдно за своих. Ибо их никто не любит. С точки зрения запада – мы аборигены. Люди свирепые и злые. И нас надо уничтожить. А землю нашу прибрать к рукам.
— И ты возглавишь поход против Третьего Рима?
Пьеса была не о России. А о Греции, об античном времени. Но явно прослеживался фашистский контекст.
В гримерке было пусто. В зале пять человек народу. Режиссёра грозили уволить. И верно! Найди других авторов. Ожеледица неожиданно перестала злиться, сначала она подошла к Наде и попросила привести в порядок один из её нарядов. Кофту, блузку, юбку, бусы, смушковую шапку надо было перетрясти от пыли, заштопать прохудившееся бельё. Надя подошла с фантазией, она вышила небольшой цветок на блузке, натёрла мелом пуговицы до блеска. Ожеледица была в восторге.
— А вы что Чехова читали? – женщина последнее время располнела, поэтому Надя предусмотрительно расшила выточки на кофте и удлинила пояс.
— Конечно! И Толстого. И Достоевского. И современных авторов тоже. Да и сама пьесы пишу.
— Да? Можно почитать? – Ожеледица села на диванчик возле гримёрки. Точнее она мягко там расположилась, втискивая тучные бока.
— Нет. Я их мысленно сочиняю. Не на бумаге.
— Как это?
— Очень просто, ложусь спать, закрываю глаза и вижу, вижу, как плавно текут мысли мои, затем выстраиваю полотно диалогов, перипетий.
— Чтоб писать, атлант нужен. Или хотя бы дар, более менее приблизительный! – Ожеледица провела рукой по животу, там слабо шевельнулся малыш.
— Я знаю. Когда-нибудь отважусь и выдам сюжет, эпилог и пролог. И ружьё будет висеть на стене, которое выстрелит в третьем акте! А-то что тут показывают? То голыми людей на сцену вызовут, то какие-то несусветные страсти. То пахабщина. А то и вовсе – рашка плохая, рашка такая-сякая. Её надо расчленить до Китая, затем располосовать до Урала и съесть без масла, – Надя прислонилась к стене, вскинув руки к потолку. Это был высокий, полукруглый, со смятым абажуром белый купольный полог. Что-то среднее между церковным сводом и деревянной террасой.
— Пойдём ко мне в гримёрку, пошепчемся! – Ожеледица поднялась на ноги. Точнее она словно перетекла в стоячее положение. – И я тебя отблагодарю за старания. Ты привела в порядок мои вещи, теперь они, как новые. И по фигуре подобрала. Хотя какая у меня фигура…
— Нормальное у вас телосложение! – Надя послушно последовала за актрисой. – Как надо. Аппетитное! Мужчины любят женщин с формами!
— Ха-ха! – Ожеледица рассмеялась. – А ты откуда знаешь про мужчин? Была замужем?
— Нет. Не была.
— А сколько тебе лет? – Ожеледица не могла сдержать смеха. Надя…бесформенное существо. Блёклое. Высокое. Вместо груди – впалая поверхность. Пьесы пишет ещё и рассуждает, как будто театральный критик!
— Давно уже за сорок! – Надя решила, что не будет садиться на стул, предложенный ей Ожеледицей. Особо разговаривать не хотелось. Да и не о чем.
— И кем ты раньше работала? – переходя на «ты», поинтересовалась актриса.
— Да так. Никем. С престарелыми и со стариками нянчусь. Я им все время книги читаю, вот и нахваталась знаний. А сейчас вот временно у вас притулилась служкой за кулисами.
— А…понятно…только ты, Надя, громко нашего режиссёра не критикуй. Он и так в трансе, его тут здорово поругали за плохой репертуар. А он чем виноват? Спонсоры попросили, вот он и рад стараться. Деньги уж больно любит. И ещё Юрий Дракин пьесу принёс как раз по просьбе спонсоров. Оно ведь как, кто платит, то и музыку заказывает.
— Хорошо. Я не буду совсем высказываться. Моё дело – гладить утюгом, шить нитками, пришивать иголками…
— Ну, ладно, не прибедняйся. Ты какую пьесу сочинила бы? Для того чтобы людей в театр заманить? ну? Какую? – глаза у Ожеледицы были синего цвета, широко поставленные, ресницы она наклеивала и часто-часто моргала.
— Про детей. Про взрослых. Про то, как надсмотрщица концлагеря 25 лет скрывалась от правосудия. Затем её узнала в автобусе бывшая узница. Но во время разбирательств кто-то в неё кинул петарду, пришлось судимую лечить в госпитале, затем отправить на лечение. Откуда та благополучно сбежала, как граф Монте Кристо. Но возмездие настигло эту пожилую, безногую калеку всё равно! – щёки у Нади раскраснелись. Глаза были устремлены в проём окна. «Никого не будет в доме…» — словно раздавался тихий напев.
— Ого! Вот это сценарий! И ты можешь его написать? – Ожеледица была удивлена. Смех у неё пропал сам собой. А ведь и впрямь – женщина она умная, эта Надя! – Ты сама сочинила всё это или где-то прочла?
— Сочинила! – Надя спрятала руки в карманы халата потому, что пальцы её мелко начали дрожать: она выдала свою тайну. – Я же такая фантазёрка…
— Вижу, что любишь читать. И придумывать. Откуда только это в тебе?
— От природы-матушки!
— Самородок! Иди, пиши! А я нашему директору намекну, что есть неплохая идея. Думаю, ему понравится. Хватит уже всяких Елецких, Кабацких слушать. Пора за дело браться! Тем более к 9 Мая надо что-то эдакое выдать на гора!
— Так…я …не… не профи! Я так…любительница!
— Вот и люби! Месяца тебе хватит?
— Не знаю.
— Попробуй. А там Юрий Дракин подключится. Доработает.
— Он вроде бы ушёл из театра?
— Есть захочет, придёт. Кроме как писать свои водевильчики, он ничего не умеет, – Ожеледица усмехнулась: одним словом-обещанием она убила двух зайцев. И репертуар обновится в театре. И любовник вернётся. А там, глядишь, и женится.
— Ну, ладно, раз такое дело…
— И зови меня просто Олей. Ожеледица – дурацкое имя. Это, скорее всего, некая кличка. Так зовут обледенение на дорогах, мостах, канавах, тротуарах…
— Хорошо. Оля!
…дети…маленькие…они должны быть с мамой! Они часть материнского чрева, они кусок плевелы, они розовые, сморщенные, кукольные.
У разных существ рождаются им подобные. Но в зачатии все похожи на лягушонка. Комок слизи. Лапки. Позвоночник-голова-тело – это нечто сросшееся, желеобразное. У зародышей волка нет пасти, есть только лягушачий мягкий череп. Мы все похожи – ибо природа мудрее нас. И лишь она царица всего. Идти против природы – придумывать себе превосходство, расовые ступени восхождения, всё это – есть противприродные элементы. И она отомстит, ибо разум – тоже часть природы, как таковой!
Камень родства – вот что главное в людях. Тот самый священный, рунический.
НОВАЯ ПЬЕСА. РОЖДЕНИЕ ДРАМАТУРГА
Юнона – это Нонна!
Авось – это Авель!
Пьеса будет о любви!
И Надя написала чудесную любовную сцену. Это и вправду было талантливо. Сцена первая: Нонна в рваном платье, с распущенными волосами стоит на коленях, умоляя, плача, отпустить её. Ночью. Никто не увидит, к детям в барак, просто повидаться, сахарок отнести, к малышам. В углу барака Ганс хохочет: «Сахарок, говоришь? Дай сюда!» — он вырывает у женщины жёлтый, грязный квадратик и запихивает себе в рот.
Сцена вторая: Ночь. Луна еле-еле проглядывается из-за туч. Нонна тайком крадётся в барак. Он решила: всё равно, будь, что будет. За забором тоскливо подвывают волки. В руках у Нонны отточенная палка в виде кола. Нонне удалось пройти в детский барак, она обнимает детей, двух подростков-мальчиков, берёт их за руку, шепчет: бежим.
Все трое подкрадываются к дощатому забору, отгибают доски, перелазят через штакетник, ложатся на землю, чтобы отдышаться. Бегут вниз к ручью. Слышат, что за ними кто-то крадётся, ветки трещат. Оглядываются и видят: огромная лохматая псина ласково повиливает хвостом. Беглецы спускаются в овраг, к реке. Ох, уж эта река – бурливая, тайная, холодная стремнина! Но за рекой спасение. Только там, где сизые огни деревни. И вдруг: лай собак, погоня! Представьте ужас матери, страх потерять детей! Нонна сажает детей на плот, отталкивает его от берега. Говорит детям: «Плывите одни. Я задержу фрицев! Только быстрей гребите веслами, тут плыть всего пятнадцать метров. Как переплывёте, затаитесь в кустах, вот вам кол, чтобы выбраться на берег! Ждите меня! Если к утру не дождётесь, идите в первую избу. Там Совиха, моя бабушка, она поможет вам!»
Нонна перекрестила уплывающий плотик по глади ещё не замёрзшей реки, в даль. А сама поднялась навстречу беде. Ганс первой заметил женщину, взмахнул рукой: «Попалась гадина!» Он долго и остервенело бил женщину в лицо прикладом, затем пинал ногами. Нонна не проронила ни слова: она улыбалась, понимая, что ей удалось спасти детей. И сколько её ни били, ни пытали, она ни пикнула, ни крикнула. Лишь блаженная улыбка сияла на её губах. «С ума сошла!» — сказал Ганс и плюнул в лицо мужественной Нонне.
Дети и вправду спаслись! Но они долго плутали по лесу, ели ягоды, таились под ветками ели. Дом Совихи они нашли лишь ближе к зиме.
Но Совихи в доме не было. Было лишь два человека – Таисия и Витенька, оба в полуобморочном состоянии.
А Ганса накануне разорвали волки. И растащили по лесу его свинячьи кости.
Всех четверых детей – нашли русские воины. Они переправили их в больницу…»
Авель…
Он был в виде ангела. В виде птицы белой. Он качался, гладя своими перышками лиц детей, он во сне помогал им видеть хорошие сны. Он успокаивал…ибо знал, что предают даже близкие люди – брат-Каин, сестра-Каина.
….и это было нестерпимо…»
Но Юрий Дракин упрямо покачал головой: кому это надо знать? Сейчас время иное – гламурное, время потребления, время голубых-розовых, время удовольствий и заработка, время олигархов, обогащения. Рабочих и крестьян также по-прежнему держат в ежовых рукавицах. Народу – работа, богачам – отдых и бабло. А в будущем, вот послушайте меня, дамы, народ, которому платили мало, прямо-таки гроши, народ, которого обворовали в пенсионном возрасте, народ, который нарожал детей, народ этот снова обманут. И он поверит!. И он отдаст свои жизни, себя, свою кровь, свой скарб, свои дома, он отдаст своих детей. А вы – пишете ангелы, птицы…нет, не пойдёт эта тема. Все устали слушать, кто такой вождь, пролетариат, патриот, воин, сталин, гулаг и прочее. Может, это нужно для уроков литературы, чтобы поступить в институт. Но прибыль от таких пьес – минимальная. В будущем потребуются лёгкие пески, водевили дешёвые, юмор, который ниже пояса. Будут смеяться над самым сокровенным, над святым. Высмеивать родителей, предков, хохотать над историей, глумиться над верой.
— И как это остановить? – Надя вздрогнула от слов Дракина.
— Только катастрофой, – драматург печально улыбнулся.
Все трое сидели в гримёрке Ожеледицы. Дракин вяло потягивал шампанское из бокала. Надя штопала камзол актёра, участвующего в будущей пьесе.
— Ну, ты даёшь, Дракин! Прямо Ванга! – Ожеледица потёрла виски. – Что-то голова болит…
— Неужели вы не видите, что всё идёт к этому? Вы слепы? Глухи? Безграмотны? Или вы как река, по течению плывёте?
— А что мы сможем сделать? – пожала плечами Надя. – Бастовать?
— Хотя бы сопротивляться! – Дракин налил себе ещё пенистого напитка.
— Выходить на площадь с плакатами? Или баррикады строить? Ха! Да нас засмеют! – Ожеледица проглотила таблетку обезболивающего, которую ей протянула заботливая Надя.
— Нет. Сопротивляться надо по-тихому. Исподволь. Вот я сейчас пьесу пишу. Пророческую, не хуже «Лавра».
— Про катастрофу всемирную? Так?
— Вы угадали, дамы! Будет называться «Как выжить после ядерной зимы». Начинается с простого – люди сидят на крыше единственно уцелевшего дома. Падает снег. Холодно. Мороз и ветер. Люди кутаются в плащи, одеяла, но спуститься вниз не могут. Потеряна лестница, которая ведёт на чердак с крыши. Внизу сплошная дыра до первого этажа. Лишь по лестнице можно добраться в единственно уцелевшую квартиру, где целы перекрытия. И лишь оттуда есть выход к черному ходу, расположенному на противоположной стороне дома.
— Заманчиво! – воскликнула Ожеледица.
— Но если мы забудем прошлое. То как мы будем жить в настоящем? – возразила Надя. Она закончила штопку и принялась разглаживать утюгом складки.
— Об этом тоже будет в пьесе. Кстати, я могу взять твой отрывок и вложить в уста одного из героев пару фраз из него! Ты не против?
— Да нет…
— Не бойся, если пьеса пойдёт в ход, то баблом я поделюсь! – Дракин закурил. Ожеледица поморщилась, но промолчала о том, что будущему ребёнку нельзя вдыхать запах дыма.
Зато Надя заступилась за Ожеледицу:
— Юра, ты отойди к окну: у Оли голова болит…
— Ах да! – Дракин потушил сигарету. – Затем люди делают верёвку из своих рубах, крепко стягивая рукава узлами. Для этого часть народа раздевается, то есть обнажает торсы. Одна из дам, назовём её по-Чеховски Чайка, обнажается до трусов, так как материи хватило лишь до половины. Затем один из персонажей – это наверняка толстый и лысый богач – укутывает Чайку своим пальто. В кармане у толстяка дорогое украшение, которое он хотел преподнести своей невесте. Он торопится, ему надо успеть на поезд, чтобы подписать контракт на большую сумму с японцами на продажу электроники. Кроме этого, его ждёт невеста, которая не может дозвониться, т. к. у богача села батарейка телефона. Кто первый сползёт вниз? Естественно, все боятся. Лишь один парень, он айтишник и наркоман, которому нечего терять и которого трясёт от ломок, решается на спуск. Все в оцепенении, смотрят, как парень благополучно оказывается на нужном месте. Но вместо того, чтобы помочь другим, наркоман сбегает. Люди в ужасе. Тогда отваживается спуститься девушка, она уже вся синяя от холода, даже тёплое пальто толстяка мало помогает согреться. Девушка тоже благополучно оказывается на месте, но она помогает спуститься женщине и её ребёнку, который плачет от голода и отсутствия воды. Пить! – просит он. Пить! Внизу целый бак воды. Он насыщается, успешно успокаивается, и естественно засыпает. Далее спуститься решается толстяк. Но неудачно: верёвка обрывается в самом центре, и богач падает вниз. Какое-то время он пытается встать, кричит непонятные слова, типа – голограмма, тушь, матч, драч. И что-то ещё бормочет. Затем затихает. Видимо, теряет сознание. Наверху остаётся пожилая пара, пенсионеры. До них никому нет дела, они просят о помощи. Но девушка, закутанная в пальто, от страха жмётся в угол, ей боязно идти к чёрному ходу по шаткой лестнице. Женщина с ребёнком тоже в бессилии. Внизу стонет толстяк, у него перебит позвоночник. Кто-то пытается дозвониться до службы спасения, но безрезультатно. Девушка в чёрном пальто находит в шкафу кое-какую одежду. И, главное, обувь удобную, без каблуков. Втроём – она и женщина с ребёнком с трудом спускаются вниз к чёрному ходу, но обнаруживают, что дверь заперта, ибо наркоман закрыл её, выходя. Женщины в отчаянии колотят в дверь, бью в неё ногами – бесполезно. Это второй акт пьесы…
— А что дальше? Что? – Ожеледица вскакивает со своего места.
— Неужели это будут смотреть? А? – спрашивает Надя. – Это обыкновенные страшилки. Или как говорят, хоррор.
— Тут три вещи людям понравятся – голая баба. Наркоман с закладками. И для жалости дитя. Потом дверь чудесным образом открывается, потому что надо было просто поднести штрих код.
— Откуда он взялся?
— Дамы…дамы…естественно в пальто толстяка был чип. Они случайно приложили его к замку и вышли наружу.
— А пенсионеры? – спросила Надя. – Что с ними?
— Это храбрые люди. Они поползли по крыше вверх, нашли запасной выход и лифт, благополучно спустились на проспект, где, как ни в чём не бывало, разгуливала толпа народа, празднующая, веселящаяся. Пенсионеры в страхе вошли в кафе, ибо не узнали свой город. Язык. И людей. Все говорили на неком диалекте. То есть пенсионеры оказались в иной галактике.
— И тут прилетели марсиане…– не выдержала Надя.
— Нет. Американцы! И англо-саксы.
— И всех спасли? – улыбнулась Ожеледица. – Наркоману дали дозу. Ребёнку предложили стать девочкой. Маме – жениха. Толстяку с разбитым позвоночником – костыли. А девица в пальто разбогатела, выменяв золотое-янтарное-бриллиантовое ожерелье на квартиру, машину и работу!
— Нет. Наоборот. Всё было иначе…
— Но как?
— Я ещё не придумал. Скорее всего, нечто печальное. И свадьба в конце. Фейерверк и шарики над потолком. Хотя крыши нет. Подумаю, что…всё-таки нужно продать…но как вам задумка, дамы?
— Нормально! – Надя зевнула от усталости. – Мне пора. У меня пёс дома голодный!
Дракин поцеловал Ожеледицу в щёку:
— Хочу, чтобы люди стали немного грамотнее. Я тут разговорился с одной дамой лет сорока, она даже историю своего города не знает. И книг не читает. Совсем! Вот что нас ждёт!
— Юра, я беременна…
Ожеледица печально улыбнулась:
– И буду рожать. Мне уже сорок лет. Можешь на мне не жениться.
— Ой…как так?
Дракин схватился за левый бок. У него подкосились ноги. Он и не собирался вступать в брак с пухлой, плохо пахнущей дамой. Он хотел лишь развлечься. И, вообще, – он великий сценарист. Ему Большой театр светит. Золотым огнём…на фоне Ожеледицы – даже Надя-швея намного симпатичнее. Даже бабушка Таисия…
— Так вышло…
Женщина думала, что сейчас Дракин упадёт на колени пред ней, зарыдает от радости. Но тот допил шампанское и, пошатываясь, вышел из гримёрки.
«Мог бы хотя бы притвориться, что счастлив! Ну, и плохой ты актёр, Дракин! и пьесы твои – дерьмо!» — Ожеледица нахмурилась. Но унывать не стала. Хотя её душила обида и отчаяние.
Воздух! Какой тяжёлый воздух. И эти сигары…вино…А муж? Он всегда найдётся…из поклонников…из меценатов. Из зрителей. Надо лишь постараться…
ВРЕМЯ собирать КАМНИ
Ожеледица…женщина-стаканчик, женщина-рюмочка, женщина-наливка ягодная.
На сцене она превращалась в прекрасное летящее создание.
Главред всё-таки одобрил пьесу Дракина, куда он поместил элементы одиночества, неизведанности судеб. Дракин не отказался даже от небольшой сцены, написанной Надей. Он её ласково называл наша Наденька. И женщина понимала, что прижилась в коллективе провинциального театра. Но Дракин оставил сюжет «крыши с воронкой» и бегущих в испуге и иступе людей. Правда, после одобрения, эту нью-пьесу включили лишь в репертуар через пару лет.
Ожеледица…лёд и пламя…камни и полёт…крылья и земля…что-то в ней было детское и наивное, старческое и девичье. И когда она, воздев руки, причитала своим молочным, тучным, грудным голосом: «Нет, мы не станем оставлять людей на крыше, нет, вот смотри, я прижимаю ребёнка, я его глажу по волосам, я его целую. А ведь там два – целых два человека, как Адам и Ева. И они уже прощаются…уже взлетают!» И люди видели танец людей, которые оказались в странной ситуации и они говорят друг другу: да, мы стары, мы прожили большую жизнь. Нам дали пособия от государства в виде пенсий, крох небесных, хлебов птичьих. Воробьиных. Мы склевали эти крохи. И мы теперь ввергнем мир в страшный сумрак грехопадения, а, Ева, а, Адам? И старики предаются страстной любви. Ева скидывает с себя юбку, рубаху рвёт на груди. Мечется по крыше, как безумная. Адам приникает к ней, страстно целуя её в шею. И, казалось бы, вот-вот совершится страшное: мир опять окунётся во мрак. Но вдруг Ева делает шаг в пространство и обнаруживает, что это твердь, точнее некая ткань, холст очага, по которому можно идти.
В это время на сцене зажигается свет, и старики оказываются на крыльце своей собственной избушки. Они радуются – это наша дача! Та самая, которая сгорела десять лет тому назад. Они видят внуков, которые сидят за столом. Старики, стучатся в дверь. Но никто их не слышит. Они кричат, рыдают, но бесполезно.
— Видимо, нас уже нет! – пенсионеры спускаются с крыльца, бредут на остановку, кутаясь в лохмотья.
Внук сидит в доме, читая книгу. Он оглядывается – ему показалось, что кто-то стучит в дверь, но в доме играет музыка, домочадцы веселятся и не слышат, что происходит снаружи. Внук выходит на крыльцо, видит удаляющиеся фигурки стариков. Он их зовёт, но они ничего не слышат, оглохнув от отчаяния. Мальчик возвращается в дом, читает книгу.
Эта книга об ужасных днях войны и о детях в концлагере Вырица.
Это не должно повториться! Это должно уйти навсегда! Но не тут-то было. История вращается по спирали.
Пьеса заканчивается тем, что старики-пенсионеры всё-таки добираются до точки назначения. Их встречает дворник Микула во дворе и рассказывает, что их квартиру продали! Вы оставили дарственную детям. Они ждали, когда вы вернётесь из своих странствий, но не дождались. «А мы на крыше были…вон того дома…куда попал инопланетный объект!» «Теперь идите в полицию пишите заявление или ступайте прямиком в суд!» — советует Микула. «Нет…мы так не сделаем. Судить детей не имеем права! Сами виноваты, что так воспитали. Ух, эти 90-е наши года…лихие…слепые!» «Куда вы теперь пойдёте?» «В сад! У нас где-то есть четыре сотки земли в старом запущенном месте, — отвечают пенсионеры. «Мы всё начнём сначала!»
На сцену выходит мальчик, он прочёл книгу. Он под впечатлением. Зовёт – маму, папу, сестёр, братьев, дедушку, бабушку!
Он клянётся – я не допущу несправедливости. Не допущу, чтобы старики жили на нищенскую пенсию. Чтобы дети выгоняли родителей на улицу. Поэтому я поеду – учиться, учиться и учиться!
…конечно, окончание пьесы было, прямо скажу, заказным, ибо Дракин всегда якшался с людьми подобного толка. Но что-то в ней было, в этой пьесе, отчего помреж взялся за постановку. Концовку он решил изменить: внук собирает на полу камни и говорит – я изменю мир к лучшему.
Занавес.
Но не время КАМНИ РАЗБРАСЫВАТЬ
Пусть себе лежат.
Кучкой.
Надя решила в её первый законный отпуск навестить Таисию. Она её ласково мысленно называла старушечкой.
— А ты знаешь, я замуж вышла! – встречая Надю на пороге квартиры, выпалила Таисия. Её лицо собралось в сплошную массу морщин от восторга и радости. «Вот тебе и старушка!» — подумала про себя Надя, протягивая подруге коробку с тортом.
— Это к чаю! И, так сказать, небольшой подарок! – Надя приобняла Таисию за плечи. – За кого же ты вышла и так скоропалительно?
— За Бердюжского.
— А кто это? Профессор?
— Обычный простой человек. Друг детства.
Женщины сели на диван.
— Пора познакомится! – Василий вошёл в комнату. Это был плечистый ухоженный дедушка. Слова он произносил громко, с выражением.
Надя кивнула. Она не ожидала попасть на семейное торжество. Ей просто хотелось поболтать немного с Таисией. Она ей казалась такой тёплой радушной женщиной, с такими легко отводить душу, делиться секретами. Тайнами. Особенно Наде хотелось поведать о том, как Верка-Верёвка сама собой схоронилась под грудой насыпи. Но Надя подумала: зачем? Какой смысл? Пусть Таисия думает, что дело закончилось петардой в суде.
— И знаешь, Витенька нашёлся! Он жив!
— Да? – Надя присела к столу, бережно накрытому по случаю её прихода в гости.
— Мне Василий помог! У него оказались хорошие друзья-поисковики. И я уже с Витенькой общалась по скайпу!
В это время Василий обнял Таисию. Прижал её к себе и звонко чмокнул в щёку. Он взял её руку в свою ладонь и начал поглаживать: Счастье моё! Девочка моя! Чудесная милая!
— А ты как, Надя? У тебя всё хорошо?
— Ой, я в театре костюмершей подвязалась. А тут на меня нашло, я сцены придумывать начала…
— И как?
— Довольно удачно. Дракин взял немного из моих сочинений в свой сценарий…
Василий продолжал нежно гладить жену, что-то приговаривая ей на ухо и дыша в щёку.
— Голубки мои! Надо же, оказывается действительно, что любви все возрасты покорны…
Чай был выпит. Торт съеден.
И Надя решила: пойду-ка я домой! На прощание она обняла Таисию и чмокнула её в щёку.
«Какой счастливый конец у этой пьесы…даже не верится, что так бывает в жизни! Если Юрию Дракину рассказать – не поверит!»
Но он поверил!
Во всё, что ни рассказала ему Надя, во всё что та посетовала. Ей было можно всё: сочинять, фантазировать, врать, философствовать! Всё это было похоже на продолжение спектакля. И даже рождение Олей дочки, тоже было частью пьесы, в которой Дракин играл роль обольстителя.
Взяв на руки беспомощное существо по имени – это твоя дочь, Дракин расчувствовался и произнёс: «Теперь я понимаю всех сценаристов мира с их тупыми свадьбами в конце каждого сериала. И поэтому я сам хочу…Хочу жениться!»
КАМНИ
Это таинственные талисманы…
Это огненные души.
Это сцепившиеся друг с другом окаменелые существа.
Мы тоже камни.
Есть камни любви. Ненависти. Сострадания. Нежности. Дружбы.
Они особого цвета.
Чёрные камни – это предательство.
Красные камни – вера и братство.
Камни зелёного цвета – плодородие.
Синего – космос.
Жёлтого цвета камни – прилетевшие из космоса радости.
И все камни – это немного пух.
Немного воздух.
И земля.
Из камней созданы Арес – бог войны.
И Аптерос – победитель. Если они обнимутся и помирятся, то воцарится равновесие мира. Если они сделают шаг навстречу. Если они забудут фантомные свои обиды и горечи, если они преклонят колени друг пред другом, то огромный млечный огненный путь прольётся мёдом из той самой вересковой почки.
Вот Арес сделал шаг. Его каменная нога поднялась в марше и опустилась всей ступней в сторону Аптероса.
Вот Аптерос также сделал шаг. И замер. Но скоро, очень скоро они снова пойдут навстречу друг другу. Ибо каждый шаг бывает лишь раз в столетие. И мы помним это. И, может, именно ради этого живём.
Здравствуй, друг!
Светлана Леонтьева
член Союза писателей России
фото автора
НАПИСАТЬ КОММЕНТАРИЙ